выделите соответствующий фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter. |
Книга посвящена песенному фольклору народов Океании (Новая Гвинея, острова Полинезии, Меланезии, Микронезии) и его современным судьбам. Автор стремится раскрыть художественную специфику песен, их поэтику, связанную с мифологией и ранними формами восприятия действительности. Значительное внимание в книге уделено формированию и развитию песенного эпоса: мифологического, героического, легендарно-исторического. При создании книги автор использовал свои записи и материалы экспедиции на острова Южных морей.
Ответственный редактор
доктор филологических наук
Е. М. Мелетинский
Наука
Москва 1978
{3} – конец страницы.
Глава I. Циклы трудовые
1 2 3 4
Глава II. Циклы семейные
1 2 3 4
Глава III. Циклы общественные
1 2 3 4
Глава IV. Мифологический эпос
1 2
Глава V. Героический эпос великих мореплавателей
Глава VI. Героические племенные песни
1 2
Глава VII. Океания - Песня-71
1 2 3 4 5
[Вклейка]
[Рецензия В.Р. Кабо // Советская этнография, 1984, № 2.]Океания... Палящее тропическое солнце и безбрежная морская даль; сказочный подводный мир и тысячи больших и малых островов, разбросанных на неоглядных пространствах; горные лесные массивы и низкие атоллы со сверкающими, отмытыми приливом песчаными отмелями и царственно возвышающимися над гладью лагун кокосовыми пальмами.
Океания... Люди разного цвета кожи и разного облика, с уходящей в тысячелетние глубины историей, самобытной культурой, сложившимися этническими особенностями.
Издалека Океания нередко представляется чем-то единым, сплошным, мало дифференцированным. Между тем при ближайшем рассмотрении обнаруживается многоцветность ее этнической, исторической, этнокультурной и политической карты. Да и физическая ее карта вовсе не так однотонна.
В историко-этническом плане давно принято выделять четыре основные группы океанийского народонаселения: папуасы Новой Гвинеи, меланезийцы, микронезийцы и полинезийцы. Конечно, их многое объединяет — в первую очередь то, что идет от сходных природных условий, от схожих способов хозяйствования, производства, от общих особенностей социально-исторического развития. В науке давно обсуждается вопрос о возможном единстве происхождения и языковом родстве большинства этнических групп Океании. Но даже в пределах этой общности мы находим множество вариаций, конкретных различий, яркую специфику в уровне общественного развития [7, 11, 6]*). {3} У каждой из названных групп — своя история, своя традиционная культура, самобытное искусство, фольклор.
В этой книге в центре внимания будет океанийская песня. О ней, к сожалению, у нас знают не так много, гораздо меньше, чем о мифах, сказках, преданиях. Океанийские песни — это песни народов, живущих на островах, их национальное достояние, один из способов хранения этнической памяти, знаний о мире и о своем месте в нем. Говоря о той или иной песне, мы всегда имеем в виду, что это песня не просто папуасская или меланезийская, полинезийская или микронезийская, но что она, например, принадлежит папуасам Берега Маклая или дельты Пурари, меланезийцам с острова Малекула (Новые Гебриды) или Вити-Леву (Фиджи), жителям одного из полинезийских островов или архипелагов — Самоа, Тонга, Тувалу (Эллис) или Туамоту и т. д. Любая океанийская песня существует как бы в нескольких измерениях. Настоящая, естественная ее жизнь течет в том микромире, с которым она теснейшим образом связана узами языка, конкретного бытового функционирования, своим содержанием и отношением к ней среды. Одновременно с этим в песнях, в их содержании и образности, в их бытовых связях преломляются сознание, система представлений, хозяйственная и социальная практика более широкой, чем этот микромир, этнической общности. Через эти разноступенчатые преломления любая из песен обнаруживает различные уровни соотнесенности со многими другими песнями и другими сторонами народной культуры, и только с учетом ее места в микромире, с одной стороны, и многообразных связей, лежащих вне его, — с другой, и можно понять, что такое народная песня.
Микромир — первая, исходная ступень, здесь песня зарождается и живет. Чтобы приблизиться к пониманию ее, чтобы она перестала быть для нас просто экзотикой, просто более или менее красивым и запоминающимся экспонатом, нам надо уяснить некоторые общие законы ее жизни и функционирования здесь, в Южных морях, надо понять, что значит она для тех, кто ее создал и хранит.
Уже ранние европейские путешественники, попадавшие в Океанию, поражались, каким обилием праздничных красок был наполнен повседневный быт островитян: казалось, церемонии, непонятные обряды, пляски, неизменно сопровождавшиеся музыкой и песнями, длились {4} непрерывно, сменяя друг друга. Поверхностные впечатления порождали европейский миф о райской жизни людей, занятых одними лишь развлечениями.
Позднее миссионеры, явившиеся по следам мореплавателей, увидели в этих празднествах и плясках проявление «дикости» и «греховности» «детей природы». Восхищение сменилось осуждением, преследованиями, яростной борьбой, направленной на уничтожение «языческого» искусства.
Между тем все дело было в том, что танец, песня, музыка, пантомима, равно как и искусство приготовления масок, резная скульптура, украшение тел и предметов, — свидетельства не райской беззаботной жизни (какой на островах Океании никогда не было), а трудовой деятельности, быта, пронизанного определенными принципами строгой социальной организации, своеобразным воплощением системы отношений и представлений о мире. Все то, что посторонним взглядом воспринималось просто как сплошной праздник, в действительности имело самое прямое отношение к основам жизненного существования островитян, к их действиям по обеспечению нормальных взаимоотношений с окружающей природой, регулированию их внутреннего быта, отношений в их собственном мире. Они-то знали, что отними у них эти, кажущиеся такими бездумными и несерьезными, пляски, церемонии, запрети им петь эти, на первый взгляд лишенные большого смысла, песни — и вся налаженная система жизни окажется под угрозой.
Старую океанийскую песню, вообще искусство Океании можно понять лишь в прямом контексте традиционного быта и мировоззренческого комплекса островитян. Вне этого они просто не существуют.
Одна из примечательных особенностей жизни общества в условиях первобытнообщинного строя на разных этапах его развития состояла в том, что вся жизнь, во всех ее многообразных проявлениях подчинялась сложной регулирующей традиционной системе, организовывалась на прочных неписаных нормах. Это в равной степени относится и к общинно-родовому коллективу в целом, и к отдельному человеку. Различные стороны жизни — производственная, семейная, социальная — были включены в регулярно повторявшиеся во времени циклы, каждый из которых был строго регламентирован. Песни жили внутри {5} таких циклов, были соотнесены с их движением, с отдельными их моментами и эпизодами. Они не могли быть выведены за пределы этих циклов и вне связей с ними теряли свой смысл. Напротив, — в составе циклов — они обнаруживали свою глубину и содержательность. Именно здесь они представали как произведения большого искусства: песни приносили людям непосредственную пользу, но вместе с тем и высокую радость; рассматриваемые как одно из эффективных средств достижения практических целей, они одновременно воспринимались эстетически; знание и исполнение их требовали настоящего мастерства и душевной отдачи. Словом, океанийский фольклор свидетельствует, что прямая вовлеченность искусства в повседневные заботы и нужды людей не принижает, но возвышает его, придавая ему особенную неповторимость и силу воздействия.
Можно сказать, что океанийская песня всегда была обращена к посвященным, — если под посвященными понимать не узкую касту, избранную элиту, а исторически сложившийся этнический коллектив. При этом важно сразу же заметить, что степень посвященности была строго дифференцирована для разных половозрастных групп (а на более поздних исторических этапах и для наметившихся либо уже определившихся социальных групп). Один и тот же фольклорный феномен — церемония, танец, песня, звучание музыкального инструмента — открывался по-своему, с разной степенью содержательности и значимости, мальчику, не прошедшему еще обряда инициации, его матери и другим женщинам, юношам и мужчинам.
...На площади папуасской деревни готовится очередная грандиозная «тайная» (то есть скрытая от непосвященных) церемония. Из ближайшего леса доносятся зловещий вой гуделок и рев бамбуковых флейт. Женщины и дети немедленно укрываются в хижинах — им строго-настрого запрещено не только видеть эти музыкальные инструменты, но и слушать их, они сидят, дрожа от ужаса и вспоминая рассказы мужчин о чудовищных птицах, время от времени появляющихся в деревне и издающих страшные звуки. Иногда женщинам вменяется в обязанность кормить эти существа — они со страхом подходят к хижине и протягивают через дверь наколотые на кончики стрел кусочки мяса. {6}
Мужчины, конечно, реально представляют себе, что такое эти флейты и гуделки, — ведь они сами их изготовляли, они хранят гуделки в специальных домах, выносят во время празднеств и играют на них. Но в то же время эти предметы в их сознании окружены таинственными и важными связями: флейты являются воплощением мифологических существ — культурных героев, чудовищ, предков, и поэтому к ним особое отношение; они заключают в себе жизненную силу и могут стимулировать рост свиней и развитие огородных культур: для этого надо строго следовать принятым обрядам, важное значение в которых придается флейтам. Мальчики, проходящие обряд инициации, впервые видят гуделку на специальной процедуре, узнают из мифов о чудесном происхождении флейт и гуделок, об их особых качествах и сами становятся «отцами» набора «птиц» — флейт.
Звуки гуделки символизируют голоса предков. Те, что звучат в низком тоне, считаются мужчинами, повыше — женщинами, еще выше — детьми. У них есть имена — те же, что у предков, великих воинов, которых они представляют. Считается, что женщины и дети никогда не видели гуделок. Но и мужчины, глядя на эти деревянные пластинки, напоминающие ножики, раскрашенные в две краски и отполированные, с разным орнаментом, иногда очень богатым, испытывают трепет. Даже старые вожди, готовясь к операциям с гуделками, дрожат от страха. Когда при вращении пластинка, привязанная к длинному шнуру, с воем разрезает воздух, посвященные связывают с этим свои надежды: гудение на огороде должно способствовать росту ямса; перед охотой оно погонит дичь в нужном направлении; во время засухи поможет вызвать дождь; в ходе церемонии оно знаменует появление предка, которому церемония посвящена; во время войны оно служит знаком перемирия...
Вся совокупность знаний о флейтах, гуделках, равно как о мифах, церемониях, культах и т. д., хранится стариками, вождями, колдунами.
Неизменно адресуясь к данному коллективу, фольклор — музыкальный, словесный, обрядовый — одновременно какими-то сторонами был обращен к внешнему, вне-человеческому миру — к природе и воплощающим ее мифологическим силам, равно как и к силам, олицетворяющим прошлое коллектива. А это означает, что океанийский {7} фольклор создавался, жил, открывался как явление не просто традиционного быта, но данной этнической культуры в целом, если понимать под культурой, по удачному выражению А. Гуревича, исторически сложившуюся систему общения, включающую в себя основные жизненные ценности и образцы социального поведения, принятые в данном человеческом коллективе [2, 211].
В сложившейся у данного коллектива системе общения фольклору — если говорить об Океании — принадлежит исключительная роль, которая постепенно раскроется перед нами, но о которой заранее можно сказать как об универсальной, всеохватывающей и глубоко своеобразной.
Всеобщность, разветвленность и специфичность связей океанийского фольклора породили его своеобразный, по-своему яркий, для каждого региона особый «язык», систему значений, способов и границ выражения, пронизанных символикой. Совершенно очевидно, что «язык» фольклора неотделим от «языка» данной культуры в целом и является частным выражением последнего, хотя в известный момент исторического развития между ними может обозначиться разрыв. Ясно, что пока этого разрыва нет, «язык» фольклора со всеми его слагаемыми — сюжетикой, функциональными связями, структурной соотнесенностью с бытом, естественным языком, музыкальным, хореографическим, образностью, стилистикой — целиком и органически погружен в общеязыковый мир культуры, в сложный, многосоставный культурный контекст, оплетен, окутан им, вырастает из него и им объясняется, да и сам его в какой-то степени объясняет. Именно это обстоятельство, реализуемое вполне конкретно и сложно в исторических условиях разных регионов Океании, придает произведениям фольклора каждого региона неповторимую специфику и чрезвычайно осложняет взгляд на них со стороны. То, что для посвященного вполне очевидно (на его уровне) и не требует каких-либо дополнительных пояснений, для постороннего преисполнено загадок, скрыто густой завесой и без «перевода» воспринимается либо как нечто плоское, лишенное большого содержания, либо как что-то заумное, нарочито затрудненное. Любопытно, что аборигенам почти всегда не так просто «перевести» постороннему тот или иной фольклорный текст — главным образом потому, что для них он (опять-таки на их уровне) {8} воспринимается вполне естественно, без особых сложностей и проблем, с которыми сталкивается посторонний.
Такая же естественность, психологическая непосредственность восприятия распространяется у аборигенов и на «тексты», которые в строгом смысле слова являются для них чужими и не должны быть понятными. Наблюдатели неоднократно на разных островах отмечали исполнение песен, язык которых не соответствовал языку данной этнической группы, попросту говоря, был непонятен ни самим исполнителям, ни слушателям. Это был либо архаический, либо вовсе чужой язык. Среди папуасов Новой Гвинеи был довольно распространен обычай — покупать у соседей понравившиеся танцы вместе с сопровождавшими их песнями. Тексты при этом, как правило, не переводились. Ясно, что конкретный смысл их для новых исполнителей утрачивался, но знание его оказывалось и необязательным, поскольку были известны их общее значение и связь с танцем и ритуалом. Песенное слово в сознании папуасов несло некий таинственный смысл и заключало в себе «тайную» силу: и то и другое согласовывалось с непонятностью иноязычного слова.
Отмечено также, что слова в песенных текстах часто меняют обычную форму, преображаясь до неузнавания, отчасти в соответствии с требованиями ритма, отчасти по каким-то более глубоким, не всегда ясным для нас причинам.
Наконец, если говорить о своеобразии песенного языка, то невозможно отвлечься от специфических особенностей построения песенной фразы. В папуасских песнях, например, многие фразы даны в неполной форме — отсутствуют важные члены предложения, что порождает смысловую незаконченность и неясность. Иногда это подлежащее, и тогда неясно, о ком или о чем идет речь, иногда — сказуемое, и тогда остается неясным действие. Песенная фраза нуждается в пояснении. Сами исполнители этой потребности не испытывают — в их сознании как бы существует «полный» текст, но в песне он не воспроизводится. Другими словами, песня не воспроизводит до конца того сюжета, тех пространственных и временных отношений, тех характеристик действующих лиц, которые реально существуют, но находятся «за текстом».
На более высоком повествовательном уровне эта же особенность свойственна, например, маорийским песням. {9} Часто мы имеем здесь дело с двумя поэтическими системами, взаимно связанными, но не совпадающими: есть поддерживаемая в памяти поколений история, приключившаяся с известными людьми, имеющая свой законченный и полный сюжет, и есть песня, с большими лакунами, без достаточной определенности и последовательности тот же сюжет описывающая. В конечном счете песня представляет самостоятельную ценность, но ее повествовательный смысл по-настоящему открывается только на фоне прозаического рассказа.
Проще всего объяснить это явление тем, что в океанийском песенном фольклоре еще не сложились способы последовательного, полного, основанного на строгом следовании логике сюжета, повествования. Было бы, однако, неосторожно рассматривать эту особенность как проявление художественной неразвитости, как некий недостаток. Искусство вырабатывает способы изображения и описания, соответствующие потребностям и миросознанию творящего коллектива. Осознание необходимости и ценности полного нарративного изложения в песне приходит на определенном этапе. Ему, как показывает океанийский фольклор, предшествует песенная форма дискретной, лакунной, ассоциативной передачи более или менее сложного сюжета. Хотя в дальнейшем в эпических песенных жанрах возобладали способы «полного» и последовательного повествования, эта художественная традиция в рамках архаического фольклора вошла в арсенал искусства и получила свое развитие.
Океанийские песни представляют исключительный интерес в плане исторической поэтики: мы оказываемся нередко у самых истоков фольклорной образности, можем наблюдать процесс рождения поэтических метафор и символов.
В плаче вдовы-маори есть призыв к окружающим: пусть они отнесут ее к воде и там сотрут ее любовь к тому, к кому она льнула, как льнет к дереву оплетающая его лиана... Слова эти нельзя понимать буквально, но они и не чисто поэтическое выражение: за ними стоит похоронный ритуал, называвшийся мири ароха и имевший целью смягчить горе. «Специалист», исполнявший этот ритуал, приводил того, кого надо было утешить, к потоку и обрызгивал его водой [26, I, 139].
Многие трудности для понимания песенных текстов {10} кроются в характере их связей с различными внепесенными сферами.
Чтобы прочитать сравнительно простой и небольшой песенный текст, увидеть его глубину либо даже элементарно уяснить заключающийся в цепочке его слов смысл, нужен ряд соотнесений этого текста: с танцем, который песня сопровождает; с церемонией, обрядом, бытовой или трудовой ситуацией, которые составляют функциональный континуум песни; с мифологическим фоном; с традиционной песенной формульной стилистикой и образностью; наконец, с реалиями, повлиявшими на возникновение и художественное содержание песни. Это все, так сказать, материализованные непосредственно в тексте внепесенные связи. А ведь можно ставить вопрос шире — о неявном выражении в нем миропонимания, идеалов, отношений среды в общем плане.
У каждой песни, даже самой краткой, заключающей несколько слов, бесконечно повторяемых и варьируемых в ходе танца, есть ключ: это может быть имя мифологического персонажа, указание на какое-нибудь обрядовое действие, словесная связь с ритуальным эпизодом, какой-то яркий образ.
Песенные тексты предельно сжаты и каждое слово в них значит очень много, оно ведет нас или к мифу, или к реальным житейским обстоятельствам, к людям, магическим действиям, оно несет ассоциативные связи и нередко полно символики, смысл которой вполне открыт для посвященных. Например, символическое упоминание горы, озера, реки в маорийской песне является способом идентификации локальной группы, которая прямо не названа. У маорийцев же слова песни о татуированной коже, омоченной слезой, безусловно, относятся к изображению чьей-то смерти. Тот же символический смысл заключен в словах о стае китов, выброшенных на риф. Образ часто рождается от непосредственного впечатления и отражает реальное наблюдение, но смысл его неизменно много шире и включает ассоциативные моменты. Песня замечает цвет птичьего клюва и птичью повадку, окраску облаков в час заката, форму камня и памятного источника, но всему этому придается в конечном счете тот или иной символический оттенок.
Существует мнение о первобытной поэзии как плоде свободной импровизации. Океанийский материал это не {11} подтверждает. Рождение песни в момент ее исполнения (что, собственно, и означает импровизацию) — большая редкость. Как правило, исполняются песни уже существующие, хорошо знакомые, вошедшие в традицию. Мелодии, слова, значение таких песен, их место в бытовых ситуациях закреплены в памяти. Импровизационный момент выражается в элементах вариативности, которые вызываются обстоятельствами. Так, в традиционную песню встречи гостей исполнители включали новые имена и, может быть, одно-два слова, связанные с данной ситуацией. То же самое — иногда в большей степени — относится к похоронным плачам. Но большинство песен в подобном вариативном обновлении не нуждается, так как связано с устойчивым круговоротом жизни, повторяющимися типовыми ситуациями, цикличностью и по самой своей сути требует относительного, а подчас и абсолютного постоянства: словесного, мелодического, исполнительского.
В сознании океанийцев рождение новой песни часто акт особой значимости. Микронезийцы с атолла Ифалук считали, что песни творил один из богов — Тилитр. При этом он иногда делал это, диктуя слова мужчине или женщине, и песня, таким образом, стекала с их губ [30, 7]. На многих островах Полинезии и Микронезии исторический процесс, выраженный знаменитой формулой А. Н. Веселовского «от певца к поэту», зашел уже достаточно далеко, и здесь отчетливо осознается роль одаренных личностей в создании песен. Самый акт творчества окружен особым почтением и на нем лежит налет таинственности. Он требует уединения и сосредоточенности, приобщения к неким сверхъестественным силам. «Специалист по песням» с островов Гилберта (Микронезия) идет на открытую океану сторону атолла, ложится в волны, набегающие на риф, и поет свое табунеа (призыв). Он ждет, когда вдохновение придет к нему. Он начинает выпевать рождающуюся песню строка за строкой, а помощник, пришедший с ним, повторяет и запоминает ее. Такая песня затем быстро становится общим достоянием и живет долгие годы [60, 343-345].
Как уже говорилось выше, песенный фольклор любой этнической группы на островах Океании еще не так давно характеризовался высокой степенью регламентации: любая традиционная бытовая ситуация знала определенный набор связанных с нею песен, танцев, заклинаний и т. д.; {12} с другой стороны, любая песня была привязана к тем или другим ситуациям. Правильнее, однако, говорить не о конкретных, единичных песнях, а об их типах. Функциональная закрепленность характеризует именно тип, который обычно имеет свое название и обладает некоторыми устойчивыми признаками структуры, содержания, мелодической организации, соотнесенности с хореографией и различными действиями. Тип песни — это, в сущности, набор жанрообразующих признаков. В ряде случаев мы можем прямо говорить о сложившихся жанрах, но часто это было бы, пожалуй, преждевременно, поскольку такие признаки — помимо чисто функциональных — еще не определились. С точки зрения научной, океанийский фольклор в этом плане представляет исключительный интерес как гигантская живая лаборатория, в которой еще не завершился процесс жанрообразования и жанровой дифференциации.
Было бы, однако, глубоко неправильно воспринимать океанийскую культуру и океанийский фольклор как нечто неподвижное, остановившееся в своем развитии на ранних этапах истории человеческого общества.
Сегодняшняя Океания — это органическая, хотя и очень своеобразная часть современного мира. За последние десятилетия она пережила и продолжает переживать сильнейшие изменения — освобождение от колониализма, обретение народами своей государственности, развитие экономики и культуры на современных основах, преодоление многих устаревших традиций и форм жизни. Старый быт, и традиционные обычаи, и элементы культуры частью исчезают, уступая место разного рода инновациям, частью подвергаются переработке и переосмыслению, частью продолжают сохраняться. Все это в полной мере относится и к песне: сегодня в фольклоре островов Южных морей живут рядом, переплетаются, вступают в сложное взаимодействие, подчас в конфликт старые художественные традиции и новая музыкально-поэтическая культура.
Общественность молодых независимых государств, борясь за просвещение своих народов, за то, чтобы все блага современной цивилизации стали их достоянием, в то же время стремится уберечь богатое культурное наследие от исчезновения, законно видя в нем ценный источник развития национальной культуры. Для передовых общественных сил Океании старый фольклор и культурные традиции прошлого, так же как и живое, продолжающееся {13} творчество, полны особенного современного звучания. Они видят здесь запечатленными важнейшие этапы народной истории, существенные стороны богатой духовной жизни, выражение современных стремлений.
* * *
Начиная с Джеймса Кука и его спутников и вплоть до наших дней, путешественники, ученые-этнологи, любители экзотики, посещавшие Океанию, работавшие здесь иногда долгие годы, неизменно обращали внимание на фольклор, музыку, пляски, давали более или менее пространные и точные описания, публиковали записи и переводы текстов, предлагали свои толкования океанийских песен, изучали их историю, стремились раскрыть специфику. Со временем океанийский фольклор стал фиксироваться с помощью новейшей техники, воспроизводиться на грампластинках, звучать с киноэкранов.
«Цивилизованный» мир постепенно открывал для себя богатое и неповторимое музыкально-песенное искусство обитателей Океании. Нельзя сказать, чтобы он продвинулся в этом достаточно далеко. Здесь для сравнения приходит на память другое — не менее замечательное и самобытное — искусство океанийцев: их деревянная скульптура, ритуальные маски, различные резные изделия. В лучших музеях Европы, Америки, Австралии посетителей буквально приводят в трепет эти экспонаты, исполненные часто непередаваемой экспрессии, эмоциональной выразительности, поражающие мастерством выделки. Издано на разных языках огромное множество книг с превосходными репродукциями и описаниями этих экспонатов. Гордость Ленинградского Музея антропологии и этнографии им. Петра Великого составляют океанийские коллекции Н. Н. Миклухо-Маклая, Дж. Кука, русских путешественников начала XIX в. Среди них — много так называемых примитивных музыкальных инструментов: барабанов, бамбуковых труб, гуделок, колотушек и т. д. Безмолвно лежат и висят они за стеклами шкафов, лишь своим присутствием напоминая нам об искусстве далеких народов.
Чтобы по-настоящему приобщиться к народно-поэтическому творчеству, ощутить его неповторимую силу, нужны живые встречи с ним. Даже ученому-специалисту {14} самое полное и добросовестное изучение материалов, собранных и опубликованных другими, не может до конца заменить непосредственного соприкосновения с живой песней, с людьми, которые ее создают, исполняют, хранят.
На долю автора этих строк выпало истинное счастье — слышать и «видеть» океанийскую песню в ее реальной и многоликой сегодняшней жизни. В качестве члена этнографического отряда экспедиции Академии наук я участвовал в 1971 г. в шестом рейсе научно-исследовательского судна «Дмитрий Менделеев» — в том самом, который позднее получил известность как рейс «по следам Миклухо-Маклая». Впрочем, мы высаживались и в таких местах, где Миклухо-Маклай не бывал. Маданг и Берег Маклая (Новая Гвинея), Новые Гебриды, Новая Каледония и Фиджи (Меланезия), Западное Самоа и острова группы Тувалу (Полинезия), Науру и острова Гилберта (Микронезия) — таковы главные пункты нашего плавания [1, 5, 9]. Повсюду в местах высадки моей научной задачей было — записывать песенный фольклор и собирать данные о его сегодняшнем состоянии.
Первая моя встреча с океанийской песней произошла июльским утром в папуасской деревне Бонгу, которая вошла в историю благодаря Миклухо-Маклаю. На просторной площади, окруженной легкими, поднятыми на сваи хижинами, собралось едва ли не все население деревни. Мне удалось уединиться с небольшой группой мужчин, которым я разъяснил, что хотел бы услышать их песни, показал, как работает магнитофон, и сказал, что песни, которые я запишу, мы отвезем в страну Маклая и много-много людей услышат, как поют люди Бонгу. Не прошло и получаса с момента моего появления, как фольклорная работа шла уже полным ходом. Меня устроили на низенькой скамейке в тени под деревом: по мере того как тень передвигалась, я менял свое место со всем своим хозяйством, разложенным на циновке.
Трое немолодых мужчин уселись передо мной. У одного из них в руках была толстая бамбуковая трубка. Перед тем как запеть, он спросил: «Все ли готовы начать старую песню, которую поют перед посадкой таро? Начнем...». Он легко ударил трубкой о землю, раздались гулкие звуки, и под их аккомпанемент потекла песня.
Несколько часов просидели мы в тот день на площади. Группу мужчин сменили женщины, потом несколько {15} молодых людей, дети... В следующие дни я встречался с другими певцами — на площади, на веранде хижины, возле дома, где мы жили... Своеобразие бонгуанской песни постепенно открывалось передо мной. Сведения, почерпнутые в свое время из книг, обретали зримые формы, уточнялись, а то и исправлялись. Передо мной открывались сложные, иногда явные, часто скрытые связи песенного фольклора с миром повседневной папуасской жизни. Самое же главное — это была живая, слышимая и «видимая» песня. Очень скоро я ощутил ее особенную красоту, характерную эмоциональность: в ней были затаенная печаль и горечь, внутренняя сила и сердечность...
В каких только ситуациях не приходилось мне вести записи песен в Океании! Я был почти целый день гостем большого семейного ансамбля в деревне Меле на острове Эфатэ: мы сидели во дворе под навесом, и беспрерывное щебетание птиц вплеталось в голоса певцов; в другой деревне на том же острове мы попали на свадьбу, и я записал редкие по веселости величальные песни; а когда свадьба уехала, я упросил молодую женщину, державшую на руках ребенка, спеть колыбельную; кстати, в моей коллекции есть колыбельные со всех островов, на которых мы высаживались.
Были встречи с мастерами — хранителями эпических песен, участниками молодежного самодеятельного ансамбля, танцевальными группами, детьми, исполнявшими игровые песни, местным даровитым композитором, девушками из отеля, знавшими самые популярные песни, пожилыми женщинами, хранившими в памяти старые обрядовые песни. Мы присутствовали на концертах «Фиджийские ночи» по случаю грандиозного фестиваля, на котором был представлен фольклор едва ли не всех основных архипелагов Океании. Мы слышали песни и видели пляски, исполнявшиеся специально в честь нашего прихода. Нередко нас провожали специальными песнями.
Большая часть услышанного зафиксирована на магнитофонной ленте [5, 8-10].
Вот так случилось, что знания об океанийском фольклоре, почерпнутые из книг, встретились с потоком живых фольклорных впечатлений.
Настоящая книга обязана своим появлением этим встречам. Без них ее бы не было или, во всяком случае, она была бы совсем другой.
Лишь на первый взгляд хозяйственная область жизни островитян может показаться простой, непритязательной и не особенно трудной, в действительности же она составляет свой особый мир, достаточно разветвленный и сложный, требующий больших знаний, искусства и напряжения сил.
До недавнего времени люди Океании жили тем, что могла дать им окружающая природа, кстати сказать, вовсе не такая щедрая и обильная, как это может представиться со стороны: скудость почвы, недостаток воды, бедность фауны, однообразие растительности, отрицательные воздействия тропического климата ощутимы во многих местах очень ясно. И если люди в этих условиях обеспечивали себя питанием, жилищем, орудиями труда и предметами быта, если они одевались, украшали себя, изготовляли музыкальные инструменты, покрывали многие предметы изумительной резьбой, то все это благодаря упорному труду, опыту поколений, традиционному искусству.
Основу их жизни составляли огородничество (возделывание таро, ямса, батата, бананов), выращивание и обработка кокосов, саго, а кроме того, в разных местах рыбная ловля, гарпунная охота на черепах и дюгоней (морских млекопитающих), охота на свиней и птиц.
На Новой Гвинее до сих пор преобладает стадиально очень ранняя форма подсечно-огневого земледелия: люди корчуют и сжигают деревья в лесу, взрыхляют и тщательно обрабатывают участки, огораживают их и засаживают традиционными культурами. По прошествии некоторого времени они вынуждены забрасывать истощенные участки и начинать все сначала. До недавнего времени в употреблении папуасских земледельцев были лишь каменные топоры {17} да заостренные деревянные копалки. Чтобы приготовить огород к посадкам, мужчины поднимали копалками пласты земли, а двигавшиеся вслед за ними женщины руками разрыхляли почву.
В практике ранних земледельцев магия играла роль не меньшую, чем реальные (с нашей точки зрения) средства. Она сопровождала каждый этап работы.
Представим себе чащу тропического леса с его духотой и застоявшимся воздухом: мужчины, расчистив площадку от зарослей и лиан, действуют небольшими группами вокруг громадных крепких деревьев; здесь же рядом несколько женщин, сидя на земле, тянут песню, много-много раз повторяя одну и ту же фразу. Зачем они это делают? Вряд ли песня нужна для поднятия настроения у мужчин. И ритм ее не очень-то согласуется с ударами топоров.
Но все присутствующие понимают, что песня здесь — не ради развлечения, что она составляет необходимую и даже обязательную часть общего дела.
Непосвященному этой связи не понять, и она открывается лишь после специального объяснения. Несколько таких песен я записал в 1971 г. в деревне Бонгу от группы женщин. Я обратил внимание на то, с какой серьезностью пели они и как серьезны были все окружающие. Еще бы: такие песни, оказывается, служат сразу трем целям. Во-первых, они делают деревья более доступными топору; во-вторых, самому топору они придают дополнительную силу; а в-третьих, с их помощью удается удалить сидящего внутри дерева «дурного духа». Что касается этого последнего, то, конечно, имеются в виду фантастические лесные существа, «хозяева деревьев». Люди старались поддерживать с ними добрые отношения, а при необходимости срубить дерево просили их перейти в другое место. Затем «хозяева деревьев» становились покровителями огородов и их стражами.
Так песни, пропетые женщинами на деревенской площади, неожиданно приоткрыли оконце в особый мир представлений папуасов о природе. Но если функция песен прояснилась, то связь их текстов с магией осталась до известной степени загадкой. В одной песне без конца повторялось слово гилогило. что означает, как объяснили, подражание крику черного какаду. «Почему же гилогило!» — спросил я. Мне ответили: «Сила этой песни лежит в речи попугая...». {18}
Но в другом случае та же сила заключена в двух словах, которые, кажется, можно перевести как «берегись, гроза!» А в третьей из записанных песен тоже есть одно слово, которое на языке бонгу означает одновременно название дерева и глагол «подрубать дерево».
Но, видимо, магический смысл — не единственный, заключенный в словах песни. Об этом говорит замечание моего информатора по поводу гилогило: «Крик черного попугая вызывает большую грусть в душе человека». Значит, есть в песне — с ее единственным без конца повторяемым словом — эмоциональное начало, которое также нужно и без которого, наверное, нет песни...
Этнографы, побывавшие в разных местах Новой Гвинеи, сообщают, что при вырубке участков леса под огороды не только пели (причем пели иногда и сами лесорубы, издавая необычные фальцетоподобные звуки), но и плясали, произносили заклинания и устраивали ритуальное сожжение кустарника.
Следующим жизненно важным этапом в земледельческом цикле была посадка.
Будем помнить, что огородные продукты составляли основу существования папуасов — в их повседневном рационе овощи, которые ежедневно приносили в громадных сумках женщины, занимали главное место. Однако мы совершили бы большую ошибку, решив, что люди относились к обыкновенным корнеплодам или фруктам так, как, скажем, мы относимся к картофелю или свекле, то есть как к предметам необходимым и оцениваемым по их качеству, но начисто лишенным чего-то духовного, живого, тем более неведомого и таинственного.
Существует множество мифов, описывающих чудесное появление — рождение или добывание — первых образцов таро, ямса, банана и т. п. Их чаще всего приносят культурные герои, предки, их дарят фантастические существа. У папуасов акт посадки и процесс произрастания растений, несомненно, ассоциировались с зачатием, рождением и ростом живых существ, в первую очередь людей. В обрядах, сопровождавших посадку растений, постоянно встречаются мотивы ритуальной имитации зачатия и деторождения. Столь же обязательны здесь обращения за содействием к предкам. В комплексе средств, благотворно воздействующих на растения, а вернее сказать, на те силы, от которых они зависят, важное место принадлежит разного рода {19} амулетам, снадобьям; их кладут в лунки, развеивают над огородом, разбрасывают по земле, ими смазывают клубни и т. п. Все это сопровождается произнесением заклинательных формул, игрой на музыкальных инструментах, ритуальными пантомимами и плясками и, конечно, соответствующими песнями. Иные из этих десен заключают в своем содержании ассоциации с теми эпизодами и персонажами мифов, которые так или иначе относятся к произрастанию огородных культур. Например, при посадке бананов у киваи поют песню, которую, согласно легенде, составил человек, первым нашедший и посадивший банановое дерево. Поющий при посадке перечисляет имена предков, вплетая в песню и свое имя, тем самым обеспечивая успех делу. Часто все сводится к произнесению нараспев нескольких слов вроде «таро, поднимайся» или «расти, ямс», при этом называются все виды ямса, растущего на огородах.
На Соломоновых островах при посадке кокосов было принято — подышав на росток и укрепив его в лунке — бежать как можно быстрее (предполагалось, что кокос будет расти со скоростью бега) и при этом произносить формулу:
Разделенный на дольки орех для посадки — в сторону берега,
Мой же орех — всюду вокруг.
Разделенный на дольки орех для посадки — в сторону моря,
Мой же орех — в изобилии.
Связки орехов в сторону моря —
Связки для жертвоприношения;
Связки орехов в сторону берега —
Связки для пиршества [43, 259].
Известно множество специальных обрядов, заклинаний и песен, которые должны обеспечить урожай, предохранить огороды от вредителей и воров, вызвать в нужное время дождь и т. п. В деревнях обычно есть специалисты, владеющие искусством магии, располагающие соответствующими средствами. Об одном таком специалисте этнограф, наблюдавший за ним, рассказывает, что у него была в лесу целая «лаборатория», в которой он хранил всякие магические предметы: пасть крокодила, обломки панциря черепахи, старые сети и тому подобное и как самую большую ценность камни, которые носили имена солнца, луны, звезд и ветров. Когда было нужно, он перемещал камни с сухих {20} полок в сырое место, символически покрывал небо тучами, имитировал раскаты грома и в заключение разбивал кокосовый орех, откуда на землю выливалась жидкость.
Эти действия довольно типичны, их простоте и прозрачной ясности соответствуют столь же простые и понятные в своей практической направленности слова [93, 319-323].
На Фиджи огородник поет песню, которая должна отпугнуть попугаев, любящих лакомиться зелеными плодами бананов или хлебных деревьев. В песне он предупреждает попугая, что у дерева его подстерегает летающая лисица [73, 140].
У полинезийцев в ходу песня с такими словами:
Капля дождя падает, падает в Харе —
Таре выпускает один лист;
Капля дождя падает, падает в Харе —
Таро выпускает два листа.
Стихи повторяются до тех пор, пока число листов не достигнет десяти. После этого та же песня исполняется с заменой таро на хлебное дерево, кокосы и т. д. (37, 231).
Песня-заклинание беспощадна к расхитителям. Им грозит хищная птица с острыми когтями и даже зубами; она укроется в листьях и, если появится вор, бросится на него, станет рвать ему лицо, кожу; сороконожки и черные муравьи будут кусать его и ядовитый скат — жалить.
Песня сопровождается выразительными жестами, показывающими, как птица станет рвать в клочья свою жертву. Песню поют над листьями, которые затем подвязывают к дереву [49, 185-186].
Абсолютное большинство песен, так или иначе связанных с огородной магией, в разных местах Океании обнаруживает черты общности: они предельно просты, их функциональная направленность не скрыта за метафорами и мифологическими иносказаниями — она выражена с доверчивой откровенностью; вместе с тем изъяснение желаний отличается крайней экспрессивностью, а исполнение магических требований приходит незамедлительно.
В этом отношении поэзия ранних земледельцев Океании сродни обрядовым песням-заклинаниям народов Европы, хотя их и разделяют немалые пространства и целые стадии исторического развития.{21}
К периоду снятия урожая приурочиваются не только единичные действия и магические акты на огородах и в деревне, но и большие, подчас грандиозные по масштабам и числу участников ритуальные празднества и церемонии, длящиеся по много дней. Поскольку содержание их сложнее, чем успешное завершение огородного сезона, и заключает массу сюжетов мифологического и легендарно-исторического плана и разносторонне связано со многими сторонами папуасского быта, рассказ об этих церемониях должен будет занять особое место в другой главе.
Рыбная ловля с лодок — в лагуне, возле рифов или в открытом океане, преимущественно сетями разных типов — требовала от островитян большого, хорошо отработанного мастерства и, как они сами считали, обязательного применения разного рода магических средств, в том числе специальных заклинаний и песен.
На многих островах Полинезии рыбаки устанавливали на носах лодок деревянные изображения бога рыболовства — большеголового, с огромными глазами, ртом и ушами, коротконогого и приземистого. Ему приносили жертвы и к нему обращались с заклинаниями. Для каждого вида ловли, часто для разных пород рыб песни были свои, особые. Впрочем, набор магических пожеланий и требований был в общем однотипным.
Апи (вид рыбы), черная апи и белая апи,
Собирайтесь вместе и делите поживу,
Глотайте быстро, глотайте быстро, глотайте быстро,
Поворачивайте свой хвост,
Кусайте головку крючка,
Набрасывайтесь на него [39, 202].
На ловлю летающих рыб выходили на ночь и, пока ждали луну, пели любовные песни. С приходом темноты выбирали место, и один из сидящих в лодке запевал «специальную» песню, в которой были и призыв к каждому испытать свое счастье, и вера в успех ночного дела. Песня, как всегда, опережала реальный ход событий: в рефрене, {22} исполняемом всеми рыбаками, пелось:
Каждый должен ловить.
Наполняйте все ваши каноэ,
Наполняйте их до верха
И делите добычу между всеми [87, 567].
В песне рыбак словно бы ведет разговор с летающей рыбой, приманивая, завлекая ее на крючки с приманкой.
Иди, летающая рыба. Иди хватай мои крючки.
Не мешкай, сейчас же. Иди прямо.
Поторопись, прежде чем солнце поднимется
И распустятся красные бутоны гериоу.
Вверх и вниз плавает зацепившая крючок рыба.
Они поднимаются к крючку,
Потом вылетают из воды.
Приблизься к поверхности,
Так чтобы я мог схватить тебя!
Плохо, когда всего две приманки,
Хорошо, когда их двадцать [30, 153].
Интересны песни с атолла Капингамаранги, относящиеся к ловле сетями типа бредней. Сами сети назывались птичьими, потому что над участком, окруженным такими сетями, всегда парили стаи птиц. Строчки этих коротких песен содержали обычно либо указания рыбакам (наблюдать за морским дном и рифом, приналечь на весла, осуществить какой-нибудь маневр), либо сжатые описания совершаемых действий. Песни исполнялись сериями и варьировались в зависимости от обстоятельств. Была, в частности, песня, предусматривавшая неудачу экспедиции:
В прежние (другие) времена был дележ,
На этот раз никакого дележа не будет,
Все стоят в ожидании на берегу,
Но нам нечего принести домой.
Одна из функций песен, связанных с ловлей сетями, — предохранить тех, кому приходится лезть в воду, от {23} морских ежей, моллюсков, угрей или акул.
Когда мы ступаем в воду из каноэ,
Наблюдайте за нашими шагами.
И когда мы влезаем назад в каноэ,
Смотрите, чтобы эти существа были мертвые.
Здесь не вполне ясно, кому адресуются просьбы — к товарищам, сидящим в лодках, либо к неким силам, покровительствующим ловцам.
В совокупности все эти песни дают выразительную картину напряженного труда рыбаков, полного поисков, совместных усилий, опасностей, подстерегающих на каждом шагу, радостей или разочарований... Это поэзия действительности, поэзия повседневных реальных дел и переживаний [37, 326-329].
Установка на реальность и точность описаний дает себя знать в образных характеристиках тех видов рыб или морских животных, ловлей которых заняты в данный момент люди: «красные, слегка окрашенные морские крабы», «длинноногие сухопутные крабы», «моллюски, укрывшиеся в своих створках»... Образная конкретность связана с функциональным назначением песен: ведь при неопределенности описаний от них будет мало пользы [81, 212].
На атолле Тикопиа ребятишки в часы отлива выходят на риф, кладут приманку возле щелей, в которых прячутся крабы, поигрывают ею и напевают:
Рукуруку, рукуруку (это название мелкого рифового краба)!
Да поразит тебя!
Выходи и ешь,
Откуда бы ты ни полз,
Выползай из рифа.
Считается, что крабы «слышат формулу», и если с началом песни покажется один, то к концу ее выползет множество [39, 202].
Специальные песни и заклинания посвящены ловле акул — занятию тяжелому и далеко не безопасному.
На острове Раротонга рыбаки обращаются в таких случаях со стихотворным заклинанием к самому богу Тангароа:
О Тангароа! Вот наша с тобой акула!
Подними ее, {24}
Подними ее к небесам.
А, а, вот она двигается,
О, о, она поднимается.
Фраза — тити такере таверети — имитирует звучание деревянного гонга, сопровождающего пение, и закрепляет успех дела [81, 241].
Если акула следует за каноэ, специальная формула наговаривается на копье, смазанное известью, и копье бросают:
Я бросаю копье в сторону берега,
Эта акула умрет в глубокой пучине.
Я бросаю копье в сторону моря,
Эта акула умрет в глубине моря.
Умри в глубокой пучине, умри в глубине моря.
Дайте мне копье, друзья!
Я проткну акулу, что преследует нас! [43, 258].
В некоторых случаях этнографам удалось зафиксировать целые ритуальные комплексы, связанные с ловлей рыбы. У полинезийцев Тикопиа был тщательно разработанный культ бонито — рыбы, особенно ценившейся, поймать которую было делом престижа для рыбаков. На ловлю бонито выходили специально, обставляя выход некоторыми обрядами, запретами. Рыбак снимал все украшения, надевал новую набедренную повязку, натирал плечи, грудь, руки, ноги ароматными листьями, бормоча при этом формулу привлечения бонито. Считалось, что в этом случае рыбаку покровительствует особый дух. В море место скопления бонито узнают по кружению птиц над ним. Подход к нему тоже сопровождается формулами. Но самое интересное в фольклорном плане происходит, когда рыбак наживляет крючок и ставит удочку. Специальный крючок для ловли бонито — из части раковины моллюска или перламутра с зубцом из панциря черепахи — называется па ату. У него есть также метафорическое название — малили, по имени маленькой белой рыбки, которой питается бонито. Крючок очень ценится и считается собственностью вождей. Утрату крючка рассматривают как настоящую беду. Особого умения требует прикрепление зубца к основной части. Считается, что этому в свое время научили людей боги. Если связь будет сделана неверно, {25} рыба уйдет вместо с зубцом. То же самое случится, если неверно будет исполнено заклинание. Поэтому центральной фигурой большого поэтического заклинания является «Божество закрепления».
Божество закрепления!
Твое тело упадет рядом с бонито.
Великолепный малый,
Он поменяется с рыболовной снастью твоего каноэ.
Е, е! Как долго его тащили.
Кто мешает, оттолкни его к корме
И обрати к твоему украшению на носу лодки,
К твоему украшению из цветов франгипани.
Он протащился к правому борту,
Куси бонито с этой стороны!
Божество закрепления!
Лодки вернутся назад,
Выбери для себя, что нужно из мяса бонито,
Из изогнувшегося бонито и распрямившегося бонито.
Крепко держи свою удочку,
Иначе бонито перевернет каноэ.
Лодки собираются вернуться,
Разбросай для себя мясо бонито.
Сделай так, чтобы мы кричали, исполненные благодарности.
Черное тело, куси бонито!..
Куси бонито с этой стороны лодки Тероитеата.
Замечательна в этом заклинании последовательная поэтическая персонификация и рыбы бонито, и рыболовных снастей, одновременно воплощающих божество, и всех отработанных операций ловли.
Бонито называется здесь «великолепным малым», а момент его поимки трактуется как обмен-жертва: божество «дарит» ему крючок, а рыба «дарит» себя.
Само божество одновременно в глазах рыболовов воплощает и фантастические силы, требующие от людей и просьб, и жертв, а вместе с тем и их собственное искусство [40, 542-551].
На южном побережье Новой Гвинеи папуасы охотились на дюгоней и гигантских черепах. Для такой охоты, которая происходила с помощью гарпунов, они сооружали на краю рифовой площадки специальные платформы. Здесь {26} совершали обряд, посвященный мифологическим героям Соидо и Пекаи (о них подробнее см. гл. 4). Охотник привязывал к столбу платформы женскую юбку, которая должна была символизировать Пекаи, и обращался с песней к дюгони, воплощавшей Соидо: «Соидо, приходи, Пекаи ждет тебя здесь» [58, 132].
Накануне начала охоты какой-нибудь старик идет к платформе на закате, насыпает массу фруктов и произносит заклинание: пусть побольше дюгоней придет есть фрукты; сколько людей он соберет сейчас в деревне (все упоминаются поименно), столько дюгоней и черепах соберется завтра. Потом старик поет, повторяя одну фразу «Вот по воде приходит дюгонь», и обращается за помощью к мифологическим существам [58, 130].
Совсем другого рода поэзия, связанная с охотой на черепах, бытует на островах Туамоту. Когда черепаху вытаскивают на берег, поют песню, полную мифологических ассоциаций и сложной символики. Интерпретировать песню не так просто, поскольку поэтические метафоры ее основываются на мало знакомой нам традиции и система ее образов остается до конца не разгаданной. Согласно песне, охота, закончившаяся так удачно, происходит в Тогареве — самой глубокой части моря; черепаха здесь, ни разу прямо не названная, уподобляется морскому дну Тогаревы, представляющему собой одновременно большую коралловую скалу, маленькую коралловую скалу и плавающую верхушку коралла. Охотник символизируется сначала в образе ритуального пояса (из заключительных слов песни становится очевидным, что пояс принадлежит Ту, одному из представителей полинезийского пантеона), затем он назван по имени. Одновременно с ним охоту на черепаху ведет птица, она бьет крыльями и кричит, но побеждает человек с помощью крючка Руахату, одного из морских богов и покровителя рыбаков.
Таким образом, обыденное как будто дело — поймать черепаху — благодаря песне приобретает характер исключительного события, в которое оказываются вовлеченными мифологические силы и которое демонстрирует могущество и особое искусство охотника [31, 191-193].
Даже короткие по времени выходы рыбаков далеко в море — предмет немалых волнений, а их благополучное и особенно успешное возвращение воспевали в специальных песнях. На атолле Канингамаранги записаны большие по {27} объему песни, которые пели рыбаки, приближаясь к берегу. В одной такой песне последовательно описывалась вся экспедиция, начиная с момента пробуждения собравшихся в мужском доме [37, 147-150].
На других островах записаны песни, которыми встречали удачливых рыбаков, например, песней приветствовали юношу, принесшего большого тунца [71, 111].
Сооружение дома повсюду на островах — дело коллективное. О начале его возвещают во многих местах специальными сигналами гонга, они слышны далеко, они зовут — приходите, кто хочет и может. Впрочем, для некоторых родственников и соседей участие в работах считается само собой разумеющимся.
Первый, особенно тяжелый этап работы — перекатывание бревен из леса в деревню. Одна группа участников тянет передние веревки, другая — задние. Двое мужчин сидят на бревне, один из них поет так, чтобы все могли слышать, подхватывать песню и, главное, действовать в едином ритме. Когда бревно доставляют, наконец, на место, по нему бьют палками в ритм песне, которая кончается специальными словами, выражающими ликование победителей [73, 164-165].
На острове Ифалук песни состоят обычно из серии подбадривающих призывов: «катите!», «кладите!», «становитесь там!», «катите, переворачивайте!», «осторожней!» и т. п. Песня усложняется, когда бревно попадается особенно тяжелое. Она может носить характер обмена репликами между ведущим и хором и включает мотивы насмешки.
Ведущий
Все приходят подобно падающим камням дождя,
Подобно ракам-отшельникам, толпящимся на земле.
Люди, все вы приходите и помогайте. Готовы?
Хор
Катите! {28}
Ведущий
Бесполезно. Оно застряло крепко.
Ваши языки стали слишком длинными,
Оттого что вылизывали сок из ореха.
Вы не можете сдвинуть его с места.
Хор
Катите! Сильнее! [30, 152-153].
Аналогичные песни исполняются теперь при заготовке бревен для мостов. Очевидец рассказывал, что вслед за партиями работников, волочивших бревна, двигалась группа мужчин в церемониальных костюмах и украшениях, с раскрашенными лицами. Сначала они выкрикивали короткие фразы, а затем начали петь песню, которая все усиливалась по мере продвижения бревна и в моменты успешного завершения очередной операции достигала особенной степени возбуждения [94, 231-232].
Любопытно, что в другом районе Новой Гвинеи были записаны песни молодых женщин, содержавшие фривольно-оскорбительные замечания по адресу мужчин, у которых ничего не получалось, и песни самих работавших с веселыми непристойными ответами [65, 210].
Песни затем исполняются почти на всех этапах постройки, но едва ли не обязательное исполнение их приурочено к моменту завершения строительства. Настилая крышу, папуасы особенно озабочены тем, чтобы она надежно предохраняла от дождя. По этому случаю поют песню:
...Связывайте потуже, а-о-ва,
Сильный дождь пойдет, а-о-ва,
Сделайте крышу непроницаемой для дождя, а-о-ва,
Соорудите ее хорошо, а-о-ва, а-ао-о-о-о [88, 187].
На заключительном этапе работ особо ощутимыми становились магические моменты. Известно, что у всех народов мира существовали свои обычаи ритуального освоения воздвигнутого дома, обеспечения ему долгой жизни, прочности и безопасности, включения нового жилища в систему традиционных отношений и связей. Соответствующий комплекс представлений был и у населения Океании. {29} Особо значимые сакральные обряды — с заклинаниями и песнями — совершались, когда строили так называемые мужские дома или дома, предназначенные только для ритуальных празднеств. На островах Гилберта с особенным тщанием относились к завершению постройки манеабы, которая служила центром всей общественной жизни, местом различных церемоний и хранилищем разного рода предметов ритуального значения. Одна локальная группа, еще сохранявшая отдаленные связи с тотемами — солнцем и луной, посвящала новую манеабу этим светилам. Главный мастер взбирался на крышу и, постукивая теслом по балкам и глядя на восток, произносил нараспев формулу, имевшую очень важное значение для будущего всех, кто связан с манеабой: «Это манеаба Солнца и Луны, это манеаба родовых богов Ауриариа, Ней Тевенеи, Риики, Hen Титуаабине. С этого момента под крышей манеабы нет места ненависти, действиям злых сил, проклятию и убийствам — все это уходит, уходит, уходит, наступают благополучие и мир».
Перед тем как покрыть и закрепить гребень крыши, мастер снова совершает обряд. Сидя на гребне лицом к востоку, он многократно протыкает крышу шилом, а затем ее сшивают, и песня объясняет смысл этого действия: происходит акт покрытия жилища родовых богов, Солнца и Луны, защищающего от дождя, бури и неба.
Наконец, там же совершается как окончательный обряд имитация кровавого жертвоприношения мифологическим хозяевам дома. Снова, в который уже раз, забравшись на крышу, мастер вскрывает здесь четыре кокосовых ореха (их называют секретным именем ата — человеческие головы) и, плеснув соком, бормочет низким голосом заклинательную формулу. Из произносимых слов явствует, что приношение крови Солнцу и Луне должно усыпить, обезвредить «духов» убийства, болезней, дурных сновидений. «Головы» затем скатывают на землю и по их местоположению предсказывают будущее: если они легли отверстиями, через которые вылилась «кровь», в сторону манеабы — это хороший знак, противоположное предвещает войну, болезнь или голод [45, 210-212].
Возможно, некогда существовал обычай принесения человеческой жертвы при завершении жилища. Память о нем сохранилась в маорийском предании и песне [52, 155-157]. {30}
В деревушке Ндан (Новая Гвинея) для освящения нового мужского дома приглашали специалиста по соответствующему ритуалу. Песня почти полностью воспроизводила ритуал, который в действительности, по-видимому, не совершался. Собственно, он совершался в песне. Исполнитель «приготовил» листья одного дерева и подвесил их к центральному столбу дома. Потом он взял листья растения на краю кладбища, и листья дерева копия, и дерева кильт, и дерева культ и, «приготовив» их, положил к основанию столба. Сам же он в это время пребывал где-то высоко подобно птице ндоа, и его кожа была покрыта красивыми цветами.
Сама по себе церемония, описываемая в песне, остается неясной. Смысл ее раскроется более или менее, если подвергнуть толкованию каждый песенный образ. Деревья и растения, упоминаемые в песне, выбраны, конечно, не случайно. Их листья и цветы обладают особыми качествами: одни сохраняют долго свежесть и хорошо пахнут, другие привлекают яркостью, у третьих гладкая и крепкая поверхность и т. д. Все они должны способствовать украшению мужского дома, сделать его особенно привлекательным. Перед нами — характерный пример контагиозной магии, где, однако, действие производит не сам предмет, а его поэтический эквивалент.
Некоторые песенные иносказания относятся не к самому дому, но к мужчинам, которые будут с ним связаны: их кожа будет такой же гладкой и крепкой, как листья культ; подобно сильной, плотоядной птице ндоа, умеющей всегда найти себе пищу, мужчины теперь станут искуснее и удачливее. Скрытое сопоставление с птицами проводится в развернутом виде в специальном заклинательном «приложении» к песне. Исполнитель перечисляет четыре десятка птиц, выделяющихся ярким или светлым оперением или какими-то природными способностями [78, 233-234].
Во всем этом поэтическом ритуале главное внимание обращено на столб, помещающийся в центре хижины. К нему стягиваются нити совершаемых песней магических операций. И это вполне закономерно, если учесть то, что связывается с центральным столбом в комплексе представлений папуасов о мужском доме. Он обычно покрыт резьбой, она может изображать фигуру человека или животного. Внутри помещения все предметы ориентированы на {31} этот столб — маски, музыкальные инструменты и т. д. На столбе с одной стороны висит сумка с родовыми реликвиями, предметами для церемоний и магических действий, с другой — обработанные черепа врагов, трофеи и т. д. Центральный столб (в больших хижинах их бывает несколько) составляет не только строительную опору дома, но и его ритуальную основу, средоточие связей дома с миром предков, воплощение его сакральной силы.
На Гавайях совершалась своеобразная «приемка» дома, уподоблявшаяся операции рождения ребенка: главный «восприемщик» с каменным теслом в одной руке и инструментом для выработки тапы в другой рубил траву: пучок ее означал пуп дома, а вся процедура — отделение пуповины дома. При этом произносилось поэтическое заклинание от имени всех собравшихся. Вначале повторялось то, что делал «восприемщик», а затем раскрывалось все значение ритуальной акции: пико (символический пуп) характеризовался как защита дома от дождя, от воды, как символ обеспечения нормальной жизни для хозяина, гостей, вождей...
Пусть продолжится жизнь твоего дома, Маула-ола,
Жизнь до преклонной старости, пока глаза не потускнеют,
До последней ступени разрушения,
Пока тебя не унесут в сумке [29, 287-288].
Другой, не менее значимой областью традиционной океанийской «индустрии» было сооружение лодок (в этнографической литературе их принято называть «каноэ», хотя они имеют очень мало общего с классическими индейскими каноэ). В корабельной технике океанийцы достигли большого мастерства, они знали множество типов лодок — от совсем небольших до 30-40-метровых, в том числе парусных и весельных, с аутриггерами разных видов, двойные каноэ с большими навесами, лодки, приспособленные для дальних путешествий, военных экспедиций, церемониальных визитов, для рыбной ловли в лагунах или открытом море, сделанных из одного ствола или нескольких, с наращенными бортами и т. д. Описания и {32} рисунки, сохранившиеся еще от путешественников XVIII в., так же как современные фотографии и другие свидетельства, доносят до нас красоту и изящество форм лодок, совершенство резьбы, которой чаще всего украшались нос, весла, ковши для вычерпывания воды, обычай декорирования частей лодок раковинами и т. п.
Вся работа от начала до конца производилась, разумеется, вручную, примитивными инструментами, без единого гвоздя. Для долбления применялись разного типа тесла. С ними связывали мифологические представления, и хозяева относились к ним с особенным почтением, адресовали им заклинания, надеясь вдохнуть в них особую силу (мана). В легендах рассказывалось, что великий бог-мастер перед важной работой укладывал тесла «спать» в святилище, а на утро «будил» их. Само изобретение каноэ и ознакомление людей с секретами их изготовления приписывали мифологическим персонажам, а о первых лодках, когда-то доставивших людей к местам их теперешнего обитания, хранятся предания.
И сами лодки, и процесс их сооружения были широко включены в систему традиционных представлений о творимом мире и соответствовавших им обрядов и ритуальных действий. В песнях и самих обрядах мы обнаруживаем одновременно поэтизацию мастерства и различных моментов работы и настойчивое стремление силой слов и действий обеспечить лодкам все необходимые им качества.
Обряды начинались с того момента, когда выбирали подходящее дерево и валили его. На Гавайях верили, что одно из божеств, покровителей мастерства строителей, — Леа, жена Ки, воплощается в дятле. Когда дерево повалено, Леа дает совет, стоит ли брать его для лодки: если дятел проходит по всей длине ствола не останавливаясь — дерево хорошее; если птица останавливается и начинает клевать — значит в этом месте у него есть изъян. Разумеется, чтобы такая проверка состоялась, к Леа обращаются с заклинаниями [83, 254-255].
Подходящее дерево начинали обрабатывать на месте, очищали ствол и долбили теслами, придавая ему пока грубую форму лодки. При этих операциях исполнялись специальные заклинания. Тогда же в лесу устраивались празднества с угощениями. При перетаскивании лодки к берегу мужчины пели песни. Вот образец фиджийской {33} песни с острова Южный Лау:
Земляной краб, ей, земляной краб, ей!
Земляной краб ползет словно старик,
Земляной краб, ей, земляной краб, ей!
Закончив перетаскивание, снова устраивали пир [85, 185].
На северном побережье Новой Гвинеи, когда лодку волокли к берегу, впереди процессии шел глава клана и пел заклинание; после нескольких спетых слов он плевал на свой след. Предполагалось, что песня облегчала работу, причем эффект ее заключался в ее мифологических мотивах. Вновь построенная лодка словно бы уподоблялась Урем Тарига — так называлась первая лодка Мафофо, сверхъестественного существа и культурного героя, основателя кланов этого места.
Урем Тарига, твои ноги спешат, твоя кровь спешит,
Урем Тарига,
Все твои члены спешат, твоя печень спешит,
твои кишки спешат, Тарига, Тарига,
Твои крылья спешат, твой клюв спешит,
твои глаза спешат, Тарига, Тарига.
Урем Тарига первый, другие позади.
Урем Тарига поднимается вверх, как птица.
Ты взлетаешь подобно птице.
Ты цапля, ты морская чайка.
Последовательное уподобление лодки птице в конечном счете тоже имеет мифологическое обоснование: словом тарига называется на языке здешних папуасов рифовая цапля.
На берегу, после того как лодку первый раз опробовали, происходили ритуальное купанье и пляски. Считалось, что если не будут спеты соответствующие песни, то лодка не поплывет хорошо. В песне дерево, подвергшееся обработке, словно бы представало как живое существо, и мастера просили прощения у его «матери»:
О мать, о мать, твое дитя умерло;
Оно лежит вытянутое и застывшее, {34}
его сожгли, и оно мертво.
Успокой боль на его лице, успокой боль на его голове.
Успокой боль на его груди, успокой боль на его боках.
Специальные танцы и песни были предназначены для обеспечения скорости хода лодки.
Урем Тарига — это метеор,
Урем Тарига — это молния,
Урем Тарига — это парящая птица.
Урем Тарига мчится вперед,
Прибывает первой, впереди всех других [48, 381-384].
На острове Танга за несколько дней до полного завершения работ мужчины собирались в специальном «доме каноэ» после вечерней еды и заводили песню. Ее начинал главный строитель, который соединял в одном лице мастера, руководителя работ, «специалиста» — колдуна и искусного знатока песен. Женщины сидели снаружи и громко помогали мужчинам. Песни имели целью наделить лодку наилучшими мореходными качествами. Во время пения, обращенного как бы непосредственно к строящейся лодке, ее замещали вырезанные из оставшихся щепок изображения птиц, которые были подвешены к балкам внутри дома. Песни составляли целый цикл, и каждая песня включала стихи ведущего и хора, повторявшиеся по нескольку раз, а также завершающий рефрен — протяжный возглас, воспроизводивший манеру гребцов.
Соло
Множество лодок скользит по волнам за рифом,
Приходи к берегу,
Приходи и смотри!
Что это там движется вокруг?..
Ты тоже спустишься в соленую воду.
Хор
Что до меня, то я дрожу от возбуждения,
Видя множество лодок, скользящих по волнам вдали от берега.
Множество людей кричат в лесу,
В то время как они прокладывают путь к берегу. {35}
Слушайте, они кричат так, как обычно (гребцы) в море!
Уее-ее-ее-ее-ее и йа... йих!
Похоже, что слова солиста непосредственно обращены к новой лодке, а хор как будто отвечает от ее имени.
Ученый-этнограф, сделавший эту запись, делится своими впечатлениями: два часа просидел он в «доме каноэ» в полной темноте, слушая одну за другой песни. Ничей шепот ни разу не прервал пения. Церемония длилась всю ночь, а на утро ее участники принялись за работу. Позднее, по мере продвижения работы над лодкой, аналогичные ночные встречи повторялись. Одна из них, например, была посвящена окончанию изготовления рулевого весла [23, 220-221].
Полное завершение постройки лодки в некоторых местах ознаменовывается празднеством в честь главного мастера. На островах Кука строитель произносит формулу: «Если неудача случится с каноэ на строительной площадке, неудачи будут преследовать его в море». Говорят, в этой формуле заключен намек хозяину — он должен хорошо кормить работников, иначе они не будут внимательны к своему делу и несчастье произойдет позднее — в морс [81, 206]. При спуске лодки на воду на острове Южный Лау (Фиджи) молодые люди устраивали состязание. Заготовленные владельцем лодки одежда и циновки подвешивались к столбам, которые поддерживались девушками. Когда юноши собирались на некотором расстоянии от них, девушки запевали, давая песней команду приготовиться, а затем и начать бег. Победитель, первым добегавший до девушек, получал все, что было на столбах. В это же время лодке давали имя [85, 184]. Впрочем, в других местах подобный обряд происходил по-иному.
Гилбертинец, говорят, выбирая имя, полностью сосредоточивался на этом занятии, уходил на берег, воздерживался от общения с женщинами. В результате рождалось название поэтическое, звонкое, изящное, что-нибудь вроде «Плывущего облака», «Голоса молнии», «Крыла летающего дракона», «Красного рассвета» и т. п. Лодка, спущенная на воду, начинала свою жизнь с песней:
...Мы плывем, плывем, плывем, плывем.
Мы прибудем до рассвета,
Прежде чем закричит птица калеле [48, 390]. {36}
Важнейшие, неизменно повторявшиеся из поколения в поколение события семейной жизни — появление на свет нового члена семьи (и предшествовавшие этому месяцы ожидания и подготовки), достижение мальчиками и девочками переходного возрастного рубежа, вступление в брак (и предшествующие ему общение молодых, ухаживание, выбор пары), смерть — на островах Океании, как и повсюду в человеческом обществе, по исстари выработанной традиции сопровождались специальными обрядами, нередко празднествами, в которых свое важное место занимали музыка, песня,танец.
Обряды эти никогда не были замкнуты в границах одной семьи — в их осуществлении был заинтересован и принимал участие довольно широкий круг людей, прежде всего те, кто был связан узами родовых отношений. Во многих местах Океании речь должна идти не о семейных, а о родовых обрядовых циклах, если иметь в виду масштабы и характер их исполнения. Некоторые из них имели ярко выраженную общественную направленность, собственно семейные аспекты отступали на задний план. Особенно это относится к обрядам инициации, социальное значение которых было столь велико, что есть все основания рассматривать их среди циклов собственно общественных.
Любая песня или любое заклинание, с которыми по обычаю обращаются к новорожденному, включены в определенный обрядовый контекст и соотносятся с различными его элементами. Здесь важно все: место и время исполнения (с отсчетом от момента рождения); сопровождающие действия; предметы в нем участвующие; исполнитель и аудитория... {37}
У папуасов основные обряды и празднества падают на конец первого — начало второго месяца после рождения. Так или иначе все они проникнуты заботой о будущем ребенка. Жена брата отца приносит длинный прут. Отец созывает ребятишек, бегающих поблизости. Этим прутом он проводит по их крепким спинам, а потом по спине своего сына:
Я даю тебе позвоночник —
Один позвонок от свиньи,
Один от змеи,
Один от человека,
Один от древесной змеи,
Один от питона,
Один от гадюки,
Один от ребенка.
Прут потом ломают и обломки подвешивают в доме [64, 34-35].
На Соломоновых островах женщины собираются в хижине, где родился ребенок. С утра заколоты свиньи и все готово для пиршества. Гостьи надели лучшие набедренные повязки и раковинные украшения, покрыли лица точками из красной охры. Они танцуют перед домом, делая замысловатые шаги, вприпрыжку, в то время как тела их остаются неподвижными. Танцующие поют песню (жанровое ее название — коийа). Каждый клан имеет свои коийа, содержание которых относится к эпизодам мифического прошлого клана. Песня и начинается с призыва к собравшимся вслушаться в ее своеобразие и дает сразу точную локализацию. Главное же содержание песен — обращение к тотемам или мифологическим предкам клана с просьбой обеспечить благополучие новорожденного: «Ты, Орел, который живет у моря, поспеши сюда и научи нашего мальчика ходить».
По окончании танца, который длится около часа, заклинатель натирает ребенка маслом кокосового ореха и при этом монотонно поет заклинание, должное обеспечить рост ребенка. Сначала он многократно повторяет первый стих — «Наш предок имярек (женщина) обычно исполняла этот ритуал», при этом называется всякий раз новое {38} имя. Затем следует главная формула, типа:
От рассвета до темноты
Вы двое, мать и дитя, будете похожи на крепкую пальму кинкирису,
Которую ветер качает, но не может сломать.
Эти поэтические строчки, прочитанные в контексте обряда, обнаруживают неожиданную конкретность, вызывая щемящее чувство: «от рассвета до темноты» — это временные границы работы на огороде; уподобление матери и ребенка одной пальме — отнюдь не поэтическая вольность, ребенок во все время работы будет висеть за спиной матери, составляя одно с нею целое. А назначение формулы, которую припевают, держа над головой младенца пальмовый лист, — разрешить матери начать носить ребенка на огород без боязни причинить ему вред [69, 178-180].
В одном маорийском заклинании, которое должно было обеспечить рост мальчика и его успехи в жизни, собраны некоторые характерные критерии мужских достоинств.
Расти и бери в плен мужчин, влезай на горы.
Даруй это все этому ребенку, таангаенгае.
Расти и сражайся, и бушуй, убивай мужчин и захватывай укрепления,
Уничтожай отряды в битве.
Будь свирепым и храбрым,
Чтобы нести палицу и копье.
Будь свирепым и храбрым,
Чтобы нести каменную палицу и таиаха.
Даруй все это ребенку, таангаенгае.
Вырастай подобно большим горам, подобно высоким деревьям,
Подобно высоким деревьям леса.
Подари это все этому ребенку, чтобы он мог так расти.
Вырастай подобно высоким морским волнам,
Которые падают на берег.
Подари это все этому ребенку, чтобы он мог расти.
Вырастай и производи пищу,
И строй большие дома и военные лодки.
Созови людей сделать для тебя сети, {39}
Ловить для тебя рыбу, ставить сети...
Подари это все этому ребенку, чтобы он мог расти [27, 73].
На Гавайях специальное празднество — с подарками, с танцами, песнями и пиршеством — устраивалось в честь рождения первого ребенка. По этому случаю сочинялись панегирические песни — меле, которые после исполнения оставались на всю жизнь священной собственностью тех, кому они были предназначены. Были мастера складывания меле, которые особенно заботились о выборе слов: считалось, что они способны повлиять на будущее и характер ребенка. Соответственно подбирались шаги и жесты танца. Считалось, что меле приходили мастерам часто во сне.
Творцы меле выражали в них — подчас в довольно сложной иносказательной форме, отнюдь не «детской» — свои взгляды на жизнь, свою «философию детства».
Большая часть одного меле, например, говорит о воде — о недостатке ее в описываемых местах, о поисках и ожидании ее. Поэт не забывает о мифологических ассоциациях: самая ценная вода была найдена в глазной впадине одной рыбы. Добывание и доставка воды трактуются как подвиг, и к этому подвигу приобщен ребенок: он несет тыквенный сосуд, внутри которого слышится свист.
Голос этой тыквы для воды производит ветер,
Это звучание подобно флейте в полночь,
Этот долго тянущийся свист тыквы, мы слышим его.
Прислушайтесь, как счастливы вы!
Заключительные стихи говорят о детстве как закономерном жизненном этапе, с которым связано немало огорчений, п о том, что в жизни назад пути нет.
Смотри вперед с любовью ко времени жизни, которое перед нами.
Пусть минует время, которое идет сейчас... [46, 253].
Как видно, обрядовый контекст предоставлял поэту достаточно свободы для самовыражения и высказываний на важные общие темы. {40}
Минуя пока инициационные обряды, о которых говорится в следующей главе, мы обращаемся к тому периоду в жизни молодых людей, который предшествует вступлению в брак и как бы его подготавливает. Отношения между юношами и девушками, включая знакомство, ухаживание, совместное провождение времени, неизменно развивались по известным традиционным схемам, подчинялись обычаям и нормам. На Новой Гвинее существовал обычай, по которому девушки и юноши встречались компаниями ночью. Часто это происходило в мужских домах. Девушки сидели, скрестив ноги, вокруг огня, их партнеры — позади или перед ними. Юноши пели специальные песни, раскачиваясь при этом в стороны. Наблюдатели отмечают особую манеру пения — гнусавый фальцет. Девушки могли подпевать или просто сидеть, перебрасываясь шутками. Через некоторое время происходил общий обмен партнерами, и песня продолжалась. В иных случаях юноша и девушка пели совместно и, раскачиваясь, постепенно наклонялись друг к другу так, что начинали прикасаться носами. Так продолжалось до рассвета. Песни ухаживания говорят обычно о девушках и построены на символике, которая, впрочем, довольно ясна. Например, поется о девушке, которая днем собирает сладкий картофель, вечером сидит и чистит его, думая, кому она его предложит. Дело в том, что, когда девушка готовится к свиданию, на котором молодым предстоит петь песни, называемые «теванди таи» («пение бок о бок»), мать поджаривает несколько картофелин — дочь их отдаст своему партнеру. Возможно, что дарение имеет здесь и магический смысл — оно должно помочь приворожить юношу [79, 46; 18, 228].
Согласно обычаю, молодой человек, желая выразить особую симпатию девушке, просит у нее разрешения прийти попеть ей. По числу таких предложений и согласий судят об успехе девушки и юноши. Престиж требует, чтобы у девушки было от шести до двенадцати таких певцов-поклонников, а юноша чтобы посетил столько же девушек.
«Встречи-ухаживания» (в некоторых местах Новой Гвинеи их называют — по характерному элементу обряда — словом, которое можно перевести как «прикосновение подбородков») могут происходить в девичьих домах общины. Традиционные песни, при всей непритязательности {41} слов, содержат некий значительный смысл, понятный присутствующим.
Вот образец такой лирической песни, записанной в Центральном Нагорье.
Где же это место?
Вот оно, открытое место — здесь.
Оно там, где вы видите дикие цветы бинга и коийа, растущие на вершине того камня,
Где блестят листья деревьев йомга и данде.
А как называется вон то место?
Это Кумбу Камбу внизу, в долине.
Там, где цветы тирандие и тарандие цветут,
Где дерево богонван растет.
Его плоды поспели и птицы кагл и вагуа пасутся.
Они явились из-за того водоема, с того склона горы.
По верху гор Куглбагл и Даруа гребни тянутся, смотрите.
Птицы муглуа и аглуа сладко поют,
Птицы ганде и вена покачивают головами.
Неслышно идите на руках и ногах, смотрите.
На вершину, такую же высокую, как Мауге и Ваийа, пойдет наша песня,
Через хребты Куглбагл и Даруа пойдет она.
До самых Нумбу и Маугя она будет слышна.
Хотя мы останемся здесь, дух нашей песни пойдет дальше [68, 34].
Трудно отделаться от ощущения, что мы имеем дело с хорошо знакомым набором тривиальных поэтических образов: цветы на верхушке камня и в долине, сияющие плоды и поющие птицы, гребни гор и песня, устремляющаяся к ним, — все это могло бы сойти за поэтические штампы, если бы не то очевидное обстоятельство, что в данном случае мы оказываемся у самых истоков традиции, которой лишь после многократных повторений суждено было приобрести черты художественной стертости. Здесь же все еще полно первозданной новизны и свежести. Удивительны и впечатляющи наивная конкретность и определенность обозначений: для «первобытной» поэзии нет цветов и деревьев «вообще», нет просто птиц в их родовом значении, нет безымянных горных хребтов, но есть цветы, {42} деревья, птицы определенных видов, со своими формами, запахами, окраской, поведением, есть определенные горы со своими характерными контурами. Предметная и топографическая точность изображения — проявление специфического отношения к миру, характеристическая черта художественного сознания. Картина, схваченная в песне, полна движения и по-своему неповторима. Своеобразие ее еще и в том, что она показана как бы с разных точек и является результатом некоторого синтеза впечатлений. Помимо всего прочего, в этой картине есть место и людям — не только наблюдающим, но и действующим.
Поразительны заключительные стихи — их, разумеется, нельзя воспринимать как специфическое поэтическое преувеличение: они передают действительную веру в способность песни преодолевать расстояния благодаря тому, что у нее есть «дух».
Вчитываясь в «песню ухаживания», мы обнаруживаем в ней не стертые штампы, а поэтические открытия. Ее неповторимость — в передаче особого взгляда на мир, в единстве образного и конкретно-жизненного начала, в абсолютной предметности видения и полной нерасторжимости природного и человеческого.
Можно думать, что определенная часть «песен ухаживания» составляет истоки любовной поэзии. Это, в частности, можно проследить на материале полинезийского фольклора. В некоторых песнях довольно открыто выражаются чувства взаимного влечения, близости, юноша передает в песне подробности встреч, слова, которыми они обмениваются, и т. д. Для передачи некоторых ситуаций существуют специальные метафоры, поскольку о них не принято говорить открыто [37, 167-173].
В одном районе Новой Гвинеи зафиксирован обычай, существовавший у молодых людей, — весь вечер проводить в исполнении (речитативом) стихов, обращенных к девушкам и перемежаемых «песнями любви». Юноши специально учатся этому искусству и к 15-16 годам уже овладевают им. Плата за обучение, которое длится более года, довольно высока. По свидетельству информаторов, в прежние времена юноша мог обращаться к своей девушке только в традиционной поэтической форме. По обычаю, сначала произносился стих, а во время паузы на другой стороне дома, в котором собиралась компания, пелись песни. Затем процедура повторялась. {43}
Юноша начинал с вопросов девушке и объяснения своего прихода: он пришел сюда не сам, а она позвала его; пусть теперь она скажет, чего она хочет от него. Любопытно это подчеркивание не собственной инициативы прихода, которое реализуется в такой образной форме: «Я ни за что бы не пришел, потому что смотрю на себя как на ценный плод таро, выращенный отцом, или сладкий картофель, выращенный матерью. Девушкам не разрешают до них дотрагиваться. Но раз ты позвала меня, значит у тебя есть что мне сказать? Скажи же поскорее, прежде чем я изменю свое намерение. Разве есть что-нибудь такое, что ты перестанешь делать, не кончив? Если ты ешь — то ешь (до конца), если уже говоришь — то говоришь, если гуляешь — то гуляешь. Если ты что-то задумала, то не остановишься. Так и слов, которые ты собираешься сказать, не остановить — они поплывут и отзовутся в небесах и над долинами. Скажи мне, девушка, быстро, что за сообщение у тебя».
Так начинается серия стихов, которая, в сущности, представляет собой вполне завершенный лирический цикл: ему присущи внутренняя законченность и движение. Чувство, которое его пронизывает, получает удивительно последовательное выражение, нарастает от стиха к стиху, становится все более откровенным и, наконец, выплескивается с необычайной поэтической силой. Робкая надежда и просьбы о встрече, ожидание сердечного отклика; страх перед молвой, которая может бросить тень на девушку; ревнивые мысли о возможных соперниках; настойчивое требование к девушке сделать решительный выбор...— все это мотивы как будто привычные для любовной поэзии разных эпох и народов. Неповторим, однако, поэтический способ их выражения, неповторимо поэтическое содержание этих стихов. На них лежит печать специфического взгляда на мир, поведение и отношения людей (и на внутренние пружины их), печать характерного этнографизма. Образы, ассоциации рождаются здесь совершенно естественно, их почвой и арсеналом оказывается окружающая действительность со свойственным ей уже набором устойчивых значений, с определенным культурным кодом. Вот почему для людей иной культуры требуется перевод не просто текста, перевод значений, перекодировка. При этом часто остается неясным, откуда в стихах именно этот образ или эта ассоциация. {44}
Такого рода поэтическую загадку представляет, например, пятая строфа, отрывок из которой мы приведем (очевидно, трудности понимания лишь увеличатся оттого, что мы вынуждены совершить дополнительную операцию — перевод текста с английского перевода на русский язык).
Сын богатого купит дочь бедного.
Сын богатого женится на дочери бедного.
На склонах или на вершинах гор
Барабаны нашего племени звучат громче всех,
Так ясно, что выбор становится делом Мата.
Ты можешь либо оставить их звучать,
Какими бы ни были их слова — правдивыми или лживыми,
Либо можешь закрыть им дорогу.
Но отнеси па своей груди это великолепное перо
В землю, где лежат твои огороды,
Или в то место, где ты живешь,
О девушка, в свои родные места,
Или в землю твоих мечтаний.
Комментатор следующим образом «пересказывает» песню, раскрывая ее прямой смысл, в значительной степени спрятанный в ее традиционной образности: «Любой юноша может жениться или купить любую девушку. Выбор зависит от двух лиц. Сейчас говорю я, а выбор зависит единственно от тебя. Я пришел к высшей точке своей речи. Я подобен барабану своего племени, который звучит громко и чисто на склонах и вершинах гор. Он слышен совершенно ясно. Так и мои слова. Если, однако, тебе скучно или неясно, ты можешь оборвать меня и не дать мне продолжать. У тебя есть право в любое время остановить меня. С другой стороны, если тебе нравится то, что ты слышишь, возьми мой образ и мои слова туда, где ты живешь, в твои огороды, в твои родные места или в землю, о которой ты мечтаешь».
Разумеется, такой пересказ обедняет поэтический текст, но он вместе с тем обнаруживает скрытую в нем логику, определенную связность и конкретность. Наличие сверхтекстового комментария позволяет отчасти проникнуть в механику поэтической образности. Дело в том, что ассоциации строятся свободно, они в самом тексте не навязываются и не подсказываются. Из текста не явствует прямо, что голос молодого человека уподобляется звукам {45} барабана: очевидно, нужно владеть кодовой системой, чтобы это понимать или просто знать. «Прекрасное перо» — это, если верить комментатору, образ и слова юноши. Видимо, метафора принадлежит к традиционному набору, типичному для данного жанра. В приведенном отрывке есть еще чисто этнографический образ, ключ к которому — не только в поэтическом, но и в ритуальном коде. Мата — вид дерева, у которого листья ярко-белого цвета снизу и тускло-зеленого сверху; обычно они используются для украшений на празднествах и во время танцев. Мата в песне — это метафора силы, определяющей выбор и ассоциирующейся так или иначе с ритуалом. Но с тем же ритуалом ассоциируется и образ юноши: прекрасное перо — обязательный элемент праздничного и обрядового украшения.
К сказанному нужно добавить, что по ходу исполнения стихов юноша может слегка играть, как бы представляя отдельные ситуации, трогая какие-то предметы или поддерживая свои слова жестами. Окончив цикл, он, если девушка продолжает молчать, пересаживается к мужчинам, а его место занимает другой.
Песни, перебивающие отдельные части цикла, небольшие по объему, довольно определенно соотносятся с содержанием каждой части. Так, после первых стихов песня говорит о том, что юноша явился по приглашению и что девушке не стоит отказываться.
Вторая песня настойчиво призывает девушку проникнуться симпатией и дружеским чувством к тому, кто сейчас рядом с нею, а в третьей уже прямо говорится о любви.
Песня, относящаяся к пятой части (отрывок из которой мы приводили выше и которая представляет как бы кульминацию цикла), передает напряженное состояние героя:
Я не стану колебаться,
Когда придет время,
Ибо я всю веру отдал в Пакили (место, откуда девушка),
Где я войду в длительную тень.
Осени меня еще сильнее твоей тенью.
Тенью твоего молодого крыла — Пакили [38, 9-19].
Как видим, стихи и песни, будучи связаны теснейшим образом со структурой бытового ритуала, с его внутренним {46} движением, жестами, с отношениями участников, ведут нас вместе с тем в сферы интимных чувств и отношений молодых людей — представителей определенной этнической среды и носителей определенного этнического сознания. Утонченная образность, специфическая изысканность их — свидетельство высокой поэтической традиции данной среды.
В ходе «встреч-ухаживаний» и вообще в предбрачный период большое место занимает любовная магия. За небольшим исключением она мужская. Так, на Северном Д'Антркасто юноша, если он хочет завоевать расположение девушки, похищает ее травяную юбочку и купается, надев ее. При этом он поет магическую песню. Затем он незаметно возвращает юбку на место, предполагая, что сердце девушки теперь будет обращено к нему [51, 135].
На островах Гилберта мужчина, желающий умножить силу своего воздействия на женщин, выбирает тот короткий промежуток времени, когда кончается ночь и нарождается новый день, и идет в уединенное место на риф. Здесь он омывается водой и, глядя туда, откуда должно появиться солнце, под гул прибоя произносит нараспев заклинание, состоящее главным образом из вопросов и ответов:
Что там раскалывается на куски?
Это рифовая скала раскалывается на куски.
Что там вырвано с корнем?
Это кокосовая пальма вырвана с корнем.
Что там разбито вдребезги?
Это железное дерево нгеа разбито вдребезги.
Что там вырвано?
Это вырвана трава из земли Табакеа.
Этим вопросам-ответам предпосылаются слова, провожающие ночь: «Ночь уходит... Я отстраняю твою руку... Встань, Табвена, на заре с восточной стороны».
Все это заклинание подсказано одним из мифов первотворения, хорошо знакомых гилбертинцам. Табвена — божество, воплощающее свет. Из мифа известно, что, когда творилась земля, небо было отделено от нее по приказу великого бога Нареау гигантским скатом, десятиногим раком и черепахой. В этот момент происходило то, что описывает {47} песня. Табакеа — черепаха, оставшаяся внизу, чтобы поддерживать на своей широкой спине землю.
Уподобляя наступающий рассвет моменту первотворения, бесстрашный заклинатель рассчитывает впитать что-то от могущества ската, рака и черепахи [74, 17-18].
Более определенный любовный характер имеют заклинания, которые произносятся тоже на рифе, но уже при заходе солнца. В этой операции может участвовать «учитель» заклинателя, который помогает ему магическими взмахами пальмового листа. Заклинатель сначала описывает акт омовения, называет свое имя, а затем приступает к главной части.
Чашка каревы (сок ствола кокосовой пальмы) укрепит меня.
Я иду в море, и рыба моря любит меня,
Я иду на землю, и женщины земли любят меня,
Лишь меня, лишь меня, лишь меня.
На устах ее там, о Ней Каобуинанг (имя женщины),
Лишь я, лишь я, лишь я. О! [74, 20-21].
На фоне довольно богатой и содержательной поэзии, относящейся к предбрачным обрядам и обычаям, сам свадебный обряд почти всюду в Океании удивляет сравнительной скромностью, даже бедностью ритуала и часто отсутствием специально к нему относящегося традиционного песенного фольклора. Этнографы, описывая свадебные обряды, лишь в единичных случаях упоминают о песнях. В одном районе Новой Гвинеи, например, отмечено, что семья невесты сообщала жениху песней, что он может взять девушку, как только внесет назначенную цену [56, 85-86].
Во время обрядового прощания девушки с родительским домом пели те же самые песни, которые относятся к более раннему по времени обряду девичьей зрелости [68, 55].
К. Рид сообщает о «песнях прощания», которые длятся с момента принятия выкупа и до передачи девушки родне мужа. Девушки-невесты, по его словам, ходили вместе и пели. «Довольно высокие голоса слегка причитали, звучали чуть вопрошающе... Певуний было шесть, включая {48} Старую Алум... которая шла на несколько ярдов впереди остальных, ведя их в деревню с гордостью балаганщика, демонстрирующего публике свой аттракцион. Палка в ее левой руке залихватски била по земле, а глаза... бегали, и их блеск вполне соответствовал непристойности ее слов». В течение многих дней девушки бродили с песнями по окрестностям. Кроме того, прощальный обряд с песнями, которые совместно исполняли мужчины и женщины, происходил в хижинах, он включал наставления старших родственников. Девушку провожали в другую деревню также с песнями [12, 224-242].
У папуасов варопен отмечено, что песни поются при передаче подарков в дом невесты, в то время, когда приготовляются украшения для брачной пары, когда строятся обрядовые подмостки и, наконец, когда жених и невеста совершают церемонию обхода деревни. Хельд записал слова последней песни, но отметил, что значение их дается в английском переводе как возможное: «Мы устремляемся в Кондиреи, где будем убивать людей» [47, 101-111].
У маори зафиксирован обычай, когда после формальной договоренности между родителями у дома невесты появляется воинственно настроенная группа из лагеря родных жениха: она готова вступить в «сражение» за невесту, но согласна также на выкуп. Представители ее произносят церемониальные речи, оправдывая необходимость «сражения» ссылками на традицию и мифологическую историю. Что касается компенсации за отказ от него, то «группа раздора» как бы стыдится этого нового обычая, который пришел с утратой силы и знания.
Речи сопровождаются песнями, которые поет либо вся группа, либо очередной оратор. Некоторые песни этнографы, зафиксировавшие их на языке маори, затрудняются перевести, другие, хотя и ясны по тексту, с трудом поддаются пониманию. Так, в песне отца жениха содержатся призывы к ветру, к богу Тихе, выражается желание получить китовый жир, чтобы смазать голову и успокоить боль.
В конце концов партия невесты объявляет о готовности на компенсацию, в которую входят участки земли, одежда, украшения, лодки, сети, копья, оружие [27, 86-88].
Можно заметить все-таки, что даже в маорийской фольклорной традиции, отличающейся особенным богатством и разработанностью жанровых форм, свадебная песня занимает достаточно скромное место. {49}
К числу распространенных повсеместно в Океании и особенно разработанных надо отнести похоронные обряды, с которыми почти обязательно были связаны специальные песни и плачи. Здесь нет возможности останавливаться на самих обрядах подробно, но надо иметь в виду, что песни и плачи в их содержании, мотивах и образах, в характере и обстоятельствах исполнения были неизменно обусловлены содержанием, направленностью и структурой обряда, так что отделить одно от другого просто невозможно. Как в обрядах, так и в песнях и плачах всегда отражается комплекс представлений людей о смерти, посмертной судьбе человека, том мире, в который уходит умерший, об отношениях с ним оставшихся живых. Произведения похоронного обрядового фольклора нельзя понять вне связи его с культом предков и умерших.
Фольклористы и этнографы, изучающие обряды и обрядовую поэзию разных народов, знают, как трудно бывает записать образцы похоронных причитаний и песен. Люди часто либо не могут, либо не хотят воспроизводить их по памяти. Произведения этого типа требуют особого эмоционального состояния, соответствующей бытовой обстановки, окружения.
Когда во время пребывания в деревне Бонгу я попросил нескольких пожилых папуасов исполнить похоронные песни (о том, что они существуют, мы знаем со времен Н. Н. Миклухо-Маклая), они были явно смущены этой просьбой: было очевидно, что им никогда не приходилось исполнять их просто так, без соответствующего повода. Мне пришлось произнести небольшую речь, в которой я пожелал всем людям Бонгу доброго здоровья и объяснил, что похоронную песню можно без особого опасения показать так же, как накануне мне показали песни о рыбной ловле, войне и вырубке леса, хотя при этом никто не ловил рыбу, не отправлялся в поход и не рубил деревья. По-видимому, мои слова в конце концов подействовали: мы уединились на веранде мужского дома, и я записал ряд образцов арана (так на языке бонгу называются эти песни). Позднее песни этого же типа исполнила мне группа молодых людей.
Хоть и с большим трудом, мне удалось получить переводы нескольких текстов арана на пиджин-инглиш, но это {50} мало подвинуло дело, потому что осталась неясной связь слов со значением песен. В одном случае в тексте повторялось название какого-то хорошо пахнущего цветка, к тому же на языке не Бонгу, а Бугати, неподалеку расположенной деревни. Исполнители объяснили, что песню эту поют (мужчины и женщины вместе), когда покойника «обряжают» и несут хоронить. Текст другой песни составляла фраза: «Меано, меано — кричит дикая птица из лесу близ Бугати». Молодые люди сопроводили ее следующим комментарием: «В этой песне поется о петухах... Когда человек умирает, мы взволнованы его смертью, и тогда мы будем петь эту песню... и будем плакать о нем». При исполнении аналогичной песни один из певцов искусно имитировал всхлипывания и легкие подвывания, которые органично вплетались в песню. Все многообразие обрядовых и внеобрядовых связей похоронных песен и плачей раскрывается при знакомстве с описаниями, оставленными в большом числе этнографами.
С момента наступления смерти родные начинают громко и подчеркнуто открыто выражать свое горе: причитывают во весь голос, едят золу, мажут тело и лицо пеплом. К ним вскоре присоединяются жители деревни, которые подхватывают плач, сидя у себя дома. Стихийно возникает своеобразный хор, который создает самый мрачный траурный эффект. Начинают бить в сигнальный барабан, сообщая о случившемся в другие деревни: для этого существуют специальные ритмы. В районе племени капауку (на западе Новой Гвинеи) главной манифестацией горя являются громкие песенные плачи — йии йии таи. Оплакивающий забирается на холм или на скалу, его йии йии таи разносится ветром по долине, объявляя грустную новость родственникам и друзьям из отдаленных деревень, и те, обмазав свои тела и лица грязью, пеплом, глиной, спешат присоединиться к оплакиванию умершего [70, 69-70].
Начинается обряд в хижине покойного, он может длиться несколько дней и продолжаться затем некоторое время после похорон. Хижина заполнена плакальщиками. На разных этапах обряда здесь могут собираться вместе мужчины и женщины либо те и другие раздельно. При мужском ритуале женщины носят в дом еду. Если умер мужчина, в углу ставят грубо сделанное изображение, втыкают в пол копье. Во время обряда внимательно учитываются отношения участников с покойным. Преимущество отдается {51} членам того же рода. Вообще при похоронах отчетливо выявляется важность кровнородственных связей. Существуют песни данного клана, которые поются во время обряда, при этом можно заметить, что почти обязательно исполняются и песни материнского клана.
За пределами дома в это же время совершаются обрядовые танцы и могут разыгрываться пантомимы. У племени орокаива был обычай: молодые люди с ручными барабанами образовывали круг, вождь выкрикивал имя умершего, и оно получало отклик в крике из леса. Звучали барабаны, и исполнялся танец куру [94, 219-220].
Танцы могли происходить и в доме. Близкие родственницы умершего, покрытые с ног до головы грязью, исполняли танец, не передвигаясь, они жестикулировали, хлопали в ладоши и наклонялись над трупом, создавая призрачную картину в мерцающем свете огня [89, 215-216].
Считается, что в исполнение обряда включаются духи умерших, они приходят из земли умерших, их никто не видит, но, когда в обряде наступает временное затишье, люди могут слышать пение и удары барабана, доносящиеся из-за деревни: там духи исполняют церемониальный танец и поют свои самб-зи.
У папуасов Новой Гвинеи принято совершать обряды после похорон. К тому же надо иметь в виду, что до недавнего времени у большинства племен сами похороны носили сложный характер и производились в несколько этапов (сначала закапывали тело в хижине, затем извлекали его, хоронили снова, обрабатывали череп и т. д.), и почти на каждом этапе исполнялись песни или плачи.
Известно, например, что мать или жена умершего молодого воина долгое время после похорон могли в качестве поминальной петь одну из именных песен материнского клана, причем делали они это в то время, когда шли на огород или гребли в каноэ к рыболовным ловушкам [20, 157]. В некоторых местах траурный период в полном цикле церемоний продолжался до года. Он завершался ночной трапезой п пением гага. Услышав их, «духи» являлись и начинали двигаться в ритме песни. Когда украшения на головах собравшихся подрагивали от ветра, считалось, что это прошли «духи», они прощались со всем, что им здесь дорого... [19, 801-802].
Песни и плачи похоронного обряда чрезвычайно разнообразны в зависимости от того, к какому моменту обряда {52} они относятся, кому они посвящены и кто их исполняет. Так, например, у маринд-аним песни ярут исполняются только стариками, они звучат на самом низком тоне, темп отбивается ударами палочки или лопаточки для бетеля по кокосовому ореху. Ярут поются неторопливо, с паузами, во время которых пьют сок или жуют бетель. Паузы имеют мифологическое обоснование: дело в том, что при исполнении ярут незримо присутствуют «духи» умерших, которые танцуют за деревней, а в промежутках отдыхают и едят из блюд, оставленных для них на могилах. Отмечают строгую последовательность в исполнении ярут, которая определяется по упоминаемым в них местам: населенным пунктам, горам, рекам, мифологическим локусам. Они обозначают этапы на пути в землю умерших и порядок их расположения — с востока на запад. Полный ярут включает несколько сот таких имен, и старики хорошо помнят их последовательность, но по ходу пения может вспыхнуть спор, какая песня должна следовать дальше [19, 797-799].
Мотивы культа умерших, культа предков постоянно наличествуют в песнях и плачах определенного типа, особенно непосредственно связанных с теми моментами ритуала, которые описывают и демонстрируют путешествие «духа» умершего в страну смерти.
Некоторые песни киваи передают в очень фрагментарной форме миф о земле Адири, о пути туда и упоминают места, памятные по тем или иным мифологическим рассказам [58, 417].
Говорится также о встрече «духа» с его ранее умершими родственниками: «Твоя мать идет навстречу тебе; иди к ней. Ты встретишь мать на середине реки, при впадении в Терарибу, и пересечешь ее» [92, 122].
Обращаясь к «духу» умершего, поющие описывают, какие плоды он станет есть в новой для него земле, ветви и листья каких растений он будет держать в руках [28, 137-138].
Подчас мифологические мотивы — вне прямой связи с темой смерти — словно заглушают конкретную направленность похоронной песни. Потребность в более непосредственном выражении горя, печали, сочувствия удовлетворяют песни и плачи другого типа. В них открыты возможности для некоторой доли импровизации, передачи конкретных бытовых ситуаций. Вот характерная песня оплакивания, исполненная вдовой из племени киваи: {53}
«Муж мой, добрый мой друг, ты все время разговаривал, мы всегда сидели рядом.
Ты ушел первый, я иду за тобой, жди; ты был мне хорошим мужем... Мы много работали на огороде, носили дерево для огня, ты охотился с гарпуном на рыб и дюгоней для меня. Я уже не найду мужчину, подобного тебе.
Кто теперь придет ко мне? Я долго не позволю прийти никакому мужчине. Некому поставить изгородь на огороде. Некому посадить таро. Это будет очень тяжелая работа» [58, 255]. Эти излияния одинокой женщины, высказанные на языке папуасов южного побережья Новой Гвинеи, живо напоминают жалобы русской крестьянки из вдовьего плача XIX в.: те же светлые воспоминания о покойном, о совместной жизни, те же горькие мысли о предстоящем одиночестве, те же жалобы на ожидающие тяготы. Так в жанре похоронной песни появлялись произведения, в которых непосредственно выражалось истинное чувство и изображались реальные и простые в своей повседневности ситуации и отношения.
Еще больший материал в этом плане дает фольклор других районов Океании.
Разумеется, и здесь собственно культовые акценты и мифологические ассоциации достаточно сильны. У маори погребальная песнь называется аракура — в память о женщине (мифологическом предке Аракура), которая своим оплакиванием побудила одного воина отомстить за убийство ее сына. У собравшихся на головах венки из зеленых листьев, которые у маори символизируют смерть. Провожая умершего вождя, участники церемонии поют, причитают, произносят речи: «Иди в другой мир! Иди к своим предкам! Иди к своему племени!» В песнях употребляются изысканные метафоры, смерть человека уподобляется крушению каноэ, речи полны торжественных восхвалений. На первом плане — не столько непосредственное чувство личного горя, сколько сознание значительности случившегося для племени, чувство племенной сплоченности [82, 417-420].
Соответственно в одном микронезийском обряде сын умершего вождя свою импровизированную элегию посвятил прославлению дел отца. Присутствующие поддерживали его одобрительными возгласами, а затем каждый из гостей по очереди — согласно своему положению — высказал собственные похвалы по адресу умершего [84, 24-25]. {54}
Ha острове Малекула (Новые Гебриды) отмечена церемония, смысл которой — ускорить уход «духа». Сидя в кругу на полу мужского дома перед разложенными апельсинами, мужчины поют в низком заунывном тоне: «Дух уходит в Ямби!» Пока они повторяют эти слова, мужчина, занимающий место в центре, постепенно передвигает апельсины, расширяя круг [32, 569].
На одном из Соломоновых островов функции песен оплакивания четко разграничены по исполнителям: женщины действительно оплакивают, выражая чувства, мужчины же поют о войнах, о событиях сакрального характера, о духах предков. Эти песни составляют местный эпос, и исполнение их может длиться целую ночь, а то и две [63, 487-489].
На другом острове того же архипелага записаны похоронные песни типа пеко, которые считались особенно важными в составе обряда. Обычно первая пеко исполнялась вечером, вторая — в полночь, третья — на рассвете. По свидетельству этнографа, сделавшего записи, сами исполнители не понимали многих слов этих песен, которые производили невыразимо грустное впечатление. Согласно переводу одной песни, в точности которого автор сомневался, она представляла собой обращение к предку: мать поющего отправилась к нему сквозь глубокое море, весло ее сломалось и пропало... [43, 215].
Здесь едва намечена тема живой утраты. Но океанийский фольклор дает нам множество примеров, когда та же тема получала глубокое поэтическое развитие, окрашивалась непосредственным чувством, обогащалась традиционной образностью, подчас весьма сложной и изощренной.
На острове Ифалук (Микронезия) родственники, друзья и соседи, по обычаю, собирались в доме вокруг умершего и хором пели так называемое аруеру. Каждой строчке здесь предшествовал долгий вопль или стон. Исполнители раскачивались из стороны в сторону, время от времени делая движения руками в направлении к телу. Покойника хоронили в море, отправляясь сквозь узкий проход в атолле на каноэ. Ближайшие родственники затем в течение нескольких дней выходили на берег для оплакивания. Причитания представляют собой песни, построенные на прочной традиции, в пределах которой открываются возможности для выражения личного начала. Все причитания являются типовыми (по мужу, по отцу, по сыну, по дочери). {55}
Традиция выработала поэтические формулы для выражения утраты, восхваления достоинств умершего, передачи горя, воспоминаний о прошлом и т. д. Высокая поэзия и искреннее чувство сливаются в плаче матери по исчезнувшему в море сыну.
Если бы только мое дыхание остановилось подобно его,
Я могла бы тогда забыть.
Его похоронили в море — почему не меня тоже?
Если бы я умерла,
Я могла бы тогда забыть...
Я отправляюсь за лагуну,
Ищу его повсюду,
Но его нигде не видно.
Он исчез подобно огню,
Который сжигает мое сердце и глаза.
Далее следует рассказ о «встрече» матери с сыном: она находит его на берегу, садится рядом, дает ему белую краску, которой он натирает лицо и тело [30].
На полинезийском атолле Канингамаранги был обнаружен своеобразный обычай — люди сами складывали песни для собственных поминок. Любопытно, что в записанных песнях (они иногда еще долго помнились после смерти их создателей) нет ничего, что говорило бы о смерти или посмертной судьбе, о горе и печали, о прощании с жизнью и т. п. Песни эти (тангиханги), довольно большие, проникнуты светлыми настроениями, в них преобладают мотивы воспоминаний о счастливых днях, занятых обычными делами: рыбной ловлей, уборкой плодов хлебного дерева. Например, описывается отправление на лодке, говорится о парусе, приводятся команды, которые отдает глава рыболовной артели. Предметом поэтического воспевания оказываются самые обыденные, каждодневные ситуации, поступки, движения.
Поднявшись с постели ночью в этом доме,
Я иду на берег поговорить с собравшимися людьми,
Посмотреть, вышел ли уже в лагуну мой друг...
Он опоздал.
Взглянув на берег, замечаю, что люди собрались.
Мы гребем туда, куда увлекает нас ветер,
И каноэ быстро уходит в море [37, 187-192]. {56}
Все эти подробности могут обретать особый поэтический смысл и лирическую значительность в контексте основной функции песни.
У племени сиуаи (Соломоновы острова) записано множество песен оплакивания, характер которых (объем, набор формул, степень эмоциональности, отдельные мотивы) обусловливался степенью родства, связывавшего исполнителя с умершим. Дальние родственники ограничивались короткими плачевыми фразами, близкие выражали свое горе в развернутых элегиях, построенных на устойчивых композиционных, сюжетных и стилистических элементах. Здесь мы найдем и риторические вопросы («Где я смогу теперь увидеть тебя?»), и обращения к собравшимся («Очистите место, чтобы я мог исполнить свой танец»), и формулы утраты («Теперь я пью твою кровь»), и метафорические замены при обращении к умершему («Мой рогоклюв»; «Ты, высоко ценимый, подобно прекрасным раковинным деньгам»). Некоторые формулы содержат гиперболизированную оценку личности умершего:
Твоя гибель подобна падению огромного дерева, которое оставило окружающее пространство без защиты.
Ты защищал это место подобно мощной ограде.
И здесь же — слова о заброшенном огороде, о печали младшего брата, о неизбежности ухода старших и т.д.
В иных причитаниях степень конкретизации, видимо, особенно велика: например, женщина, оплакивая брата, подчеркивает свое вдовье положение: будь жив ее муж, они устроили бы похороны как следует, закололи бы свинью, а теперь она вынуждена выражать свое горе только словами [69, 275-280].
Океанийские песни оплакивания — явление исключительно интересное. В плане собственно поэтическом они привлекают соединением мифологии и повседневности, формульности и жизненной конкретности, высокого лиризма и бытовой насыщенности. Но они многое дают и для проникновения в психологию коллектива и личности океанийской среды, для понимания системы внутри- и межродовых отношений, для уяснения взаимосвязи традиционной обрядности и быта. В той или иной мере это относится и к другим семейным песенным циклам. {57}
В океанийском быту таких сфер и типовых ситуаций, где коллектив выступает как единое целое, где на первом плане забота о делах всего коллектива или какой-то группы его, немало, их даже трудно все перечислить. Мы остановимся лишь на тех, которые, с одной стороны, выделяются своей общественной значительностью, а с другой — концентрируют вокруг себя специальный поэтический фольклор.
Универсальный для первобытнообщинного строя обряд инициации (посвящения), связанный с переходом мальчиков и юношей в класс молодых мужчин, был хорошо известен и народам Океании. Лучше всего он сохранился на Новой Гвинее, и мы располагаем значительным материалом из разных ее районов. Впрочем, полной картины все равно нет, так как обряд принадлежал к числу тайных, окружался строгой секретностью и посторонним наблюдателям нелегко было проникнуть за стены мужских домов или в глубину тропического леса, где происходили самые важные эпизоды обряда. Еще труднее было понять смысл совершавшихся обрядов и действий, полных скрытой символики, магической значимости и мифологических ассоциаций.
Опасность заключается в упрощении виденного, в логических и рациональных объяснениях того, что по смыслу многозначно и далеко не всегда определенно. Все же основные моменты обряда и его цели поддаются пониманию. Мальчиков уводили в лес, где они некоторое время жили под присмотром стариков. Считалось, что они пройдут обязательную для мужчины школу: овладеют навыками воинов {58} и охотников, обретут физическую и психологическую силу; их введут в курс культовой жизни, откроют тщательно оберегаемую тайну священных музыкальных инструментов и научат игре на них, сообщат мифы, священные предания и заклинания, табу, обучат культовым танцам и песням и т. д. Не будем ни на минуту упускать того обстоятельства, что все обучение было одновременно реальным (в меньшей степени) и сакрально-культовым (по преимуществу). Посвящаемых как бы окружали, вступали с ними в общение мифологические существа и предки. Весь обряд мыслился как пребывание молодых людей в ином мире. Судя по множеству данных, предполагалось, в частности, что посвящаемый проглатывался каким-либо чудовищем и затем возвращался в преображенном виде. Обряд мог трактоваться как смерть и вторичное рождение. Рожденный заново обретал неведомые ему ранее знания, силы, возможности. Но одновременно обрывались многие его связи с прежней жизнью. До сих пор он принадлежал преимущественно женскому миру: спал в женской хижине, ел с женщинами, разделяя с ними трепетный страх перед таинственными звуками фантастических «птиц» — флейт и гуделок, лишь издалека мог наблюдать за совершавшимися церемониями. Обряд инициации резко и раз и навсегда отрывал его от привычного мира и переносил в новый, он должен был воспитать в посвящаемых стойкое сознание противопоставления мужского женскому, чувство мужского превосходства, обладания особыми правами.
Нет возможности описать даже малую часть тех ритуалов, магических операций и символических действий, которыми были заполнены дни посвящаемых. Для нас существенно, что в состав их входили музыка и песни.
Один из центральных моментов всего обряда — демонстрация сакральных флейт и гуделок. Ребята впервые видят их и становятся их совладельцами. Они узнают, какая сила заложена в их звучании, учатся извлекать из них нужные звуки и проникаются верой в свою значительность. Одновременно их учат обрядовым песням, которые составляют сложную и тайную серию и каждая из которых имеет свое жанровое наименование.
В ходе обряда происходит нанесение знаков с помощью надрезов на теле посвящаемого. Это знаки иного мира, в котором побывал юноша и из которого он вернулся {59} обновленным. Знаки наносит «специалист», он же при этом произносит специальные заклинания или поет соответствующую песню.
Моим товарищам по этнографическому отряду удалось отыскать в Бонгу одного такого «специалиста» — глубокого старика. Он отвел нас в самый дальний и глухой конец деревни и здесь, с опаской оглядываясь по сторонам, тихим голосом пропел в микрофон песню, которую обычно он поет в ходе операции. Объяснить ее смысл и даже просто перевести несколько ее слов на пиджин-инглиш старик отказался. Позднее, впрочем, выяснилось, что никто в деревне не знает, что эти слова значат.
Н. Н. Миклухо-Маклай отметил в своем дневнике, что «пациент» возвращается после операции в деревню «при общих криках, песнях и музыке» [4, 146].
Особо впечатляющий и пугающий обращаемых эпизод в обряде — приход предка или другого мифологического персонажа. Он является в особом костюме: на голове его — маска с мифологическими атрибутами (например, два красных попугая, стрелы и т. д.), в руках — пучки листьев, ленты, посох, может быть ореховая скорлупа, наполненная грязью. Он приближается с песней, останавливается перед дрожащими подростками и над каждым из них совершает какое-нибудь магическое действие: хлопает листьями, бросает грязь на голову и т.п. Такая песня должна была приводить в трепет молодых людей:
Давайте тронемся с места,
Да побежим мы,
Иначе глина, глина убьет нас,
Ведь Тупри (имя духа с глиной) — наш «убийца» [19, 523].
Песня сразу освещает весь ритуал, раскрывая его символический смысл: Тупри представляет страну смерти; бросая на головы кусочки глины, он «убивает», т. е. кладет знаки смерти. В обряде инициации много таких символических знаков. Одновременно песня передает состояние молодых людей, которые еще не знают, что убиение будет чисто символическим: отсюда — призывы к бегству, которое в действительности, конечно, невозможно.
Приведенная песня записана у маринд-аним. Там же зафиксированы песни гага, смысл которых в том, чтобы {60} осуществить воплощение духов предков в ходе обрядов и церемоний. Песни эти поют мужчины, пение может продолжаться всю ночь у огня, но с рассветом оно должно прекратиться. При этом появляются «духи» предков, которые торжественно проходят по берегу. Тексты гага почти не поддаются переводу, в них обычно понятны лишь отдельные слова, указывающие иногда на место совершения обряда, иногда на культовые предметы или культовых птиц [19, 508-509, 528, 537].
На острове Малекула (Новые Гебриды) одному ученому удалось услышать и записать несколько песен, исполнявшихся в инициационном доме. Для этого ему пришлось прибегнуть к разного рода уловкам, чтобы не возбудить у мальчиков подозрительности. Песни пели во время танцев и в паузы между эпизодами, во время которых посвящаемые подвергались всякого рода мистификациям. Одна из песен говорит о работе по расчистке места в лесу для огорода. Другую было трудно понять, потому что в ней было много слов из языка соседней группы, к тому же искаженных. Во всяком случае, в ней шла речь о танце и посадках ямса [59, 506, 512].
Большая часть песен и плясок отнесена к заключительным эпизодам обряда, когда молодые люди возвращаются из леса или выходят из мужского дома.
О приближении их становится известно задолго, и женщины в ожидании их прячутся в засаду. Мужчины ведут посвящаемых по тропе. Они поют: «Мы несем красные листья варебу». Образ подсказан тем, что кожа неофитов окрашена в красный цвет — подобно листьям варебу.
Женщины выскакивают из укрытия и разыгрывают сцену нападения. При этом они выкрикивают традиционные фразы, упрекая мужчин в том, что они забрали их детей себе, запретили им спать в женских хижинах, увели в мужской дом.
Мужчины, продолжая танцевать, продвигаются вперед, а женщины медленно отступают. Процессия входит в мужской дом, куда в это время разрешен доступ и женщинам. Родители вносят сумки с едой, украшают своих детей, а в это время звучит песня:
Мы прикрепляем перья длиннохвостого попугая и рогоклюва. {61}
Действительно, перья попугая завязывают на лбу посвящаемого.
Красные птичьи перья...
Мы укладываем их вокруг вас...
Далее следует серия песен с поучающими концовками.
Потом целую неделю посвящаемые проводят в мужском доме, и вечерами поют песни, которые должны увеличивать их силу [25, 101-104].
Посвящаемые постепенно вовлекаются в круг мужских занятий: они проводят некоторое время, поют и танцуют вместе с молодыми воинами; здесь главными темами являются прошлые и предстоящие сражения и славные победы. При этом юноша впервые облачается в мужской воинский и церемониальный наряд. Ему помогает дядя по матери, который произносит при этом заклинание. Одевшись, юноша участвует в процессии и танце [76, 107-109].
Дни инициации остаются в памяти человека на всю жизнь вместе с услышанными мифами и преданиями, с песнями и заклинаниями. В этом мы могли наглядно убедиться во время работы этнографического отряда в Бонгу. Среди первых песен, услышанных мной от группы мужчин на деревенской площади, были песни обряда посвящения. Сами песни содержали по нескольку слов, но зато они сопровождались пространными пояснениями. Н. М. Гиренко после тщательного анализа бонгуанского текста предложил свой вариант перевода:
О-о-о, Каунг-каунг,
Дети Бонгу, идите все сюда,
Обычай говорит — соединяйтесь.
«Каунг-каунг» — звукоподражательное слово, первую строчку можно перевести: «Слушайте каунг-каунг».
«Эта песня, — объяснили исполнители, — поется, когда молодых людей переводят в зрелый возраст и обучают их быть мужчинами. Сначала они приходят в укромное место в лесу и там готовятся. Люди там сами должны создать (так!) и вернуться с песней. Эта песня для того, чтобы вернуть их в деревню, привести их, чтобы дать им {62} наставление, как они должны жить и с какими словами должны обращаться к своим женам».
Всегда существует опасность вычитать в такого рода комментариях больше, чем есть в действительности, и придать особый смысл возможным обмолвкам информаторов. Тем не менее я рискну высказать предположение, что в приведенном объяснении, хотя и не совсем складно, отражена ритуальная многозначность песни, текст которой на первый взгляд особой значительностью не отличается. Согласно объяснению, песня связана с результатами пребывания молодых людей в лесу и с их обучением. В то же время песня эта (и другие аналогичного типа) — «для того чтобы вернуть их в деревню». В свете сказанного выше об обряде инициации можно предположить с большой долей определенности, что песня одновременно фиксировала акт «преображения» проходивших обряд и воплощала их связи с прежним микромиром. Песня возвращала их в родную деревню, но возвращала другими.
В Бонгу мне удалось записать еще несколько «песен возвращения». Одна из них состояла всего из одного слова, означающего в переводе «победный лист». Согласно комментарию, лист известного дерева употреблялся в обрядовом эпизоде, когда молодые люди, выйдя на рассвете из мужского дома, омывали свои лица. Именно песня должна была придать этому действию сакрально-символический смысл.
Таковы многие папуасские песни: одно слово, само по себе мало значащее, но контекст коллективного конвенционального действия, контекст традиции выявляет скрытый в нем смысл, привносит в него серьезную цель и настоящую жизненную значимость.
Межплеменные войны, длительные и короткие, постоянные и эпизодические стычки между соседними локальными группами, частые набеги, военные экспедиции на ближайшие и дальние острова были в прошлом в Океании почти повсеместно распространенным и привычным явлением. Они вызывались традиционно враждебными отношениями между известными этническими группами, велись в целях грабежа, увода женщин, получения «голов», {63} могли вспыхнуть ради мщения за якобы совершенное злое колдовство, как результат ссоры из-за огородов, свиней и т. д. Известно, что такого рода войны вообще составляли непременный элемент жизни первобытнообщинных коллективов, и Океания не являлась исключением. Война была составной естественной частью быта, она была органически включена в единую систему общественной жизни и к ней относились соответствующим образом. Искусство воина и военные успехи ценились очень высоко, традиции такого искусства всячески поддерживались и развивались, и обучение воинскому мастерству, равно как и воспитание воинственности, доблести и силы, занимали очень важное место. Со всем этим была связана сложная система представлений, идеологических концепций, ритуалов и ритуальной символики, магических процедур. Целый комплекс соответствующих тем и мотивов получил самое широкое отражение в мифах, преданиях, генеалогиях: в мифологической и легендарной истории многие боги, предки, вожди прославлялись как великие воины; их подвиги воспевались в героическом эпосе (см. в следующих главах).
В тщательно отработанном практикой многих поколений традиционно-бытовом комплексе, связанном с войной, существенное место занимали разного рода церемонии, танцы и игры, заклинания и песни.
Специальными танцами воинов предварялись любая кампания или готовившийся набег. Маорийцы исполняли их обычно с копьями или дубинками в руках. Замысловатым движениям рук и ритмичному притопыванию соответствовали ритм песни и ее слова, которые иногда «подсказывали» движения танца [15, 56; 26, II, 290-292; 82, 391-392].
На Фиджи различались танцы с дубинками (меке ни малунгу) и копьями (меке ни веси). Во время плясок мужчины воинственно размахивали оружием. На них были специальные танцевальные юбки из лент хибис-куса, окрашенных в черный цвет, вокруг шеи — венки; тела их были намаслены, а лица — зачернены. Танец и песня исполнялись под удары специального барабана [85,76].
На разных островах существовали свои магические церемонии и заклинания, совершенно обязательные для тех, кто собирался в поход. Иногда их исполняли сами {64} воины, часто — «специалисты», владевшие искусством магии.
Гилбертинец, которому предстояло участвовать в походе, отправлялся перед самым рассветом на восточную часть атолла, где обычно на открытый коралловый риф яростно накатывает прибой и где, говорят, по утрам совершает свои воинственные пляски Ауриариа, героический предок. При появлении солнца воин бьет себя по груди древком копья и веткой кокосовой пальмы и поет заклинание:
Ударяю себя по груди, сюда!
На востоке наступает рассвет.
К чему я себя готовлю?
Я готовлю себя для гнева.
К чему я себя готовлю?..
Я готовлю себя для грома, который грохочет на краю небес на востоке.
Ибо я не трус, потому что я хочу,
Я не медлителен в войне, но гневен.
Гнев! Готовность! Безопасность! [45, 15].
С аналогичным мотивом магического возбуждения воинской ярости мы встречаемся в маорийском ритуале, когда воин перед походом одевает принадлежности воинского костюма:
Дайте мне мой пояс,
Дайте мне мою набедренную повязку,
Которые можно будет одеть,
Которые можно будет завязать,
Которые ярость и я смогут соединить вместе,
Бешенство и я.
Набедренная повязка — для гнева.
Набедренная повязка — для бешенства,
Набедренная повязка — для уничтожения военных отрядов [82, 398].
Военные ритуалы густо насыщены разного рода мифологическими мотивами и ассоциациями: в них либо прямо выражены, либо в символическом подтексте заложены просьбы о поддержке со стороны богов и предков, {65} а воспоминания о деяниях легендарных воинов и вождей должны способствовать приобретению дополнительной силы и успеху тех, ради кого ритуалы совершаются. У некоторых папуасских племен в роли покровительницы воинов-охотников за головами выступает мифическая старуха. К ней обращена специальная песня, торжественная, звонкая, ее поют в сопровождении больших барабанов. Лишь отдельные слова поддаются переводу: здесь упоминаются мифический охотник за головами, дом, специально сооружаемый для ритуала, кровь; есть фраза, адресуемая противникам: «Вы будете застрелены» [19, 725].
Заклинания предусмотрены на разные типовые ситуации, которые может породить военная обстановка: они делают более эффективным оружие воина и, наоборот, ослабляют оружие врага; придают особую резвость ногам воина на тот случай, когда ему придется преследовать противника; предохраняют от ранений; парализуют намеченную жертву; позволяют проскользнуть незаметно в стан врага. Иные из этих заклинаний таят в себе очень серьезную опасность для тех, кто их произносит, и надо соблюдать величайшую осторожность, чтобы они не принесли вреда.
На Соломоновых островах «специалист» пронзает острой палкой очищенный кокосовый орех, затем выжимает из мякоти ореха масло и смешивает его с краской. Его заклинание обращено к «духам» и прежним «специалистам», которые успешно пользовались когда-то этими формулами, и теперь должно поддержать их силу.
О, все вы, кто исполнял это военное заклинание,
Поддержите меня —
С утра до ночи и с ночи до утра...
Пусть стрела, направленная в меня, улетит в другую сторону,
Вы... кто исполнял это военное заклинание,
Сделайте, чтобы стрела, направленная в меня, улетела в другую сторону.
О, все вы, сделайте меня таким же неуязвимым, как лоза и пальма, которых два осиротелых брата не сумели поразить своими стрелами, когда они ходили вокруг, состязаясь в стрельбе. {66}
Считалось, что после заклинания «духи», к которым оно взывало, шли к хижинам врага и возвращались, унося несколько душ. «Специалист» опознавал их присутствие, вглядываясь в чашку, и извлекал из нее несколько нитей, которые оказывались волосами с голов врагов. «Духи»-помощники «съедали» их вместе с содержимым чашки и таким образом заранее убивали врагов [69, 414-416].
Интересно отметить, что песни и заклинания определенного типа должны были исполняться не только в ходе подготовки к походу, но и непосредственно перед самым началом битвы, в момент атаки, при исходном противостоянии враждебных сил.
У маори было в обычае исполнять танец перуперу — в то время, когда воины сближались лицом к лицу с врагом в битве. Цель танца заключалась в том, чтобы деморализовать противника особыми жестами, позами, яростным топотом и вращением глаз, леденящими кровь звуками, искаженными лицами и т. п. и, конечно, сопровождающими все это песнями. Считалось, что весь этот комплекс перуперу (интенсивная форма слова «перу», означавшего «гнев») должен был воплощать и передавать гнев Тууматауенга, бога войны с безобразным лицом [17, 514].
Те Ранги Хироа передает удивительный — и в то же время весьма типичный — эпизод из военного быта островов Кука. Группа воинов готовилась атаковать укрепленную деревню, но вынуждена была залечь под градом камней оборонявшихся. Тогда поднялся вождь Такере, в руках он держал фамильную пращу, имя которой было Руру-роро. Прежде чем метнуть, он исполнил заклинание упоко-ракау, которое должно было придать силу и нужное направление броску. Заклинание это тоже было фамильным. Полный его текст понять непросто — он насыщен мифологическими мотивами и, главное, не всегда ясна связь их с данной ситуацией.
Это я, Такере,
Рыба, прочно обосновавшаяся на рифе.
Северо-восточный ветер не стронет меня,
Беспокойное семя, взращенное
На спине Рангиатеа.
Обрушь опоры земли, {67}
Той земли, которую опрокинул
Основатель Гавайки, о мое божество!
Каменная праща — это Руру-роро,
Праща — это Ту-каи-пакора.
О Оиои, выведи их на открытое место.
Вы будете пищей для моей каменной пращи!
Рангиатеа — это имя дома, где вырос Такере, а Оиои — имя одного из богов.
Заканчивая заклинание, Такере прицелился в изображение божества Те Паре, висевшее на стене укрепления, и сбил его. Согласно преданию, это принесло победу. Очевидно, без обращения к своим богам воин не решился бы послать камень в божество вражеского племени [81, 305].
А вот эпизод из военного прошлого маори, относящийся примерно к 1830 г. Жрец племени собрал воинов перед атакой на укрепление Каиапохиа и произнес заклинание:
Что это за ветер, который дует на меня?
Западный? Южный? Нет, это восточный бриз!
Встань на вершине холма Омере,
И увидишь ты, о Раха,
Ослепительный блеск сияющего неба Каиапохиа.
При помощи носа каноэ,
При помощи ручки весла
Каноэ Мауи будет опрокинуто
Туда вниз.
Теперь гребите неистово!
Летите через моря!
Погружайте свои весла!
Смотрите на стаю морских птиц
Над тихой заводью у Ваипара!
Хи, ха!
Там-то и разразится битва!..
Мауи — знаменитый мифический персонаж (о нем подробно см. в следующей главе). Заклинание называется «Каноэ Мауи», и, видимо, главный его объект — лодка мифического героя, победа над которой открывает путь к успешной атаке на островное укрепление [62, 92]. {68}
На мотиве непосредственного включения песни в ход военного столкновения строятся типовые эпизоды легендарных рассказов о подвигах предков. О Ка-лани-опу'у рассказывают, как он отбивался от окруживших его врагов. Схватив двоих могучими руками, он запел:
Есть остров Каула, связанный с Ниихау,
На обоих вода рождена Кане (бог).
Солнце сверкает над Халалихи там,
Солнце проходит и исчезает в Лехуа,
Сумрак вечерний приходит,
Каула заснет, прежде чем солнце зайдет,
Лехуа лежит сверкая в море.
Согласно толкованию автора книги, опубликовавшего этот текст, упоминание далеких островков Каула и Лехуа, лежащих к западу от Ниихау, где происходило событие, вместе с картиной заката в гавайской поэзии символизирует смерть.
Но, оказывается, реальному прочтению поддается вся символика песни: «Эти двое, которых я держу, оба получили жизнь от Кане. Они сейчас в полной силе. Скоро они умрут. Ранняя смерть приходит к ним. Прославлен в битве я» [54, 76-77].
Перед нами — проявление удивительного свойства океанийской поэзии: она способна соотносить любые жизненные эпизоды и ситуации с мифологическим миром, придавать обыденному, повседневному значение космического, символизировать и поэтически обобщать реально происходящее в рамках набора мифологических, легендарно-исторических, условно-типовых образов и ассоциаций. При этом мы сталкиваемся с очень сложным подчас механизмом символизации, при котором обратный перевод на язык реального отчета затруднен до предела и возможен при условии, когда известна исходная реальная ситуация и когда, разумеется, знакомы основные элементы данной кодовой системы.
Для гавайской или маорийской поэзии естественно совмещение плана реального и мифологического, переход из одного в другой. Эта особенность обычна, например, для песен-плачей, обращенных к погибшим. Представление о них можно отчасти составить не столько по {69} подлинным записям, сколько по мифологическим рассказам и преданиям, в состав которых они иногда включаются. Гавайский воин, свидетель гибели своего вождя Ка-хахана и его друга Алапа'и, так оплакивает их смерть:
Вы, два товарища, умчались в 'Ева,
Вы исчезли, и (один из вас был) мой вождь.
Оба вы умчались в отчаянии,
Умчались в долины крайней бедности,
В пустынные места, к водопадам.
А! Здесь-то и обитают Ка-хапу'у-Коли
И Кара'и-Кауналулу,
Барабаны Кекеи'аику.
Ты, Хи'олани, сова, которая возглашает боевой сигнал войны
Для Халаулани в Ханапоули...
Двое из них взяты в океан,
Туда, где находится множество портов Пу'улоа,
На каноэ вождя Каиолохиа.
Говорите, вы, сидящие на веслах, кто уносит божественного
На платформе каноэ [54, 137-138].
Описание переправы умерших на каноэ здесь имеет двойной смысл — как образ похоронного обряда и как отражение реального факта: в предании виновник гибели вождей отправляет их тела на лодках в другое место.
Регламентированный характер имели обычно процедуры, связанные с заключением мира. У папуасов ялемо мир заключался по предложению той стороны, которой приходилось опасаться мести. Группа участников исполняла танец на площадке, находящейся от деревни противной стороны на расстоянии крика. При этом пели традиционные песни мира. Воины оплакивали в них гибель мужчин и потерю свиней, сожалели о прекращении торговли между двумя сторонами и часто проклинали третью сторону, ответственную за ссору, примерно в таких словах: «Это ваша вина! Это ваша ответственность! Огонь съел воду реки, съел реку Севе и реку Яксоле. Это ваша вина!» Севе и Яксоле в данном случае — группы, вовлеченные в войну. Сгоревшие реки — это символ {70} потерь, понесенных воюющими. Заключительная строфа выражала решимость к миру:
Драться — это плохое дело, это война.
Подобно деревьям, мы будем стоять вместе,
Подобно деревьям на Фунгфунг,
Подобно деревьям на Йелен.
Последние названия относятся к гребням, разделяющим долины, в которых живут враждующие группы.
Приведенная песня является посланием мира, и если оно не встречает отказа, процедура продолжается до конца [55, 83-84].
Есть и более простые песни перемирия. Например, представители от каждой группы в танце выходили друг другу навстречу и, размахивая листом дерева, имеющим якобы магическую силу, пели:
Мы обмениваемся листом тусефа,
Нейтрализуя нашу враждебность [25, 236].
У маори заключение мира между двумя воюющими племенами символизировалось в песне, описывавшей, как два соперничающих бога приветствовали друг друга, по традиции прикасаясь носами [82, 497].
Особый раздел традиционного воинского ритуала составляли победные церемонии и песни.
У папуасов возвращавшиеся из похода возвещали об успехе ревом раковинных труб. Если экспедиция возвращалась морем, воины стояли в лодках, разрисованные и украшенные, с оружием в руках, головы врагов свисали у них с плеч. Подплывая к берегу, киваи пели специальные песни типа нубуа. В коротких строфах торжество победителей выражалось то прямо, то через мифологические ассоциации. Убитый враг уподоблялся телу Сидо, мифического героя киваи, который умер первым и открыл дорогу в страну смерти (подробно о Сидо см. в следующей главе).
Женщины, собравшиеся на берегу, в праздничных нарядах, начинали пляску, размахивая маленькими циновками и ветками кротона. Танец и песни назывались иго-ме. В одной из песен были слова: «У Оромотури (название бухты) хорошая женщина Йбубо танцует, она рада». {71} Здесь имелась в виду, вероятно, жена легендарного воина Йасы: по преданию, она первой стала танцевать иго-ме, встречая мужа из его победных плаваний. Здесь уместно заметить, что во многих заклинаниях и ритуальных песнях, особенно древнего типа, постоянно устанавливаются образно-ассоциативные связи между данным событием или действием и их сегодняшними исполнителями, с одной стороны, и «первыми» исполнителями, создателями ритуала, относящимися обычно к мифологическим временам, — с другой.
После высадки тут же на берегу начинался военный танец пипи, удачливые воины плясали, размахивая головами врагов. Большая часть песен заключала слова, непосредственно относившиеся к танцу, к успеху дела, к принесенным трофеям. Но и здесь иногда всплывало имя великого легендарного воина Куиамо, давшего якобы жизнь ритуальному танцу.
Празднество завершалось женским танцем и песнями, в которых женщины воспевали победу своих мужчин и радовались их благополучному возвращению [58, 162-164].
У воинов орокаива было принято песнями напоминать женщинам, чтобы они начинали готовить овощи для еды. Те, кто отличился, пели о бегстве врагов, «неудачники» сами себя осмеивали («Мы бились водой», т. е. как дети, обрызгивая друг друга) [91, 171-172].
Жестокость и беспощадная откровенность ритуалов и песен победы были проявлением норм и отражением понятий общества. Факты, приведенные нами, относятся к более или менее отдаленному прошлому. Межплеменные войны, столкновения между соседями стали достоянием истории, а танцы и песни, ими порожденные, утратили свои исконные функции и перешли в сферу развлекательного искусства. В деревне Бонгу мне удалось записать единственный образец военной песни, исполнявшейся когда-то перед походом. Она воспринимается здесь как отголосок далекого прошлого. А военные танцы фиджийцев мы увидели... на фестивале в столице Фиджи Суве. Танцоры были одеты в традиционные военные костюмы, тела их были раскрашены, они потрясали копьями и дубинками. Но это был уже самый настоящий концертный номер, воспроизводивший некогда живую, а ныне угасшую бытовую традицию. {72}
На другом полюсе океанийского быта располагаются — также строго регламентированные и подчиненные традиционным нормам — отношения дружбы, гостеприимства, поддержания взаимных связей, обмена, обоюдного одаривания и т. п. Эти отношения включены в сложный контекст внутри- и межродовых, внутри- и межобщинных связей, то есть связей в конечном счете социальных, типичных для первобытнообщинного строя на разных этапах его исторического развития. В основе поддержания и регулярного исполнения обычаев гостеприимства, дружбы, обоюдных групповых посещений и взаимного обмена подарками лежали как непосредственно экономические факторы, так и более сложно связанные с ними моменты престижного порядка, а также факторы, относящиеся к традиционной социальной организации.
У папуасов Новой Гвинеи широко распространены были церемонии обмена, при которых происходили праздничные встречи и взаимное одаривание. При этом существовали известные правила дарения; традиционный обычай определял, кто кому и что дарит; характер подарков маркировал отношения. В качестве обычных даров выступали свиньи, различные виды ценных раковин, перья райских птиц, масло и краска для церемониальных целей, топоры, еда. Процедура дарения окружалась обширной церемонией, включавшей различные ритуалы, совместное пиршество, танцы, пантомимы и, конечно, специальные песни.
У горного племени энга регулярно совершался своеобразный обмен между родовыми коллективами или их членами, носивший название мока. Устроители мока получали от гостей определенный набор подарков, но в свою очередь давали им еще больший. Тем самым ритуально утверждался престиж дарителей, который получал затем реальное воплощение в социальной практике коллектива. Мока являлся признанным каналом для получения статуса «большого человека» — влиятельного лица, лидера данной группы.
В заключительный день мока дарители и получатели исполняли свои танцы. Главные мужские танцы назывались канан и мор. Первые обозначали вход процессии на церемониальную площадку или выход из нее. Для {73} вторых участники составляли длинную прямую либо подковообразную линию (или два противостоящих ряда) и под удары барабанов, свист и пение танцевали, преклоняя колени. К тому времени, когда мор кончался, подарки были уже разложены, дарители бегали вдоль лежавших груд с криками «хоо-аах, хоо-аах», а затем вновь исполняли танец, теперь уже военный. Песни, речи, пересчет подарков и выражение благодарности завершали праздник. Жены дарителей в ходе мока исполняли свой танец верл, который знаменовал успешное выполнение их главной задачи — выращивания свиней для обмена. В это же время остальная часть женщин и девушек танцевала морли, быстро, с пронзительными криками двигаясь по кругу. Иногда мужчины и женщины образовывали соперничающие круги и, танцуя, перебрасывались песнями непристойного содержания [78, 115-120].
По наблюдениям этнографов, участие женщин в том или ином танце обусловлено их родственным положением. Например, замужние сестры дарителей танцуют совместно с их женами. С другой стороны, мужчины данного клана могут выставить для обозрения, наряду с предметами обмена, своих девушек, достигших зрелости. Эта демонстрация имеет смысл, разумеется, в том случае, если между кланом хозяев и гостями существуют экзогамные связи.
Процедура дарения может носить символический характер, и в этих случаях особенно отчетливо просматривается ее связь с мифологическими представлениями, с культом предков. Характерен в этом плане праздник Попот у племени майпрат. Во время первой части праздника устроитель раздавал куски материи, которые разрывались на полосы и распределялись между родственниками.
При этом он обращался с мелодическим заклинанием к предкам — дема с приглашением прийти за подарками. Главную часть текста составлял перечень всех мест пребывания дема. «Явись, дема! Я плачу последнюю плату всем людям Бугис!»
Когда все роздано, из дому выбрасывались пустые мешки, и хозяин выкликал имена умерших, которым он считал нужным дать материю.
Вторая часть обряда происходила в доме, специально для него сооруженном. Женщины шествовали с песней, {74} название которой указывает, что «вечерняя звезда освободилась». Дом заполнялся гостями, снова происходила раздача материи, зажигали огонь и посреди всеобщего шума устроитель торжества исполнял обрядовые «поэмы», смысл которых — в подчеркивании значимости традиционных обменных контактов, не имеющих материальной ценности, но зато демонстрирующих прочность родовых связей. В буквальном переводе и вне бытового и социального контекста песня хозяина кажется утомительно однообразной и лишенной значительности: в ней идет непрерывный перечень последовательных дарений и обменов, причем обязательно называются имена и родство соответствующих лиц; в результате возникает картина, когда весь коллектив родственников оказывается опутанным взаимными дарениями, каждое из которых имеет свое предназначение: то это свадебный подарок дочери брата матери, то плата за заколотую свинью, то обмен... Подарки и предметы обмена, согласно песне, движутся по сложному кругу, выполняя важные функции. Песня служит наглядным свидетельством особой важности символических знаков общения между членами рода. Она и сама входит в эту же знаковую систему и выполняет, таким образом, свою социально организующую функцию [34, 25-43, 146-158].
На северном побережье Новой Гвинеи зафиксирован очень редкий обычай эхало. Он исполнялся по мере необходимости, для того чтобы восстановить нарушенные почему-либо нормальные отношения в деревне, взаимопонимание в семье. В день эхало множество танцующих в масках входило в деревню. Здесь танцы продолжались, причем сакральные элементы (например, четкое выделение масок в тотемные группы) сочетались с яркими бытовыми, даже комическими подробностями. По ходу танцев их участники обращались к своим близким, чаще всего младшим, с укорами, увещеваниями и просьбами.
Здесь же происходило распределение продуктов, все получали таро, ямс, кокосы, саго. Большая часть гостей к заходу солнца удалялась, но обряд продолжался. В один из его моментов несколько стариков становились в центре, а остальные образовывали круги вокруг них. Старики по очереди пели, толпа повторяла за ними. Здесь были, например, песни, обращенные к девушкам и слегка осуждавшие их за неправильное поведение, были песни, {75} напоминавшие о необходимости соблюдать простые правила быта.
Этнографу, которому довелось наблюдать этот обряд, его участники объясняли: «Белые люди исправляют других, сажая их в тюрьму и наказывая их разными другими способами. Мы исправляем наших людей через эхало» [50, 159-163].
Обряд, танец, песня как эффективное орудие социальной педагогики — весьма типичны для Океании.
У полинезийцев прием гостей неизменно составлял очень важную часть общественной жизни коллектива. Существовал разработанный обрядовый комплекс, в который входили вступительные речи и речи гостеприимства, общественное оплакивание (пеху), обмен индивидуальными приветствиями с касанием носами (сонги), танцы и пиршества.
Особенно эмоциональным было пеху, включавшее и песни, и вопли [80, 72-75].
На Гавайях гостей встречали песней гостеприимства — кахеа. Обычно приход гостя уподоблялся появлению прекрасного и душистого цветка из горного леса, собирающего вокруг себя птиц, или приходу яркого света в дом. В рамках этой традиционной образности могли появляться стихи «на случай». Для вождей и известных лиц исполнялись их именные (или фамильные) песни, чем подчеркивалось особое к ним уважение [46, 307].
У самоанцев существуют специальные песни для встречи гостей, прибывающих морем. Они по большей части состоят из двух коротких стихов: первый пропевался одним певцом, второй — несколькими.
Кук говорит вам — подгребайте,
Я буду делать так, и вы должны делать то же.
Любопытно включение имени знаменитого путешественника в песню гостеприимства [15, 162].
Маори приветствовали приходивших к ним традиционными песнями типа Ка Мате, которые одновременно служили прелюдией к церемониальным приемам. При исполнении гостей обмахивали пальмовыми ветвями. Содержание таких песен могло иметь мифологический характер, например, в песне воспевался подвиг Мауи, ухитрившегося изловить солнце [33, 174]. {76}
Ритуальные формы океанийского гостеприимства отличаются исключительным разнообразием, равно как различен по жанровым особенностям, содержанию и характеру исполнения фольклор, с этими ритуалами связанный.
Но символика гостеприимства, дружеской приязни и — одновременно — престижных отношений, выделения старших по возрасту и социальной шкале получила едва ли не самое законченное по ритуальной изощренности, внутреннему изяществу и своеобразной поэтичности воплощение в традиционных «кава церемониях». Особенного искусства в них достигли жители Гавайев, Западного Самоа, Тонга и Фиджи.
Кава — это прежде всего название кустарникового растения, внешне ничем не примечательного. Однако о нем сложены легенды: рассказывают, как боги-мореплаватели открыли его и распространили по другим островам, как они первыми испытали каву, обнаружив ее особые свойства. Вся ценность кавы — в ее небольших по размеру и уходящих неглубоко в землю корнях. Обработанные соответствующим образом, эти корни, слегка пористые, жесткие, кривые, дают напиток, о котором океанийцы говорят с чувством благоговения, а иногда и почтительного страха. Европейские путешественники XVIII—XIX вв. — одни с плохо скрываемым отвращением, другие с долей юмора — описывали процесс приготовления напитка, тоже называвшегося кавой, в котором немаловажное место занимало разжевывание мелко нарезанного корня женщинами. Вожди и «жрецы» имели собственных «жевальщиков». Позднее корень стали просто размалывать и толочь, заливая затем водой. Приготовление кавы требовало особенного искусства, опыта, знания тонкостей. Поскольку ценился лишь свежий напиток, приготовление его непосредственно входило в ритуальную церемонию.
Для человека другой, чем океанийская, культуры в каве нет ничего особенно привлекательного: это мутноватая жидкость, слегка вяжущая, чуть горьковатая на вкус, после нее пища приобретает неприятный привкус. Впрочем, полинезийцы едят после кавы определенные блюда, которые снимают это ощущение.
Не будем забывать, что на большинстве островов Океании до прихода белых не знали спиртных напитков и {77} не приготовляли специального освежающего нитья. Кокосовый сок и кава заменяли все. Кава употреблялась как лечебное средство и в колдовских целях. Дело в том, что на островитян напиток оказывал особенное воздействие, которое не может быть полностью приравнено к действию алкоголя или наркотика. Они испытывали своеобразное опьянение, особое физическое состояние, при котором голова оставалась ясной и эмоционального возбуждения не наблюдалось.
Церемония кавы развертывается неспешно, здесь каждое движение и каждая позиция участника много значат.
Когда фиджиец приглашает какого-нибудь вождя, чтобы воздать ему почести, они садятся лицами к чаше, в которой будет кава. Кстати сказать, и эти чаши, и вся остальная посуда для кавы — предмет особой заботы и внимания, их специально изготовляют, украшают, держат отдельно. Позади вождя располагаются члены его группы, младшие вожди. Все остальные усаживаются перед вождем, и среди них — один из старейших людей, тот, кто будет вести церемониальную песню. Чуть поодаль — две группы мужчин, одетых в травяные юбочки, с плетеными наручными браслетами, в которых воткнуты разноцветные листья, со слегка начерненными лицами и намасленными телами. Одна группа — певцы (мата — меке), другая — те, кто будет отбивать ритм. Возле чаши — «разливающий» и его помощники, а также охраняющие питье. На внешней стороне чаши есть резной выступ, он обращен к гостю и от него к гостю же протянут шнур, который запрещено под страхом смерти переступать кому бы то ни было. Во время церемонии женщинам и детям нельзя находиться возле дома. Подробности приготовления к ритуалу хранят следы воспоминаний о тех временах, когда его участников подстерегали опасности неожиданного нападения, вероломства, отравления и т. п.
В полном молчании приготовлялась первая порция напитка, произносились соответствующие формулы, и тогда наступало время для так называемых жестовых песен. Начинал ведущий, остальные певцы подхватывали, при этом сопровождали пение серией жестов. Весь хор согласно, в определенном порядке производил движения пальцами, руками, кистями, плечами, головами. {78}
Пение происходило в то время, как сидевший у чаши мастер совершал очень важную операцию — процеживал каву. Слова некоторых стихов относились к разным моментам приготовления напитка и заключали то ли советы, то ли команды, обращенные к мастеру. Почти совсем лишенные поэтических украшений и мифологических реминисценций, стихи точно следовали за привычным процессом, вернее сказать, вели его. Песня придавала всему действию значительность и важность, подчеркивала смысловую значимость отдельных моментов. Несомненно, свое символическое содержание было и у жестов, но исполнители его уже не знали, повторяя заученные традиционные движения.
Положи янггону (фиджийское название кавы) в сосуд,
Ударив в ладоши, разминай ее,
Возьми украшенную бамбуковую трубку,
Наливай из нее воду по стопке сосуда,
Наливай, наливай, наливай, И и!
Янггона уже размята,
Брось ее в сито
И положи его в сосуд,
Смешивай, и мешай, и смешивай,
Чтобы заставить священный сок янггоны вытечь.
И тогда хозяин церемонии говорит свое слово:
Подними так, чтобы можно было судить о качестве янггоны,
Чтобы ее можно было оценить сидя на краю циновки,
И когда ее оценивают, мы слушаем, мы слушаем, И и!
Так строфы песни следуют за неторопливым процессом приготовления напитка. Песенные строчки фиксируют его завершение.
Готовую янггону приветствуют хлопками.
Теперь расставьте чаши по местам.
Ндрауниванда встает,
Держит главную чашу,
Глядя на край сосуда,
Сначала наполняет чашу, потом выливает назад,
Второй раз наливает лишь половину, {79}
Встает, медленно поворачивается,
Медленно поворачивается, медленно поворачивается,
Лицом прямо вперед, держит ее крепко, держит ее крепко, И и!
Под эти слова «носящий чашу» медленно производит в ритм песне все, что в ней описывается, в крайне неудобной для себя позе держит наполненный сосуд, а затем встает и подносит его вождю. Он делает при этом замысловатые танцевальные движения, проходит вперед и назад, наклоняется и, наконец, садится перед вождем на корточки. Соответствующая этому часть жестовых песен выражает беспокойство, чтобы кава не пролилась.
Пока вождь медленно и с достоинством пьет, жестовые песни продолжаются в более величавом ритме.
Описанная церемония имела место в нынешней столице Фиджи — городе Суве в 1939 г. [75, 117-121].
На Южном Лау (Фиджи) церемониальные песни отличаются большей поэтичностью. Вот как, например, описывается один из моментов приготовления напитка:
Вода вливается совершенно отчетливо,
Я могу снова слышать ее звуки,
Подобные падению тихого дождя.
В песне весь процесс, несомненно, соотносится с тем, что происходит в космическом пространстве.
Солнце высоко в небе,
Янггона вырыта и отскоблена,
Чтобы положить ее на ветку лангакали.
Сосуд поднят высоко,
Приготовь каву для очистки.
Звук достигает неба,
Небеса наблюдают,
Спи до рассвета.
В песню вплетаются непосредственные мифологические мотивы:
Позови Госпожу, которая ушла на ту сторону,
Ибо уже наступил день. {80}
Госпожа, ушедшая «на ту сторону», — это, конечно же, луна, воплощенная в образе женского божества [85, 71].
Необходимо иметь в виду — и фиджийские песни отчасти на это намекают, — что слова песни воспроизводят не просто единичную, совершаемую в данный момент церемонию, но и церемонию «идеальную», «исходную», ту, которая происходила некогда в мифологическом мире. Некоторые полинезийские песни в этом смысле более определенны. Отрывок, записанный на островах Кука, текстуально очень близок к песне с острова Лау, но он существенно отличается тем, что переводит события в мифологический план:
Выдергивай ветки,
Отламывай каву,
Главный корень Те-воо.
Те-воо — посадки кавы в подземном мире, сделанные великаншей — людоедкой Миру. Кава первый раз была приготовлена дочерьми Миру для впервые явившихся «духов» смерти. Крепкий напиток притупил сознание гостей и совершенно лишил их способности к сопротивлению, так что они стали легкой добычей людоедки [81, 19-20].
Представления о сакральном характере кавы и о том, что питье кавы всякий раз повторяет сакральную церемонию и люди делают то же, что и боги, отражаются в ритуальных песнях, непосредственно обращенных к богам и легендарным героям.
О Ку, о Кане, о Каналоа — вожди!..
Вот кава.
Даруй здоровье Камехамеха,
Даруй здоровье нам, твоим потомкам.
По завершении песни-обращения опускают палец в чашу и несколько капель кавы брызгают в сторону: «Это — ваше, а это — мое» [86, 142].
Наивысшая форма традиционной общественной обрядности в Океании — церемонии массового характера, в которые вовлекаются многие сотни людей и которые могут {81} длиться неделями, а то и месяцами. По своим масштабам и разнообразию содержания они в чем-то сродни современным фестивалям, и исследователи так их часто и называют. По своему значению они не уступают серьезным событиям общественной жизни. Массовая церемония — это одновременно и праздник, который дает выход накопившейся энергии и приносит немало радости участникам, и демонстрация материальных успехов, ритуальных возможностей и сплоченности коллектива, и серьезнейшая сакральная операция, призванная обеспечить благополучие и успехи общества на ближайший отрезок времени.
В церемониях аккумулируется идеологическая, культурная, творческая деятельность большого коллектива, от которого для их надлежащего проведения требуется полное напряжение физических сил и материальных возможностей.
На Новой Гвинее к очередному церемониальному торжеству начинали готовиться задолго, стремясь в первую очередь обеспечить необходимую материальную базу: в лесу расчищали площадь побольше, закладывая огороды, урожай с которых должен был весь пойти на «фестиваль», начинали выращивать для тех же целей свиней, постепенно накапливали продукты.
А одновременно в мужских домах, в укрытых от взоров непосвященных лесных уголках проходила особенно важная и не подлежавшая огласке работа: изготавливались маски, приводились в порядок церемониальные костюмы, украшения, пополнялся запас других церемониальных предметов; молодежь обучалась танцам, пантомимам, песням, и ночами старики рассказывали мифы о великих предках и героях, «духи» которых должны были явиться из страны смерти: встреча с ними составляла главное зерно церемонии и бросала свет на весь ее тайный смысл.
Эта подготовительная работа тянулась долгие месяцы, прерываясь паузами, вызванными чьей-либо смертью или другими обстоятельствами деревенской жизни. Она, кроме того, была окружена разного рода запретами, ограничительными условиями и требованиями, вытекавшими из характера традиционной родовой организации.
Часто к церемониям приурочивались завершающие стадии обряда инициации, и детей задолго до их начала уводили в лес для подготовки к обряду. {82}
Вся деревня с прилегающей к ней территорией на время «фестиваля» превращалась в громадный открытый театр. Но были в этом театре и специальные сооружения, предназначенные для исполнения главных, наиболее торжественных и значимых церемониальных представлений. Такие сооружения могли сохраняться постоянно или возводиться заново.
Главная церемониальная площадка устраивалась в деревне либо за ее пределами, на берегу моря. Это была порядочных размеров арена, отделенная от жилых домов оградой, деревьями или посадками бамбука. В некоторых местах Новой Гвинеи она была застроена рядами домов, которые сами имели церемониальное назначение. В большинстве случаев, однако, такой дом был один. На площадке была выгородка, за которой укрывались, откуда выходили исполнители. Кроме того, непременной принадлежностью ее была платформа, игравшая важную роль в сакральных эпизодах «фестиваля». На арене могли находиться какие-нибудь предметы, например камни, которым придавалось сакральное значение.
Центром площадки был, несомненно, церемониальный дом. Это громадное сооружение, вытянутое иногда на сто метров и больше, с высоко поднятым и богато украшенным фасадом в торцовой части. Оно поддерживается огромными резными столбами, а фронтон украшен гротескными изображениями лиц, фантастических птиц и т. п.
Внутренность церемониального дома поделена на секции, которые принадлежат разным кланам. Здесь — на полу, в углублениях, на полках, на столбах в определенном порядке расставлены, разложены, развешены предметы, имеющие для данного клана священное значение: флейты и гуделки, барабаны, маски, сумки с костями великих предков, черепа диких свиней и крокодилов, трофеи охотников за головами и всякого рода предметы, ценность и назначение которых понятны только посвященным. Здесь же стоят фигуры людей или тотемов. В полумраке, который всегда царит в доме, жутковатое впечатление должны производить скульптуры, материалом для которых являются — наряду с деревом, белыми раковинами, заменяющими глаза, перьями казуара, послужившими для головного убора, — настоящий человеческий череп, брови и губы с лица убитого врага. Эффект усиливается резким контрастом красок — белой, черной, красной. {83}
Церемониальная площадка вместе с приданным ей домом имеет для хозяев не только важное функциональное значение. Здесь сосредоточены и вещественно воплощены самые значимые для коллектива идеологические, сакральные традиции, в которых аккумулирована его сила. Именно здесь оказываются реально возможными контакты коллектива с предками, здесь осуществляется та преемственная связь с родовыми традициями, без которой нормальная жизнь коллектива просто невозможна.
В ночь перед открытием «фестиваля» группа мужчин тайком уходит в лес. Вскоре оттуда раздаются пугающие звуки гуделок и флейт. И в последующие дни время от времени будет слышаться их гул и рев, принимаемый всеми за голоса предков. Гости из окрестных деревень сходятся на праздник, иногда большими танцевальными процессиями.
Мужчины, участвующие в процессиях и танцах, одеты в церемониальные наряды: на них — цвета охры набедренные повязки, за поясами, на руках, на ногах — пучки разноцветных листьев и лент; руки и ноги украшены плетеными браслетами, за которые тоже заткнуты листья и птичьи перья; на груди — богатые украшения из кабаньих клыков, собачьих зубов, раковин и разных плетений; в носу, в ушах — подвески и кольца. Головы танцующих увенчивают роскошные султаны из перьев, подобранных с удивительным разнообразием цветов и оттенков.
Лица танцующих окрашены в желтый цвет, и по ним проведены красные и синие полосы. В руках у мужчин — танцевальные жезлы, раскрашенные и резные щиты, пучки листьев и птичьих перьев, ручные деревянные барабаны...
Под рев флейт, гул барабанов, под крики, напоминающие военные сигналы, и громкое пение, при всеобщих возгласах встречающих танцевальная процессия, поднимая тучи пыли, проходит по деревне.
С наступлением темноты танцы продолжаются и на площадке, и в церемониальном доме, и на берегу. Они происходят вокруг костров, иногда к танцующим присоединяются женщины и девушки, либо они образуют собственные группы.
Описания путешественников и ученых создают {84} впечатление необычайного разнообразия содержания, стиля, функциональных связей, манеры исполнения церемониальных танцев на Новой Гвинее. При всем том можно уловить черты повторяемости, типологической общности. Любой танец многозначен, эстетическое начало в нем не отделено от серьезного смысла. В танце заложен некоторый комплекс общественно значимых функций. Функциональность слита с представлениями о красоте и техническом совершенстве. У киваи танец гаера одновременно посвящен предстоящим огородным посадкам и обряду инициации. Танец включен в систему ритуалов, он, в частности, непосредственно соотносится с ритуальной выставкой фруктов и овощей и распределением их между гостями.
В разных районах Новой Гвинеи большие разделы массовых церемоний — и танцы в том числе — относятся к ритуалам, связанным со свиньями. Специальные танцы сопровождают обряд заклания свиньи и разделывания туши. Песня при этом воспроизводит отдельные моменты обряда и среди них — распределение мяса между присутствующими. Весь обряд относится не только к разведению свиней, но еще в большей степени к огородным делам, к произрастанию саго, а также... к успеху в войне [58, 557-562; 89, 187]. Разумеется, танец необходимо рассматривать в этом многозначном контексте.
У жителей реки Флай, владеющих большим числом кокосовых пальм, совершается посвящаемая им церемония, во время которой мужчины исполняют «танец кокосовых орехов». В порядке подготовки к нему убивают и развешивают по деревьям белых попугаев, которые причиняют много вреда кокосам. Здесь же раскладывают еду. К убитым птицам обращаются с речами. Под удары барабанов танцующие носятся между деревьями, одежда их состоит целиком из полос кокосовых листьев. Содержание песен, сопровождающих танцы, сводится к выражению гордости владельцев орехов, они также заключают призывы к ветру не дуть на пальмы и к реке не смывать их [21, 137-138].
Танец, песня и обрядовый контекст всегда составляют нечто единое, но внутреннюю связь их обнаружить не всегда возможно ввиду многозначности и недостаточной определенности самого контекста и специфического языка, присущего танцам и песням. {85}
В границах небольших по протяженности церемониальных эпизодов может сосредоточиваться множество скрытых и явных ритуальных значений, магических действий, общественно-функциональных и вполне индивидуальных мотивов, расчленить которые весьма затруднительно.
У капауку (на западе Новой Гвинеи) принято примерно в течение трех месяцев собираться во вновь выстроенном церемониальном доме для ночных танцев и пения. Группы участников из окрестных деревень, одевшись соответствующим образом и исполнив перед выходом несколько танцев, с заходом солнца приходят в праздничную деревню, и здесь по очереди, сменяя одна другую, проводят некоторое время в доме. На относительно маленьком пространстве теснятся сотни людей. Когда спускается темнота, зажигают факелы. Иногда ночь делят на две половины: сначала танцуют мужчины, а женщины светят им, затем они меняются ролями.
Танцы сочетаются с прыжками на упругом полу и с песнями типа угаа. Каждая такая песня состоит из начальных лающих приветствий, во время которых пол ходит ходуном от прыжков, из партии солиста и дуэта, которые затем подхватываются хором, и заключительных тех же лающих звуков. Песен угаа множество, и они довольно разнообразны по содержанию: можно в форме угаа оплакать умерших родственников, предложить кому-либо дружбу, предсказать девушке замужество или вызвать на спор соперника. Из угаа узнают новости и проблемы, занимающие деревню. У них есть свой подтекст. Есть молодежные угаа, выполняющие специфическую функцию установления или выяснения отношений между молодыми людьми. Певец в своей небольшой поэме намекает на красоту девушки, к которой он неравнодушен, и просит ее пойти с ним в его деревню. Девушка в этот момент находится в публике либо среди факельщиц. Она может, прослушав песню, сердито отбросить факел и уйти или остаться, что будет означать молчаливое согласие на просьбу певца. Молодые люди могут встретиться позже. К концу праздника ночные танцы становятся все интенсивнее, утром приходят новые группы, режут свиней, танцуют возле дома, происходит обмен продуктами и т. д. [70,75-77].
Серия ритуальных действий, осуществляемых в строгом {86} соответствии с традиционными правилами, должна увенчаться главным церемониальным актом — приходом «духов».
У киваи «духи» являлись в разгар праздника хориому. Они приходили толпой, одетые в особые наряды из травы и листьев, покрывавшие их с головы до ног, украшенные перьями, с трещотками в руках. В течение нескольких дней появлялись все новые и новые группы «духов», они исполняли разнообразные пляски и пантомимы, время от времени укрывались в церемониальных домах, и женщины подавали туда еду. Каждая группа или отдельные персонажи представляли определенный тип «духов» и соответственно вели себя на празднике. Например, великий воин купамобого, которого считали хозяином хориому, появлялся ежедневно в начале программы под громкие удары барабанов, с ножом и дубиной, набрасывался на других «духов», валил их на землю. Покровитель гарпунщиков муру ходил, дуя в раковинную трубу, а его помощники баура исполняли гарпунный охотничий ритуал. «Духи» воинов — оромо-руби исполняли с копьями и стрелами в руках танец, имитируя битву с воображаемым противником. Имиги — комические персонажи на празднике, они потешали зрителей разного рода выходками, устраивали стычки, задирали женщин. Украшением праздника были карара: они приходили из леса в огромных масках, изображавших пасть крокодила или рыбью голову. В толпе «духов» были и такие, кто представлял недавно умерших, и женщины «узнавали» их по росту, по каким-нибудь приметам, по украшениям.
В заключительный день праздника «духи» покидали деревню, чтобы вернуться в страну умерших. Их провожали с обрядами, и женщины при этом обмазывали себя грязью и громко причитали [58, 334-348].
Среди аксессуаров, являвшихся почти обязательной принадлежностью «духов» предков, мифологических и тотемических персонажей, особо выделялись разнообразные маски. Они, бесспорно, принадлежат к замечательнейшим созданиям древнего искусства. Бассейн реки Сепик славился резными деревянными масками. Антропоморфные изображения отличались особенной экспрессивностью, гиперболизацией, нарушением реальных форм и пропорций: длинный клювообразный нос спускался ниже подбородка, громадные глазные впадины часто окружались {87} мелкими белыми раковинами, на щеках, на лбу делались насечки; изображение обрамлялось и украшалось нитками из раковин, плетениями, пучками травы и перьями, человеческими волосами, кабаньими клыками; головы увенчивались резными фигурками лягушек, попугаев, фантастических зверей. Изображения раскрашивались в коричневый, белый, черный цвета.
Маски делались также из плетений, из обработанной древесной коры и пальмовых листьев, они крепились на бамбуковых каркасах, которые надевались на головы. Такие маски имели самую причудливую форму: животных, птиц, лодок, чудовищных пастей со свисающими огромными языками. На многих праздниках использовались маски и фигуры, поставленные на высокие шесты или тонкие прутья. Их поддерживало сразу несколько человек, и, когда при танце они тесной группой медленно двигались по площадке, маски наверху как бы исполняли свой танец. Маски (так же как и скульптуры и резные изображения на столбах в церемониальных и мужских домах) были воплощением «духов», и люди, танцевавшие в них, не просто изображали предков, но в полном смысле слова представляли их.
В Малабунге (восточная часть Новой Британии) была описана ночная церемония встречи «духов». Когда поднялась луна и люди расселись вокруг костров, из лесу появился «предок». Он шел медленно, словно вплывая в тускло освещенное пространство, кружась продвигался к костру, откуда слышалась песня. Остановившись перед певцами, «предок» начал раскачивать свою большую птичью голову с длинными рогами; тело его, покрытое от шеи до колен сажей и свиным салом, блестело; с бедер у него свисали широкие ленты, внизу к ногам были привязаны пучки травы; плечи его украшал длинный, толщиной с руку, питон, голову которого «предок» сжимал рукой.
Бамбуковые трубки выбивали стаккато, и, когда «предок» поворачивался, голоса поющих вновь всплескивались и быстро замолкали. Под удары трубок появлялась процессия человек в пятнадцать, все в масках, некоторые вертели в руках змей, другие держали ломти свинины. Под музыку п песню танцоры исполняли ряд движений и возвращались в лес.
Некоторое время спустя певцы вновь усаживались у костров, и новый этап церемонии открывался громким и {88} диким криком ведущего, обращенным к «духам». Ответом на него был донесшийся из леса глубокий и необычайно низкий звук флейты. Сквозь сумрак можно было различить появление крупного — около трех метров длины и около двух метров высоты — каркаса, покрытого корой и пальмовыми листьями, украшенного резьбой и цветовыми знаками. Двое мужчин, скрытых внутри каркаса, несли его, и один из них дул в бамбуковую флейту.
Это был Кават — главный персонаж всей церемонии, главный «предок», объект особого почитания и страха. Вслед за ним у огня появлялись и другие «духи». Начинались танцы вокруг костра, которые длились до утра, и все это время певцы, с откинутыми назад головами, предельно напрягая голоса, под удары бамбуковых трубок, сопровождали песнями ритуал [94, 201-205].
Функции песен во время больших церемоний достаточно разнообразны и сложны. Они маркируют начальные или конечные моменты ритуальных эпизодов, служат средством приглашения, вызывания «предка», возвещают о приближении или предстоящем уходе.
В момент того или другого обряда именно песня так или иначе раскрывает его смысл и передает его магическое значение, выявляет его связь с мифологическим контекстом. Например, в один из моментов уже описывавшейся церемонии хориому при ритуальном поедании огородных продуктов (цель его — способствовать новому урожаю) тот, кто берет из специального блюда еду, под известные жесты поет песню, в каждой строчке которой повторяются названия различных видов ямса, таро и других культур. В результате песня фиксирует, не упуская, все виды огородных растений, что является решающим условием успеха магических действий [58, 387].
Во время ритуала, связанного с культом таро, многие песни и музыка барабанов непосредственно относятся к таро: есть специальный ритм таро, выбиваемый на барабанах и поддерживаемый в песнях и танцах; часто песни состоят из серии обращений к таро, своего рода приветствий, окликов, просьб. По словам самих певцов, «духи» таро слышат эти обращения и реагируют на них [90, 38-39].
Во время «фестиваля» в честь свиней мужчины поют ночью специальные песни, чтобы умиротворить «духа» свиней и обеспечить его переселение в другой мир. Песни эти, как и танцы, принадлежат клану [44, 67-69]. {89}
Поражает тщательная регламентация исполнения песен, равно как и соответствующая ей строгая терминологическая дифференциация: у песен каждого типа и каждой группы — свои названия, за которыми в сознании певцов стоят определенные функциональные, музыкально-ритмические и образные характеристики. Дело, однако, существенно осложняется тем, что в папуасских обрядовых песнях мы на каждом шагу сталкиваемся с парадоксальным явлением, на первый взгляд противоречащим жизненно важному функционированию песен: тексты их часто либо вовсе непонятны исполнителям, либо содержат непонятные слова, исключающие возможность однозначного толкования; кроме того, между содержанием песен, даже когда оно в общем понятно, и моментом обряда не ощущается явной связи. Сами певцы, совершенно серьезно относясь к исполняемым ими в ходе ритуала песням, не боятся признаться, что не понимают их слов. Часто они знают, что слова принадлежат языку одного из соседних племен. Много раз отмечено наличие слов вообще лишенных смысла, искаженных и т. п.
По-видимому, во всех этих случаях для исполнителей важно не субъективное осознание реального смысла текста, а твердое понимание самого факта прочной традиционной его связи с обрядом, танцем, культом. Певцам важно не столько знание смысла, сколько точное воспроизведение песни согласно установленному традицией порядку. На островах Полинезии и Микронезии издавна было принято отмечать все сколько-нибудь значительные события общественной жизни массовыми церемониальными танцами и разного рода представлениями. С этой прочной традицией встречаются и сейчас гости Океании. Во время экспедиции 1971 г. на «Дмитрии Менделееве» нам не раз пришлось присутствовать на церемониях гостеприимства и восхищаться искусством подлинного океанийского танца (подробнее об этом см. в последней главе). Сегодняшняя церемониальная культура на островах Южных морей претерпела, конечно, изменения, подверглась влияниям, частично утрачена. Но она органически связана с древними основами океанийской культуры, восходит к ним и сохраняет свой оригинальный характер. Чтобы в этом убедиться, достаточно сопоставить наблюдения исследователей нашего времени с теми описаниями, которые оставили нам путешественники XVIII — первых десятилетий {90} XIX в. Во время пребывания на островах они постоянно сталкивались с необычными для них проявлениями особой церемониальной культуры. С удивлением и восторгом описывали они торжественные приемы, сопровождавшиеся танцами, в которых участвовали сотни людей и которые перемежались своеобразными театральными сценками. В записи журнала Третьего путешествия Дж. Кука от 20 мая 1777 г. описан грандиозный «весельный танец» на островах Тонга. Более ста мужчин исполняли его с небольшими веслами в руках, под аккомпанемент двух сигнальных барабанов и пение, в котором участвовал специальный хор. Путешественников привели в восхищение слаженность сложных переходов, изящество движений и мелодичность песен. Позже другие путешественники наблюдали те же танцы, и в последний раз они были описаны лет десять назад. Можно сказать с уверенностью, что за двести лет в этих танцах не произошло органических изменений. Нынешние тонганцы не понимают смысла слов песен и считают их самоанскими, хотя самоанцы их тоже не понимают. Значение танцевальных жестов также ныне утрачено, но исполнители знают, что танец пришел к ним из древности, что он исполнялся когда-то для священного короля Туи Тонга на специальных церемониях, в частности в дни, когда люди приносили королю множество фруктов, чтобы обеспечить урожай на будущее [53, 507-512].
Дж. Куку довелось увидеть также очаровательные женские танцы. Женщины, с гирляндами цветов на головах и в украшениях из листьев, пели нежную песню, которой отвечал хор, сопровождая пение грациозными движениями рук, легкими поворотами головы. Постепенно танец убыстрялся, голоса становились громче, слышались хлопки рук, жесты приобретали большую энергичность. К концу стало трудно различать движения [15, 34].
Картина, нарисованная Дж. Куком, словно ожила перед нашими глазами, когда мы увидели женские танцы на Западном Самоа и атолле Фунафути. И лишь более внимательное изучение показывает, что в рамках сохраняемой через столетия традиции совершаются подчас важные изменения.
Ранние путешественники зафиксировали — в пределах одной и той же островной культуры — большое разнообразие песенно-танцевальных жанров, обусловленное различием {91} самих ритуалов, факторами половозрастного и социального порядка. Им приходилось наблюдать танцы вождей, воинов, девушек, танцы, совершавшиеся в определенное время суток, и т. п. Иные из танцев требовали особого искусства. Характерной чертой тонганского таица отухака, например, было то, что в нем исключительную роль играли точные, выверенные до мельчайших деталей движения головы, глаз, рук, пальцев рук и ног, коленей. Отухака начинался долгим соло барабана, после которого шел танец жестов. Молчание прерывалось ведущим, начинавшим песню, ее подхватывал хор. Тема бесконечно варьировалась, пока ведущий не давал сигнала к перемене; вместе с этим менялись и жесты танцующих. Темп убыстрялся, движения становились резче, и все кончалось долго тянувшейся нотой, внезапно понижавшейся подобно органу, и всеобщим глубоким вздохом [15, 96].
У микронезийцев островов Гилберта славился особой сложностью сидячий танец руойа. Его исполняли несколько человек, сидевших в манеабе (мужском клубе) на циновках в особых позах. Позади них размещался хор. Танец включал несколько десятков поз и движений, все они имели специальные названия. Предполагалось, в частности, что известным положением рук танцор ограничивает воображаемую площадку танца, и его взгляд, повороты головы, покачивания торса и движения рук должны оставаться в ее пределах; о тех, кто допускал ошибки, говорили — «бросить в океан». Дело в том, что руойа мыслился как танец, совершавшийся в лодке. Считается, что он и возник как танец мореплавателей, поэтому и исполнялся сидя. Каждой танцевальной позиции соответствовала своя музыкальная тема и своя манера песенного сопровождения. Финал, как обычно, был особенно зажигательным и исполненным энтузиазма.
Танцоры сидели в изысканных нарядах: на головах — венки из цветов или молодых пальмовых листьев; на шеях — браслеты, сплетенные из волос, красные раковинные подвески, венки; на предплечьях, на локтях, кистях — повязки из фибра пандануса, на груди — связки цветов; пояса поддерживают специальные танцевальные циновки; к намасленному телу прилеплены кусочки раковин.
Подготовка к руойа включает специальное магическое действо — каруойа. Рано утром друг главного танцора забирается на пальму и выбирает самый верхний («ближайший {92} к солнцу») молодой орех, с которым спускается, держа его в зубах. Позднее содержимое ореха, размешивая специальной палочкой, выпьет танцор. При этом будет проговариваться заклинание, согласно которому божества должны дать исполнителю вдохновение, радость, точность, красоту. Затем совершается ритуальное одевание, при этом венком касаются разных частей тела и заклинаниями «готовят» их к предстоящему танцу. Заключительное заклинание друг танцора произносит в манеабе: смысл его — в обеспечении красоты, безошибочности и эффективности танца [61, 57].
Почти повсюду в Океании было принято перемежать церемониальные танцы интермедиями несерьезного, развлекательного порядка. Здесь явственно просматриваются начатки театра. Любопытные интермедии наблюдал у папуасов Новой Гвинеи Н. Н. Миклухо-Маклай. Некоторые из них имели характер пантомим, другие приближались к чисто драматическим сценкам: здесь можно было увидеть эпизоды охоты на диких зверей, карикатурное изображение деревенского лекаря, сцену ссоры и драки женщин (роли исполняли мужчины).
Ранние путешественники XVIII в. видели, как на праздниках полинезийцев мужчины разыгрывали небольшие драматические сценки бытового характера, кражу корзины с едой у незадачливых караульщиков, бегство молодых влюбленных и т. п.
Массовые церемонии — с танцами, песнями, пантомимами, с набором украшений, нарядов, масок, с тщательно разработанной системой правил, приемов — были средоточием художественных традиций океанийцев и стали в наши дни основой и источником современного самобытного искусства, вызывающего восхищение всего культурного мира. {93}
Как показала современная наука, героико-эпическая поэзия в ее развитых формах начинает создаваться в условиях разложения первобытнообщинного строя, развития «военной демократии» и складывания ранних государств. Преодоление родо-племенной замкнутости, процесс консолидации и начало классовой дифференциации, участие народов в героической истории являлись условиями возникновения героико-эпических песен, воспевавших прошлое, подвиги, героев и служивших выражением народного исторического самосознания.
Классическая эпика (типа развернутых песенных повествований о богатырях) складывается на основе более древних форм эпического творчества, являясь результатом их закономерного развития и переработки. Героический эпос известен в различных стадиально-типологических формах, которые обусловлены как общими историческими и художественными закономерностями, так и конкретными специфическими особенностями истории и художественного творчества отдельных народов. Изучение этих форм представляет исключительный интерес для выработки целостного понимания процесса эпического творчества, для уяснения вклада отдельных народов в сокровищницу мирового эпоса.
Океанийский фольклор, по-видимому, не знает образцов того эпоса, за которым современная наука закрепила определение «классического». В истории народов Океании не успели сложиться условия для развития классического, «зрелого» героического эпоса. Можно с уверенностью утверждать, что современное общественное развитие в Океании уже и не может привести к условиям, благоприятным для героико-эпической поэзии классического типа.
Но как показывают многочисленные факты, океанийский фольклор знает другие формы героического эпоса, которые типологически соотносятся с формами, известными {94} в фольклоре народов Европы, Азии, Америки, Африки, и которые наука справедливо считает формами, предшествовавшими классическому эпосу и подготовившими его появление. Хотелось бы подчеркнуть, что понятие «классический» применительно к эпосу не содержит никакого оценочного (в эстетическом плане) начала. Ранние формы и образцы эпического творчества обладают своими высокими поэтическими достоинствами, они заключают в себе немало подлинных художественных открытий, имевших исключительное значение для развития человеческого искусства. Ранний эпос обращает нас к колыбели эпического творчества, и в этом — его особая привлекательность. Общепризнано, что песенному эпосу в фольклоре предшествует эпос рассказываемый: богатырские сказки, мифологические сказания о первопредках — культурных героях, предания мифологического характера о событиях племенной истории и на этиологические темы. Применительно к океанийскому фольклору первостепенный интерес представляет богатейший и разнообразный по своему характеру материал мифологических сказаний. Именно от этих сказаний тянется нить к ранним героико-эпическим песням.
Как уже отмечалось выше, мифология папуасов Новой Гвинеи носит чрезвычайно архаический характер, но весьма примечательно, что большинство мифологических тем, мотивов и образов вполне отчетливо соотносится с мировым мифологическим фондом, обнаруживая многочисленные аналогии и совпадения. Культ предков и представления о культурных героях, будучи связаны тесно с ритуально-магической практикой, составляют основу папуасской мифологии.
Надо отметить, что, поскольку среди папуасов вплоть до недавнего времени отсутствовала консолидация на уровне народности, существовало множество разрозненных, независимых и нередко враждовавших племен и межплеменных объединений, нельзя говорить о наличии какой-то единой мифологии. У разных этнических групп были своп герои и свои сказания. Но в типологическом плане мифология всех папуасов заключает черты большой общности, поэтому характеристика данных по какой-нибудь одной {95} этнической группе проливает свет на мифологию папуасов в целом. Обширный материал по мифологии удалось собрать в начале XX в. финскому ученому Г. Ландтману у киваи — большой межплеменной группы, живущей на побережье залива Папуа и в дельте реки Флай [57, 58]. Поразительны не только богатство и сюжетно-тематическое многообразие мифологических рассказов киваи, охватывающее все стороны жизни, хозяйственной практики, общественных отношений, представлений о мире, домашнего быта и т. д., но и самое широкое и органическое включение мифологии в практическую деятельность коллектива (огородничество, охота, рыбная ловля), в его социальную практику (обряды, обмен с соседями, война), в сферу духовной культуры (церемонии, культы, искусство). На примере киваи очень хорошо видно, что тексты мифов, изложенные более или менее полно, представляют собой лишь один из способов функционирования и реализации мифологических знаний.
Миф при определенных обстоятельствах могли рассказывать, и тогда он воплощался в связный словесный текст. Но миф могли также исполнить в виде церемониальной пантомимы, в форме обряда, магического действия, с участием соответственно наряженных мифологических персонажей; частично миф мог быть исполнен на флейте либо пропет; его могли станцевать. И все это были не просто разные способы исполнения, но различные формы воплощения мифа, жизненно важной его реализации. Во всех этих случаях миф всякий раз заново совершался — и это было необходимо для коллектива. Рассказывание часто имело целью передачу и сохранение коллективной мифологической памяти. Старики рассказывали мифы молодым людям, проходившим обряд инициации: посвящаемый в полноправные члены родового коллектива должен был знать мифы. Рассказы систематически повторялись, поскольку знание должно было закрепиться и расшириться.
Ядро мифологического повествовательного фольклора киваи составляли, безусловно, рассказы о героических предках — «первых людях», в которых соединялись черты культурных героев, основателей родовых или локальных групп, героев, прославившихся «первыми» подвигами. О предках обычно говорится, что они основоположники современного населения. Деяния их иногда связываются с временами первотворения. В их мифологических биографиях {96} неизменно присутствует нечто фантастическое. Меури — первый киваи, он появился из червя в рыбе. Сидо родился от соединения его отца с землей, провел первые годы в подземном мире и лишь позднее вышел на свет. О Гаспае и Вакеа рассказывают, что они родились под землей и долгое время не видели света. Меседе жил внутри пальмы, а Нага — внутри камня.
Каждый из предков обладает каким-нибудь магическим средством, мощным орудием либо наделен особым качеством и умением. Иногда предки сами вынуждены чему-то учиться, чтобы затем передать свое искусство людям. Почти все герои способны в случае необходимости превращаться в птиц или животных, а затем возвращать себе человеческий облик. Меури, чтобы воспрепятствовать возвращению жены Сидо, превращается в дерево, которое Сидо никак не может срубить. Меседе передвигается по земле необычным образом: он становится прямо, а земля движется под ним. Сесере одним поворотом головы вызывает ветер, ломающий мачты на лодках его врагов. Нага сооружает фигуру огромного крокодила, входит в нее и тем самым как бы принимает форму животного, воплощается в него. Очевидна в этом и в ряде подобных мотивов зависимость от тотемизма.
Некоторые из героев-предков выступают в роли первосоздателей. Нага в облике гигантского крокодила врезается в берега, от чего возникают известные теперь многочисленные заливы и бухты. Он же — по просьбе своего друга Вакеа — создает остров Туду: набрав земли, камней, мелких деревьев, он швыряет все это в одно место со словами «пусть за ночь станет остров».
Герои-предки часто первые по времени мастера какого-либо дела. Паспае впервые добывает огонь путем трения двух кусков дерева. Сесере первым употребил в охоте на дюгоней гарпун, он стал великим гарпунщиком, и его добычи хватало на многих. Меседе был обладателем единственного по своим качествам лука и стрел с костяными наконечниками, благодаря чему прославился как меткий стрелок и великий охотник. Куиамо, великий воин, научил мужчин войне...
Далеко не всегда герои-предки по собственному желанию отдают свое искусство людям. В мифологических рассказах нередко присутствует конфликтное начало — герои противостоят окружающим людям, ссорятся с ними, {97} вступают в борьбу. Чтобы получить нужную вещь или какое-либо мастерство, людям приходится прибегать к похищению.
Среди предков — культурных героев — возвышается фигура Соидо, создателя и покровителя огородничества и огородных растений. Согласно мифологии киваи, он первый стал расчищать лес под огороды, рубить деревья и готовить их к выжиганию, а затем обработал землю под посадки. Среди аграрных мифов народов мира миф о Соидо должен занять свое почетное место. Не вызывает сомнений его типологическое родство с представлениями древних народов о возникновении культурной растительности. Согласно этому мифу, Соидо убил свою первую жену, которая принадлежала к «жителям леса», и разбросал части ее тела по огороду: так выросли первые образцы культурных растений, которые Соидо съел, заполнив ими свои детородные органы. Позднее, соединясь со второй женой — Пекаи, Соидо разбросал семя по острову и дал жизнь всему культурному растительному миру. Пекаи погибла при соединении с Соидо, но затем муж вернул ее к жизни. Этот последний мотив в типологически более поздних мифах других земледельческих народов разовьется в историю об умирающем (убиваемом) и воскресающем божестве растительности. У киваи же зафиксирован миф, который можно считать еще более архаическим, поскольку в нем роль создателя культурных растений целиком принадлежит женщине: Пекаи, увидевшую, как мужчины исполняли на огороде секретный танец, убивают и части тела разбрасывают; из них появляются различные сорта ямса, сладкий картофель и т. д.
Многие темы и мотивы мифологических рассказов папуасов о предках — культурных героях — знакомы нам по мифам и сказкам других народов и исторических эпох и входят в классический сюжетный фонд мирового фольклора. Помимо отмеченных выше, здесь надо назвать и другие, прежде всего поиски жены-суженой и борьба за жену. Соидо, переходя с места на место, ищет себе жену, и, встретив Пекаи, сразу же решает, что это «она». Неизбежность и важность встречи обусловливаются тем, что брак Соидо и Пекаи имеет своим результатом появление культурных растений.
Цикл рассказов о Сидо включает историю его брака с Сагару, в облике которой есть, безусловно, черты суженой, {98} а также, что особенно важно, сюжет о борьбе с соперником. Мотивы соперничества Сидо и Меури, их поединка, непоследовательного поведения Сагару, которая сначала бежит от мужа и уходит к другому, но затем демонстрирует свою преданность погибшему супругу, поразительным образом перекликаются с соответствующими эпизодами множества позднейших эпических сюжетов, широко известных, в частности, по всей Европе и в Азии, вплоть до сравнительно поздних романтических баллад.
В мифологических рассказах киваи можно найти и популярные в мировом фольклоре темы и мотивы инцеста, отношений старшего и младшего братьев, родителей и своенравного сына, преданных друзей. Коллизию, заставляющую вспомнить сюжеты героического эпоса, воспроизводит рассказ о Куиамо: герой в детстве проявляет крайнюю заносчивость, избивает своих сверстников, вызывая всеобщее осуждение, а затем становится великим воином и мстит всем за прежние обиды.
В цикле о Сидо важнейшее место занимает история странствий «духа» героя, направляющегося к будущей земле умерших — Адири. Типологически это одна из самых архаических историй о странствующем герое. Сидо — первый человек, который умер. После гибели Сидо его «дух» отправляется на запад. Он проходит ряд точно называемых пунктов и мест, встречается с людьми, на его пути встают различные преграды — лес, птицы, насекомые пытаются помешать ему в неуклонном продвижении к земле умерших. Тело его в каноэ движется вслед за ним, Сагару ищет супруга. Здесь мы встречаем редкий для мирового фольклора мотив — «дух» бежит от своего умершего тела, добивается, чтобы оно было предано земле. По пути с «духом» происходят разные приключения и совершаются превращения. Он принимает облик то человека, то краба, то рыбы. Женщина, съевшая рыбу — Сидо, производит на свет маленького Сидо. Эпизоды странствий героя, прокладывающего путь в неведомую Адири — пристанище для всех, кто будет потом умирать, заключают немало интереснейших мотивов и содержат элементы системы представлений папуасов о смерти, об отношениях между живыми и мертвыми. В Адири Сидо выступает в роли своеобразного культурного героя: его усилиями пустынная и бесплодная земля становится полностью приспособленной для жизни «духов». {99}
Сидо — первый и, по-видимому, единственный в мифологии киваи герой, вокруг которого сложился столь обширный цикл сказаний, их с полным основанием можно рассматривать как раннюю форму мифологического эпоса.
Другой цикл, гораздо меньший по объему и повествовательно не столь развернутый, посвящен мифологической женщине Абере. Известно, что мифы о могучих, обладающих особой силой и магическими способностями женщинах принадлежат к архаическим, поскольку в них отложились в фантастической форме отношения и представления матриархата. Миф об Абере не составляет исключения. Абере принадлежит к числу первосоздателей: с помощью магической копалки, которую она хранит в чреве, она придала окружающим местам их нынешний облик; бананы в той части страны, которая связана с Абере, появились благодаря ей. Абере может вызывать ветер, создавать густую траву, укрывающую ее от врагов, и т. д. Об Абере говорят как о людоедке. У нее есть сын, и рассказ о том, как мальчика проглотил крокодил и как один из героев-предков убил животное и извлек из его брюха живого мальчика, явно воспроизводит мифологическую интерпретацию обряда посвящения. У Абере — сложные отношения с мужчинами: с одной стороны, она принуждает к связи всех, с кем встречается; с другой — она ненавидит мужчин, избегает постоянных контактов с ними и многих убивает. Абере создает независимый женский коллектив и становится его главой. Миф передает драматические эпизоды последовательного уничтожения этого своеобразного женского общества в результате вмешательства грубой мужской силы. В этих коллизиях, может быть, отразились следы борьбы «отцовского» и «материнского» начала на ранних этапах общественного развития.
Таков далеко не полный образ сюжетики и значений мифологических сказаний киваи о предках — культурных героях. Этот обзор можно было бы еще существенно дополнить за счет материалов повествовательного фольклора других этнических групп папуасов Новой Гвинеи. Однако картина в принципе всюду будет примерно одна и та же.
Важно добавить, что большинство героических предков действует не только в мифологических сказаниях, но и в составе различных ритуальных церемоний, обрядов и магических действий. О Пекаи, покровительнице земледелия, {100} было известно, что она после смерти превратилась в каменную фигуру. Позднее камень был разбит и осколки употреблялись как весьма эффективные средства при огородных посадках. Имена многих предков упоминались в различных заговорных формулах. Культ героических предков отражался в различных эпизодах церемоний, в образах украшенных масками персонажей пантомим, в ритуальных танцах. И здесь мы подходим к очень интересному факту, пока еще недостаточно учтенному в нашем эпосоведении. Речь идет о случаях собственно песенной трансформации мифологического эпоса, которые обнаружил Т. Ландтман в фольклоре киваи. Это так называемые серийные песни, исполнявшиеся по ходу ритуальных церемоний. В день празднества в известный момент раздавались гулкие удары барабанов, звучали трещотки, в этот шум вплетались грозный вой гуделок и рев флейт. Из ближайшего леса выходила группа мужчин. Они были одеты в особые церемониальные наряды, богато украшенные разноцветными листьями, подвесками из кабаньих клыков, раковин, плетений, в руках у них барабаны или копья и церемониальные палки, тела их раскрашены черной и красной красками. Начинался один из обрядовых танцев, связанный с каким-нибудь эпизодом мифологической истории предков. Все это время тянулась песня, которую вел мужчина с сильным голосом, хорошо знающий слова и мелодию. Он начинал каждый стих, а остальные, разобрав текст и вариацию мелодии, повторяли, а в это время ведущий готовился исполнить новую строфу. Иногда предполагалось, что предок явился на праздник и присутствует здесь. Время от времени танцующие удалялись за загородку, и оттуда появлялась новая группа. Так могло продолжаться многие часы, и сам праздник длился неделями. Во время этих танцев, тайный смысл которых был понятен только взрослым, пели серийные песни. На фоне обычных, очень коротких — чаще всего в несколько слов — папуасских песен они выделяются своими размерами: искусный певец не задумываясь может спеть до пятидесяти и более строф. Те, кто знает мифы о предках, без труда уловят связь с ними содержания песен, хотя связь эта своеобразна и для постороннего остается скрытой. Очень распространены песни, описывающие путь в Адири — землю умерших. В такие описания вплетаются имена мифологических предков, названия мест, лежащих {101} на пути в Адири, упоминания о различных достопримечательностях и происшествиях, известных по мифам. Другой популярный сюжет — странствия и похождения Сидо. В песенной форме излагается также частично мифологическое сказание об Абере.
Особенность серийных песен — отсутствие в них связного, логически последовательного повествования. Слово «изложение», так же как и понятие «сюжет», применительно к таким песням может употребляться весьма условно. В песнях очень многие эпизоды и мотивы опущены, так что текст оказывается внутренне фрагментарным, он весь состоит из отрезков, которые между собой соотносятся с трудом. Каждая строфа в конечном счете может быть возведена к соответствующему эпизоду мифологического сказания, но связь между текстом песни и текстом сказания нередко строится на некоей образной или смысловой ассоциации. Другими словами, содержание серийной песни совсем не так ясно, как этого надо было ожидать: песне нужен построчный комментарий, основанный на знании мифа. При наличии такого комментария песня обретает сюжетную глубину и значимость, она с полным основанием может рассматриваться как эпическая песня. Так, шестнадцать строф песни о Сидо воспроизводят некоторые основные моменты сказания о нем: первую встречу Сидо с Сагару; бегство Сагару и поиски ее Сидо; поединок Сидо с Меури; гибель Сидо и переправу его тела на каноэ в землю мертвых. Но сам характер воспроизведения эпизодов таков, что песня не проясняет, а скорее затемняет их смысл. Во всяком случае, непосвященному текст песни почти ничего не говорит.
То же самое относится к пространной песне об Абере. Значительная ее часть посвящена истории о том, как Абере и ее люди строили мужской дом в Дуди, а затем развалили его, связали из бревен плот и поплыли на нем. Здесь уже проявляется характерная для эпоса склонность к детализации, казалось бы, второстепенных описаний: подробнейшим образом излагаются в песне обстоятельства постройки дома. Столь же детально описывается погрузка плота материалами и продуктами, при этом перечисляются все виды бананов, ямса и т. д. Собственно же сюжетная сторона мифа отражена всего в нескольких строфах и, разумеется, отрывочно, с большими пропусками: люди плывут на разбитом плоту, Абере кормит их {102} рыбой, затем она появляется в виде райской птицы, пытаясь помочь им выбраться на берег. Полны ассоциаций две последние строфы, которые без мифологического комментария остаются загадкой: девушки Абере приносят с собой на землю и сажают саговые пальмы; пальмы эти одновременно их мужья. Абере посылает девушек принести свинью. Из мифа известно, что кусочки свинины, заключающие в себе магическую силу, девушки закапывают в землю вместе с огородными растениями, которые приносит киваи Абере.
Вполне очевидно, что серийные песни несут большое содержание, но оно теснейшим образом связано с известным всей взрослой (мужской) части коллектива мифом. Кроме того, оно включено в соответствующий ритуал, хотя связь здесь не всегда явственна.
Серийные песни можно было бы считать одной из начальных форм героического эпоса. Неясны, однако, перспективы их развития. Либо они живут до тех пор, пока живы сами мифы и ритуалы, в составе которых функционируют, либо они должны приобрести более самостоятельный характер, оторваться от сказаний, но тогда в них неизбежны качественные структурные перемены — преодоление фрагментарности, выработка приемов последовательного сюжетного изложения. К сожалению, нет никаких данных, проливающих свет на возможную эволюцию серийных песен. По-видимому, в силу исторических обстоятельств они не перешли в новую фазу эпического жанра, и остается неизвестным, возможен ли вообще такой переход, либо мы имеем дело с закрытой поэтической системой, не знавшей развития.
Мифология полинезийцев особенно богата, красочна и разнообразна. В стадиально-типологическом отношении она гораздо развитее папуасской или меланезийской. Ей уже известен пантеон богов с характерными для них функциями и сложившимися взаимными отношениями. К полинезийской мифологии отчасти близка микронезийская. Полинезийские божества, в сущности, восходят к первопредкам и культурным героям и несут на себе черты хозяев стихий [13, 18-19]. {103}
Среди множества мифов, с ними связанных, наше внимание должны привлечь мифы космогонические. В рассказах о том, как земля была отделена от неба, как появились острова, как были созданы первые люди, как сложился мир, состоящий, согласно представлениям, из нескольких самостоятельных сфер, — отчетливо выявляются мотивы и верования, напоминающие классические мифы античности. Востока, Скандинавии.
Полинезийцы и отчасти микронезийцы излагали мифы первотворения не только в прозаической, но и в поэтической форме. Не всегда, впрочем, можно по источникам установить, идет ли речь о песне или стихотворном произведении, но что песни этого типа были — в этом нельзя сомневаться.
В одной из песен сотворение мира описывается как последовательное рождение различных предметов из хаоса, в сплошной темноте: в ночи (и из ночи) рождаются Кумулипо, первый мужчина, Поеле, первая женщина, коралл, первая личинка и ее сын — земляной червь... [66, 259]. Такая конкретность может уступать место образам космически масштабным и более отвлеченным: жизнь внезапно возникает в Гавайки (так обычно называется в мифах прародина полинезийцев), мир уподобляется дереву, которое последовательно покрывается листвой, распускается, на нем раскидываются ветви, оно наклоняется вниз... Жизнь проявляется в потоке волн, в чередовании прилива и отлива, в наступлении моря, достигающего священной земли [35, 50].
В песне творения с островов Туамоту космический характер носит описание возведения дома Тангароа, одного из главных полинезийских богов.
И волокли по земле,
И волокли по небу,
И гребли в Гавайки.
Дом Тангароа построен —
Великое дело!
Великое дело, слава о котором
распространилась широко,
Дом Тангароа рос постепенно,
Великое дело!
После сооружения дома возникают земля, светила и т. д., появляются родоначальники, заселяющие землю. {104}
Особенный интерес вызывают строфы, посвященные созданию земли. Этот процесс уподоблен появлению живого существа, вначале совершенно бесформенного, неопределенного и смутного, а затем последовательно и неуклонно растущего, разбухающего, протягивающегося в разные стороны, пускающего крепкие корни. Двадцать пять таких этапов и переходов описывает песня, формирование земли завершается тем, что она доводится до зрелости, разветвляется и распространяется в пространстве.
И зацвела земля,
Земля, которая лежит, развернувшись.
Землю заселили,
И жизнь зародилась в мире [36, 71-82].
Древняя гавайская песня творения говорит о другом главном божестве — Кане, который воплощен также в образах Ку-Ка-Пао и Лоно. Это он породил небо и землю, ему принадлежит великий океан с морями, крупными и мелкими рыбами, акулами и китами и с Хихимату — фантастическим морским существом. Песня говорит далее о вереницах звезд Кане, крепко привязанных к небесному своду Кане, и о блуждающих звездах, священных звездах, звездах больших и малых, красных...
Заключительная строфа проникнута идеей движения: Кане привел в движение Землю, звезды, Луну.
В этой песне, как, впрочем, и во многих других, преобладает не столько религиозное сознание, сколько поэтическое чувство восторга перед богатством, величием и гармонией первозданного мира [42, I, 72-73].
В космическом духе выполнена песня, составлявшая часть величального полинезийского танца Хула-па-ипу. Содержание ее относится к мифу о Пеле, богине огня и вулканов. Она много странствовала, переходя с острова на остров, и всюду пыталась прорыть гигантские шахты, но океан всякий раз их смывал. Наконец, она попала на вулканический остров Килауеа на Гавайях. Здесь был центр земли и здесь-то развернулась ее деятельность, о которой говорится в песне.
Пеле прорывает огромную шахту, нарушая этим привычное равновесие сил природы. Ее фантастическая лопата вгрызается внутрь земли, производя страшный грохот. Утренняя заря встает так, что один ее край поднят, {105} а другой опущен, ночной занавес стягивается в одну сторону, повисает в морском потоке, и небеса поднимаются косо — одна сторона вверх, другая вниз. При каждом ударе и скрежете лопаты бог Вакеа спрашивает, что происходит и кто творит все это. И каждый раз Пеле отвечает: это она докопалась до такой глубины, что земля запылала и докрасна раскаленная открылась шахта; это она прокопала огненный колодец, питаемый пламенем Пеле; это она пробуравила землю великого вождя Оаху до самого чувствительного места, так что образовался добела раскаленный кратер.
Каждая строфа песни строится однотипно, в ней три части: картина смещения в природе, удивленный вопрос Вакеа, торжествующий ответ Пеле [16, 278-280].
Мифологическому эпосу не чужды философские мотивы, поскольку в нем пробиваются тенденции к осмыслению акта первотворения как столкновения противоборствующих сил, воплощающих антагонистические начала в мире. В этом плане характерна песня, записанная на Маркизских островах — «Пророчество Танаоа». Персонажи этой песни одновременно выступают как персонифицированные сферы природы и как божества — воплощения определенных сил. Борьба между ними толкуется также в двух планах. Исходная картина мира — Танаоа (всеобщая тьма) заполняет все существующее пространство, и Митухеи (молчание, безмолвие) обвивает его. Далее описываются борьба Атеа (свет, солнце) с Танаоа и его победа, а вместе с нею и победа Оно (звук, голос). В итоге борьбы появилась прекрасная и нежная Атануа (утренняя заря) которую Атеа взял в жены. Началось правление Атеа и Оно:
Они обитали наверху, они обитали по ту сторону.
Они управляли небесным пространством,
И большим чистым небом,
И всеми силами его...
Танаоа пребывал в униженном бессилии [42, I, 214-219].
Древний поэт описывает рождение новых земель, вызванных на свет заклинаниями:
Пусть больше земель растет из Гаваи'и,
Из Гаваи'и — родины земель. {106}
Быстрый дух утренней зари
Несется на улетающих облаках в безбрежные просторы.
Несись же вдаль! Откуда доносятся звуки барабана?
Они доносятся из-за Западного моря,
Где море бурлит и выбрасывает Вавау,
Вавау — первенца в семье,
С флотилией, нападающей с двух сторон.
Тем же способом, под бой морского барабана, всплывают один за другим новые острова.
Затем певец поворачивался лицом к востоку и начинал новую серию строф:
Несись же вдаль! Откуда доносятся звуки барабана?
Они доносятся из-за Восточного моря,
Где под монотонный грохот прибоя извергается из пучины Хуахине,
Страна, почитающая своих вождей,
Страна, расположенная в море Луны.
Как полагает Те Ранги Хироа (П. Бак), приведший в своей книге этот поэтический миф, географическое расположение островов, родившихся столь чудесным образом, вполне точно соответствует реальности [14, 68-69].
Мифологический эпос творения относится к области высокой поэзии, подчас довольно усложненной и отвлеченной по языку. Вместе с тем в нем есть предметная конкретность и встречаются мотивы легендарно-исторические, поскольку песни оказываются иногда связанными с родовыми генеалогиями и благодаря этому деяния предков включаются в акт первотворения.
Иные из этих мифов (а вместе с ними и песни на соответствующие сюжеты), видимо, испытали воздействие христианского вероучения. В них встречаются явные, нередко трансформированные реминисценции библейской легенды о сотворении мира, как, например, в песенном варианте маорийского мифа о боге Ио, первосоздателе всего в мире [66, 257].
Основной состав сюжетики полинезийских мифов связан все же не с богами и их деяниями, а с героями небожественными, в облике и поступках которых причудливо {107} соединяются человеческое и необычайное. В этом ряду мифологических персонажей на первом месте, пожалуй, прославленный Мауи. Его хорошо знают почти всюду в Полинезии и отчасти за ее пределами. Его полное имя — Мауи-тикитики-а-Таранга. Многочисленные истории в совокупности создают образ чрезвычайно сложный, многоликий, изменчивый. Мауи — полубог, обстоятельства его рождения и воспитания несут отпечаток чудесного. Мать его — Таранга — родила мальчика недоношенным, запеленала в собственные волосы (тикитики) и положила на баюкающие океанские волны. Боги нашли и вынянчили Мауи, дав ему не только здоровье, но и магические знания. Позже он отправился на землю к людям, отыскал своих родителей и остальную часть короткой жизни провел в подвигах и приключениях разного свойства, стремясь, с одной стороны, завоевать уважение окружавших его людей, а с другой — доказать богам, что он кое в чем посильнее их.
Подобно героям богатырского типа, Мауи побеждал чудовищ, мучивших женщин и наводивших страх на мужчин. Вместе с тем он был великим культурным героем: он принес людям огонь; благодаря ему появились жизненно важные огородные растения и островитяне стали употреблять жареную пищу. Мауи совершил несколько подвигов космического плана: это он изловил в специально изготовленную ловушку солнце и заставил его светить полный день чтобы люди успели наловить рыбы, приготовить еду, обра ботать поле и отбелить тапу; Мауи усмирил ветры и уста новил регулярные сезоны; наконец, это он с помощью специального рыболовного крючка изловил и поднял со дна моря острова, на которых теперь живут люди. Множество других «культурных» легенд связывается с именем Мауи — и самая мрачная из них, согласно которой Мауи оказывается «первооткрывателем» смерти.
Мауи принадлежит к числу мифологических персонажей — так называемых трикстеров, мастеров по части озорных шуток и выходок. Недаром другое его прозвище — Мауи-Тысяча проделок. Своим озорством он утомлял и раздражал богов.
Среди подвигов, которые Мауи совершал отчасти благодаря полученным им необычайным силам (мана), отчасти благодаря своему искусству хитреца и плута, есть грандиозные, истинно героические, есть трогательные, полные {108} драматизма, есть бунтарские выступления, озорные шалости и просто глупые, а то и бессмысленно жестокие поступки.
Таким образом, в обширном цикле сказаний о многоликом Мауи было все необходимое для их развертывания, с одной стороны, в героический эпос, с другой — в сказку [3, 6-8; 13, 23-25].
Мауи и стал героем довольно большого числа разнообразных песен. Все они так или иначе соотносятся с соответствующими эпизодами его мифологической биографии, известными по устным рассказам. На первый взгляд создается впечатление, что песни зависят от прозаических повествований и являются производными от них. Но возможна и другая точка зрения, согласно которой проза и поэзия — это две равнозначные формы реализации некоего единого «мифологического знания». Во всяком случае, известные прозаические изложения помогают воссоздать в полном и довольно ясном виде содержание песен. Без повествовательного комментария песня часто оказывается загадкой.
В разных районах Полинезии соотношение прозаических и песенных версий неодинаково. На Западном Самоа, например, поэтическая форма мифа даже более популярна. Здесь еще в недавнем прошлом можно было услышать так называемое соло о Мауи, которые декламировались или произносились нараспев во время ритуальных молодежных сборищ. Соло заключали в себе как бы краткий поэтический конспект мифа, его сердцевину. Песни о Мауи из других районов Океании также, как правило, носили суммарный (по отношению к полному повествовательному мифу) характер, были лишены особых сюжетных разработок. Некоторые из них представляли собой просто загадочный перечень подвигов Мауи. Связь той или иной песни с мифом могла выражаться в образных ассоциациях, иногда довольно сложных. Характерно также, что песенные изложения отдельных подвигов Мауи либо даже целых серий нередко составляли небольшую часть более обширных песен. Для понимания этих последних весьма показательна гавайская песня Кумулипо, называемая так по имени легендарного поэта, который сложил ее якобы в 1700 г. как фамильное поэтическое заклинание, ставшее священным достоянием королевской семьи. Основную ее обширную часть составляет подробная генеалогия — от {109} «эры первобытной ночи» до «настоящего». Генеалогический ряд — не только предмет фамильной гордости, но и источник особой таинственной энергии — мана. Поэтический список предков время от времени перебивается описательными пассажами о деяниях некоторых из них. Приключения Мауи отнесены к пятнадцатой эре. Здесь приведена другая версия чудесного рождения будущего героя, согласно которой зачатие произошло от красной набедренной повязки, найденной Хиной на берегу, и сначала появилось на свет яйцо, из которого вышел Мауи. Он здесь так и назван — Мауи-от-Набедренной повязки. Затем песня перечисляет десять подвигов Мауи с явной ориентацией на то, что все они хорошо известны из устного предания, как известны и участники событий. В большинстве описаний снимаются напряжение и сложность борьбы, поскольку опускаются ее перипетии. Между тем за каждой строкой песни кроется цельный сюжет. Например, в песне говорится:
Он достал пучок черностебельной кавы от Кане и Каналов,
И это был второй подвиг Мауи.
Из предания известно, что отец, желая испытать смелость сына, послал его за гигантским корнем кавы, который охраняли страшные муравьи [62, 112-114].
В большей части песен речь шла о каком-нибудь одном подвиге Мауи. Особенно охотно пели о том, как он изловил солнце. Вот характерная маорийская песня типа Ка Маго, служившая прелюдией к церемониальным приемам: ее пели, встречая гостей, которых в это время обмахивали пальмовыми ветвями. В песне были слова о Мауи: «Это он, который захватил в плен солнце и заставил его сиять» [33, 174].
Поэтическое изложение мифа нередко оказывается важной составной частью какого-то ритуала и магического действия. Маори включали песенное заклинание о поимке солнца в обряд, которым открывался сезон охоты на птиц. Дело в том, что солнце воплощалось для них в образе гигантской птицы. Они так и называли «Птица-в-солнце». Охотникам требовалась помощь искусного Мауи. В заклинании они описывали, как великий герой изловил и связал солнце, как он бил его своим священным оружием — {110} челюстью предка — до тех пор, пока не обломал крылья птицы-солнца. Но в этом заклинании есть и более значительный идейный план — в нем очень отчетливо звучат мотивы космической победы человека, его торжества над небесами: Мауи связывает своими чудесными веревками тьму и свет, подвешивает само небо.
Мой силок подвязан
К огромной шее Неба.
Это подвешены священные небеса [62, 121-122].
Другой популярный в песенном изложении сюжет — о Мауи, подцепившем на крючок землю.
В составе огромной по размерам песни, включающей разные сюжеты, есть полтора десятка стихов, которые дают гавайскую версию мифа. Описывается огромный крючок под названием Манаи-акалани, наживкой которому послужила Алае — птица, посвященная Хине.
Священный клубок, причиняющий мучительную смерть,
Схваченный у основания земли,
Поднимается на поверхность моря.
Однако Хина спрятала одно крыло своей птицы и тем нарушила грандиозный замысел Мауи: дно моря оказалось разбитым, и крючок поднял на поверхность не всю землю, а лишь несколько островов [42, II, 385].
На островах Тонга была сложена поэма, в которой появление этих островов объяснялось в духе мифа о Мауи-рыболове. Рассказывают, что сложил ее старый рыбак, служивший у большого вождя, чтобы доказать отвергнувшей его девушке, что и на него надает отблеск подвига великого Мауи-рыболова. В поэме объясняется происхождение магического крючка: чтобы им завладеть, Мауи стал ухаживать за женой его владельца [62, 94].
Почти всякий раз, когда мы имеем дело с песенной реализацией того или иного мифа о Мауи, песня оказывается включенной либо в какой-нибудь обряд или традиционную церемонию, либо вообще обнаруживает какие-то практические связи. Функциональная обусловленность мифа в песне выражается, пожалуй, более открыто, чем в рассказе, причем объяснение такой обусловленности заложено обычно в самом мифологическом сюжете, хотя оно далеко не всегда достаточно аргументировано. {111}
Маори поют песню о Мауи во время посадки батата. Согласно мифу, когда Мауи превращается в голубя, чтобы лететь в подземный мир, он перед этим появляется на огороде, где работают его родители. Натолкнувшись на отцовскую копалку и приняв человеческий облик, Маун учит родителей основам огородничества, в частности указывает, когда можно и когда нельзя обрабатывать землю [62, 116-117].
Одно самоанское соло, исполняющееся во время молодежной церемонии кавы, посвящено подвигу Мауи, связанному с принесением огня из подземного мира (самоанское имя героя — Тии-а-Таланга).
Куда в такую рань отправляется Тии?
Он отправляется так рано в Ле-Фее (название подземного мира).
Он отправляется к Сии-Сии-Манеа.
Он ушел и возвращается назад.
Теперь Тии-а-Таланга не тот, кем был,
Теперь Тии-а-Таланга вождь,
Он похитил тлеющую головню.
Несмотря на преследование Мафуие
И совершившийся поединок,
В котором дрались кокосовыми ветками,
Он скрутил руку и ногу Мафуие...
И эти и последующие строчки до конца понятны только тем, кто знает миф. Мафуие — бог огня, который, кстати, как явствует и из данной песни, находится в родстве с Тии: Веа, мать Тии, — дочь Мафуие. Сии-Сии-Манеа была наложницей бога, и Тии отнял ее у него.
Последняя строка песни обращает всю историю в этиологический бытовой план:
С тех пор у нас жареная пища! [62, 96].
Даже в игры и развлечения полинезийцев нередко вплетаются сюжеты о Мауи. Одна из распространеннейших сидячих игр на островах Океании — плетение фигур из шнура с помощью пальцев. Каждая фигура имеет свое название. Мауи считается изобретателем и большим знатоком этой игры, и не удивительно, что играющие представляют в фигурах последовательные моменты похождений {112} Мауи от рождения до смерти. Показывая в узорах шнуров, как Мауи изловил солнце, поймал на крючок землю, напал на богиню солнца, играющие одновременно декламируют или поют соответствующие эпизоды мифов, иногда — как бы от имени самого героя, например эпизод, описывающий вступление Мауи на поднятую им землю:
Море отступает, море отступает;
Море отступает, море отступает.
Она является, земля является,
И Мауи встает на нее [62, 76-77].
Впрочем, песни не только славят Мауи, в них получают отражение и сюжеты, где Мауи обнаруживает бессердечие и проявляет крайнюю жестокость, жертвами которой оказываются близкие ему люди.
Героиней одной из самых драматических историй мифологического цикла о Мауи становится Хина, сестра героя. Поэтической части истории предшествует прозаическая, содержание которой посвящено ссоре Мауи и его зятя Ира-вару, удачливого рыболова. Мауи не мог вынести успеха Ира-вару и его самодовольного вида и превратил его в пса. Узнав об этом, Хина ушла на берег, сняла одежды, одела свой магический пояс и запела танги (плач), вплетая его звучание в шум плачущего моря.
Она обращается к волнам, к чудовищам, спрятанным в море, прося их прийти и похоронить ее.
В плаче нет ничего, что как-то связывало бы его прямо с сюжетом мифа, нет мотивов оплакивания погибшего мужа, — это своеобразная элегия, от начала до конца проникнутая мотивами приготовления к смерти, выражающая желание плакальщицы умереть в море, совершив предварительно полагающийся обряд морского погребения. Согласно плачу Хины, весь мир — волны океана, морские чудовища, небеса, земля и солнце — несет на себе знаки предстоящей ей смерти, на них тоже погребальные одежды, каждая из них должна быть готова принять ее. Перед нами — поэзия высокого настроя, сильного и открытого чувства, смелых и резких образов.
Солнце склоняется и прячется в сумерках,
И я отправлюсь на Моту-тапу, священный остров.
О, подожди, ты, голос мне принадлежащей небесной птицы —
Топ птицы, далеко в небесном своде, чей голос {113}
С удвоенным звучанием плачет, поет сейчас на океанском берегу,
Близко от моего дома Ван-рарава!
Убейте меня и киньте в черноту ночи
И в бесконечный мрак,
Где я могу оставаться на переходной полосе
И пребывать покорной своей судьбе.
Согласно мифу после этих слов Хина бросилась в море, чтобы отдать себя чудовищам бездны [16, 211].
Такого рода соединения прозаических и поэтических частей в пределах общих текстов либо песенные вставки в полных рассказах довольно обычны для океанийской мифологической традиции. По наблюдениям специалистов, в то время как прозаические части мифов более свободно варьируются соответственно знаниям и вкусам рассказчиков, вставные песни более устойчивы и остаются в памяти людей даже тогда, когда целый сюжет забывается. При этом иные из песен помнятся благодаря их функциональным связям.
Все же надо сказать, что песенный эпос о Мауи как нечто законченное и самостоятельное, видимо, не сложился, скорее всего, потому, что повествовательные версии о нем были слишком богато и красочно разработаны: песня не могла с ними соревноваться и хотя бы в малой степени воспроизвести многоликость этого героя.
Мауи, конечно, не единственный мифологический персонаж, о котором распространялись не только рассказы, но и песни. В ряде районов Полинезии были очень популярны легенды о Тинирау — самоанском вожде, необычайно привлекательном, но жестоком, и о нежной Хине — затворнице, на долю которой выпало множество тягчайших испытаний.
О Хине рассказывается, что отвергнувшая поначалу Тинирау, который с огромным трудом пробрался к ней, а затем отвергнутая им самим, она переплывает — вплавь либо с помощью рыб — океан, ищет Тинирау, в конце концов вынуждена вернуться, и тогда уже гордый самоанец отправляется вслед за ней. Перед нами — полинезийская вариация мировой романной темы о героях, которым невероятно трудно соединить свою судьбу [3, 132-157].
По словам исследователей, много раз слышавших эту историю, отдельные ее части и краткие изложения, а также {114} намеки на нее воспроизводятся в виде песен — хоровых и сольных. В песнях этих описаний не так много, преобладают разговоры персонажей, в форме которых, собственно, и происходит изложение мифологических эпизодов. Песня может переходить затем в обычное повествование. Дело в том, что, если рассказчик хочет сохранить последовательность и детализацию моментов легенды, ему не обойтись без прозы. Такие эпические рассказы — песни (фагого — по терминологии самоанцев) являются чрезвычайно распространенной формой, и их можно трактовать как переходный жанр от эпоса повествовательно-прозаического к эпосу песенному. В фагого поются чаще всего монологи героев, которые таким образом воспроизводят то, что с ними происходило.
Так, в одном фагого со всеми подробностями рассказывается, как Хина в поисках любимого попадает в опасное для нее место, как она достойно отстаивает себя. О том, что случилось до этого, как она переплыла океан и искала Тинирау, Хина сообщает в песне.
Обширный цикл сказаний посвящен в полинезийском фольклоре Тафаки — доблестному вождю, славящемуся своей красотой, знатностью, вежеством и многочисленными подвигами. В этих сказаниях наиболее законченно воплотились типичные для океанийского мифологического эпоса темы борьбы героя с вероломными родичами, поисков возлюбленной, странствий по следам пропавшего отца. Последняя тема как раз известна в песенных реализациях. Конечно, песня либо пропускает, либо кратко, а иногда намеком фиксирует события, которые хорошие рассказчики передают со множеством подробностей. По-настоящему содержание такой песни обретает должную объемность только на фоне мифологического целого. Но зато в песне есть особая масштабность, величавость, красота слов и образов. В ней мифологический герой не только выступает как объект легендарного повествования, но и раскрывает себя.
В гавайской версии дается фантастическая картина путешествия Тафаки (здесь — Кахаи): радуга — его тропа; он продвигается на плывущем облаке бога Кане, и растерянные глаза мифологической птицы Алихи провожают его; он упорно идет дальше, переходит на другую сторону глубокого голубого океана. Боги спрашивают, что ему здесь нужно [42, II, 16-18]. {115}
Когда Тафаки добирается до фантастического места, где томится его отец, по-сказочному преодолевая препятствия на пути, и находит отца, в самом жалком состоянии, ухитряется вернуть похищенные у него глаза, и после этого отец и сын возвращаются домой,— не миф, а песня лучше всего передает состояние героя, одержавшего великую победу:
Там лежат волнистые пески, там встает рассвет!
О крик моего торжества! О храбрость моя! О победа моя! [3, 201].
В полинезийском и микронезийском эпосе мы находим — среди других «мировых» тем — разработку темы путешествия героя в другой мир и победного возвращения домой. Посвященная этой теме песня с острова Ифалук (Микронезия) «Приключения Галуаи» начинается с эпизодов, которым в прозаической версии мифа предшествуют важные подробности: Галуаи отдал умирающей сестре драгоценный браслет, который был затем захоронен с нею вместе; отец разгневался, и Галуаи уплыл из дому в каноэ. Песня открывается картиной плавания, затем рассказывается, как Галуаи, обманув гигантскую птицу, с ее помощью попадает в незнакомую страну. Он оказывается гостем слепой женщины. Уходя на огород, та всякий раз предупреждает, чтобы он не поднимал циновку на полу и не вздумал бы пойти за ней. Нарушив запрет, Галуаи обнаружил дверь, открыл ее и увидел внизу землю, море и родной остров. Поняв, что он находится в другом мире, Галуаи стал причитать.
Затем совершается чудесное возвращение: цыплята, висящие у него на поясе, освещают ему путь и хлопают крыльями, а звезда, привязанная к ноге, тянет вниз. Выясняется, что во время путешествия в иной мир он получил назад браслет и серьги и еще принес много браслетов. Можно думать, что он побывал в земле умерших [30, 49-50].
Во многих отношениях замечательна записанная также на атолле Ифалук большая (более 200 стихов) песня о Га-летте и его жене Анауливис. Сюжет се известен еще в двух версиях мифа, и сопоставление позволяет уловить некоторые специфические черты песенной разработки. Как обычно, завязка конфликта в песне изложена неясно, и {116} мифологический рассказ дает возможность понять ее: Га-летт и Анауливис были сговоренными детьми и по достижении возраста стали мужем и женой. Некий Вирар с острова Улиматау, узнав о красоте Анауливис, явился и уговорил ее уехать с ним. Перед нами — типовая (с точки зрения евразийской эпической традиции) коллизия.
Песня начинается от лица Анауливис, которая, словно бы смущаясь, излагает события в самой общей форме.
Раньше я жила на Руиало,
Потом уехала на Улиматау.
Вирар стал моим возлюбленным,
Он звал меня своей любимой.
История борьбы с похитителем и возвращения жены, составляя главную сюжетную канву песни, осложняется дополнительными мотивами, которые подчас приводят к тому, что в песне получают равноценное развитие другие темы. Но и развитие основной канвы очень интересно. Можно говорить, видимо, о проявлении здесь формульного эпического начала в виде типовых описаний и loci communes. Галетт трубит в раковину, собирая людей.
Его речь достигает неба,
Он заставляет луну поспешить в своем движении.
Небожители собираются в мужском доме. Особенно эффектно появление Вольфата, внука верховного бога, известного мастера всяких шуток и превращений. Его приход ознаменовывается тем, что с треском ломается чашечка кокосового ореха и пальмовый лист шелестит на ветру, а сам Вольфат уже стоит у главного столба дома. Вольфат хвастает тем, что никто не может его убить, и обещает помочь Галетту.
Во множестве известных нам европейских и азиатских эпических песен наибольший интерес вызывают обычно эпизоды узнавания явившегося мужа и возвращения его прав на жену. В микронезийской песне Анауливис узнает о близости мужа по запаху благовоний, которые дают ей новоприбывшие.
Начинается танец гостеприимства. Галетт совершает действие, имеющее символический смысл, оно пробуждает в женщине супружеские чувства, и она убегает с мужем. {117} Далее должны были бы следовать эпизоды погони и борьбы. Но в песне они отодвинуты значительно во времени. Сначала описывается любовь супругов, их счастье, рождение дочери. Лишь теперь появляется вновь Вирар, который устраивает ураган, разлучающий родителей и дочь. Девушка попадает в Землю-покрытую-облаками, и находит здесь возлюбленного. Следует новая серия приключений. Совершенно очевидно, что эпическое повествование движется вне осознания реального времени и что на океанийский эпос также распространяется закон хронологической несовместимости нескольких событий.
В песне искусно соединены планы мифологический, легендарно-исторический, приключенческий, любовный, собственно бытовой. Ряд эпизодов песни изложен как бы с ориентацией на известный миф, но в других случаях мы имеем дело просто с иной сюжетной интерпретацией и с иными мотивировками, которые вовсе не должны как-то согласовываться с мифом [30, 41-48].
Мифологический песенный эпос у народов Океании характеризуется исключительным многообразием стадиально-типологических и жанровых форм и сюжетно-тематическим богатством. Изучение его в более или менее полном объеме, с позиций современного эпосоведения, с учетом сложных связей его с мифологическими системами и обрядовой практикой, в его историко-типологических соотношениях с эпосом других народов и регионов мира даст, несомненно, немало ценного для уяснения общих законов народного эпического творчества.
Значительным и важным источником песенного эпоса Океании наряду с мифологией была легендарная история, в которой одно из главных мест занимали сказания об освоении далекими предками океана, о древних морских путешествиях и заселении островов, о первых героях-мореплавателях.
Собственно, легендарную историю трудно отделить от истории мифологической, обе эти сферы взаимно переплетаются, сюжеты из той и другой нередко оказываются взаимосвязанными и в легендарной истории действуют мифологические герои. При всем том мы вправе говорить о них до какой-то степени раздельно — в каждой из них преобладают свои темы, сюжеты и персонажи и общественная функция их неодинакова.
История заселения Океании остается и в наши дни одной из самых больших загадок человеческой культуры. Откуда, когда, каким путем пришли на острова Южных морей люди — эти вопросы вызывают бесконечные и острые научные споры, и неизвестно, найдут ли они когда-нибудь убедительное разрешение.
Очевидно, однако, что заселение происходило через ряд морских плаваний и что безвестные первооткрыватели Южных морей были великими мореплавателями. Нужны были исключительные мужество и смелость, высокое навигационное искусство, совершенная техника постройки лодок и многое другое, чтобы люди решились пуститься в неизведанные дали.
Очевидно также, что распространение по бесчисленным архипелагам и атоллам Океании совершалось уже с океанийских базовых территорий, раньше всего освоенных. В полинезийских мифах мы постоянно встречаемся с упоминанием Хенуа-Кура — священной земли, по-разному называемой различными этническими группами. Наиболее {119} популярное ее название — Гавайки, родная для большинства полинезийцев земля, которую, впрочем, мы безуспешно стали бы искать на карте.
Если фольклор, известный нам, не сохранил каких-либо воспоминаний о переселении на острова Океании и о жизни, предшествовавшей этой великой акции, то он полон самых разнообразных реминисценций, связанных с героическим периодом расселения по Океании, со «священной землей» Гавайки. Собственно для фольклора — для мифов, преданий, песен — история начинается здесь, на одиноких островах, окруженных безбрежным океаном. Ранние ее этапы — это героический век, время действий и подвигов славных первопредков, мифологических вождей, фантастически искусных навигаторов и бесстрашных морских воинов. Мифы, предания и песни, относящиеся к их деяниям, с благоговением передаются от поколения к поколению, составляя драгоценное духовное наследие потомков. Помимо собственно исторического (историко-мифологического) содержания, включающего мифы и песни о плаваниях в сложный мифологический контекст, здесь необычайно богато и конкретно предстает многообразный, пестрый, отшлифованный практикой многих поколений традиционный морской быт, в котором слиты воедино реальное мастерство искусных строителей и навигаторов, их неизменная вера в магическую силу поэтического слова и в комплекс ритуальных действий, их преклонение перед мифологическими предками и сверхъестественными силами. Почти невозможно провести грань между историей истинной и вымышленной, между реальной бытовой практикой и мифологизированным бытом.
Великолепные судостроители были не менее искусными навигаторами: они отлично читали карту ночного неба, умели точно предсказать погоду и движение ветров и предугадать изменения в море, могли по ряду признаков определять близость земли и узнавали нужное направление с точностью компаса.
В фольклоре моряков едва ли не самыми любимыми были «весельные песни». Содержание их чаще всего выражает радость плавания и надежду на скорое возвращение. Они состоят обычно из серии восклицаний:
Отправимся все вместе в путь!
Мы были далеко, слишком долго! {120}
Многие ждут нас в спокойных морях!
Пусть подует северный ветер!
Пусть море поднимает и опускает
И шлет вперед наше каноэ! [24, 88].
Секрет таких песенных восклицаний — в их точном соответствии весельным ударам. Существует много различных стилей коллективной гребли. Один из них называется: «Тот, кто скорбит о смерти родственника». Название подразумевает, что этот стиль употребляется при доставке группы плакальщиков на похороны. Очень трудный стиль, требующий примерно шестидесяти ударов в минуту, сопровождается соответствующей «весельной песней»: его употребление длится примерно полминуты, а затем по команде ведущего стиль меняется, вместе с ним и песня. Одна из самых популярных гребных песен у танга называется по характерному весельному удару. Ее исполнение обычно предшествует резкой перемене ритма гребли. Слова песни, повторяемые на разные лады, говорят об одном — о легком и быстром движении по морю, движении, уподобляемом полету птицы к ее гнезду и бегу дикой свиньи. С заключительными словами песни гребец, сидящий на носу, погружает весло глубоко в воду, и затем происходит взрывная серия сильных и быстрых ударов, которая длится минут пять, после чего гребцам надо сменить ритм. Иногда гребцы по команде рулевого заводят своеобразную игру с быстрой и неожиданной сменой стилей, и тогда работа веслами и пение сопровождаются веселым смехом, потому что тут не избежать ошибок [24, 88].
Заклинания и песни сопутствуют морякам с того самого момента, когда они отвязывают швартовый канат от стоящего поблизости к берегу дерева.
Я ухожу, я ухожу —
Положи мой якорь среди деревьев,
Положи мой якорь среди деревьев, о бог Соупалеле!
Погрузи мой якорь внутрь громадного дерева,
Прямо в середину, в самую середину земли.
Когда мое каноэ уйдет, Дай мне вернуться па эту землю.
Одна сажень, одна сажень, {121}
Нос моего каноэ, нос моего каноэ —
Я тащу его на берег;
Корма моего каноэ, корма моего каноэ —
Я тащу ее на берег [30, 92].
Капитан натирает свое тело песком, который он взял с того места на берегу, куда докатывается волна, и обращается к морскому богу с просьбой: пусть он сделает его мудрым навигатором и пусть песок зажжет огонь внутри него — такой, чтобы от него мог пойти свет [30, 93].
При далеких плаваниях в состав команды входил опытный навигатор, который сочетал опыт астронома, знатока моря и ветров с магическими знаниями. Известно множество заклинаний и заклинательных песен на разные случаи. Вот неожиданно переменился ветер, и навигатор-колдун встает со своего обычного места на носу, вытаскивает из сумки ветки двух специальных растений и, держа их в направлении ветра, произносит или пропевает заклинание:
О моя ветка гумгума и моя ветка фунулау,
Вперед вместе, вы обе, поглотите целиком
Этот бриз, явившийся с юго-востока!
Сожрите его и сделайте совершенно бессильным!
Затем колдун вытаскивает другие ветки и поет новую версию, в которой просит успокоить соленую воду и бурные тучи, разбить волны.
Все это время команда хранит молчание. Но если разгулявшийся ветер все еще не утихомиривается, колдун может продолжать, применяя все более сильные заклинания. Одно из них кончается восклицанием «Тае, тае тае, тае!», повторяющим крик мифологической птицы Пирнир, который означает выражение восторга по поводу наступившего покоя [24, 91-92].
Большинство морских заклинаний представляет собой императивные выражения, которые обращены к дождю, тучам, ветру, волнам. Сила их заключена в том, что их исполнение сопровождается какими-нибудь магическими действиями. Лишь изредка в них всплывают мифологические мотивы, например, дождю говорят: «Пусть твоя мать уйдет под камень и остается там долго, не просыпаясь» [30, 98-99]. {122}
Заклинания против акул и морских свиней, когда те атакуют каноэ, стараясь зацепить аутриггер, отличаются изысканно вежливым набором обращений и обещаниями вознаградить за доброе отношение.
В фольклоре океанийцев можно найти заклинания, уберегающие от водяного смерча и помогающие моряку, потерявшему ориентир.
Особый раздел женской поэзии составляют поэтичные и трогательные плачи по морякам, не вернувшимся из плавания. Иногда это целые небольшие поэмы, в которых горькие чувства утраты сменяются выражением надежды и даже описывается возвращение пропавшего — то ли во сне, то ли наяву. Вот отрывок одного такого плача, по которому можно отчасти судить о стиле целого:
Во сне я вижу его,
Во сне я думаю о том, чтобы отправиться искать его;
Я замышляю переправиться через море;
Я вижу во сне, как пересекаю море Матау.
Я хочу преодолеть волны;
Я молю бога: «Найди моего мальчика. Смотри за ним».
Я думаю, он сбился со своего курса,
И его унесло на края земли [30, 112-114].
На маленьких атоллах никогда не затихает гул моря, люди слышат его всю жизнь. Море для них составляет непременную часть бытия, оно — один из главных источников их существования и предмет неослабевающего интереса.
Своим опытом и искусством мореплавания, глубоко традиционным, уходящим корнями в даль истории, островитяне щедро и, должно быть, не без оснований наделяли прославленных предков, героев многочисленных мифов. Понятно, почему сказания и песни о морских путешествиях дают такой неподражаемый сплав вымысла и правды.
В истории о плавании Купе, одного из великих предков, со всеми подробностями рассказывается, как задумывалось путешествие и с каким тщанием велась к нему подготовка. По традиции каждому новому каноэ давали имя (кстати, имена были и у тесел, которыми работали мастера), постройка их сопровождалась специальными заклинаниями и песнями и окружалась разного рода запретами. В конце рабочего дня главный строитель произносил {123} формулы, освобождавшие мастеров и их инструменты от накопившегося дневного груза. Путь и маршрут указывали предки. Сама подготовка к отплытию обставлялась обрядом, в котором участвовало божество, от его расположения зависел успех дела. Во время обряда происходило подтверждение магических способностей главного путешественника, Купе предупреждал своих спутников, чтобы те ни в коем случае не брали с собой еду — все необходимое обеспечат четыре «демона». Он же обращался к силам мана с просьбой охранять экспедицию.
В мифах лодки — гигантских размеров. Но и в действительности древние каноэ, изготовлявшиеся из целых бревен, были по тем временам крупными сооружениями, предназначенными для долгого плавания и многодневной жизни.
В мифе, о котором идет речь, в лодку входили сорок два человека — все высокие вожди, большую часть имен которых запомнило предание. Теперь пришло время песне. Руаа-нуи, внук Купе, «встал и рассек путь для Маамари» (название каноэ). Заклинательная песня, включающая примерно пятьдесят стихов, исполнялась, пока лодка отходила от берега, и последние стихи были пропеты, когда земля была еще видна. Ее структура, язык, мотивы и образы характерны для произведений подобного рода. Природа предстает потрясаемой фантастическими силами: над всем миром гремит гром и сверкают молнии, они бьют в темноту, вспыхивая на земле и в небесах, раскалывая небесный дом Таихоро и даже священное жилище мифологической рыбы...
Далее следует характеристика некоторых вождей, участников плавания.
В заклинание вплетаются просьбы об обеспечении скорости и спокойного плавания. Чувства людей, оставляющих родную землю ради неизвестного будущего, в такой песне обретают почти космическое выражение: слезы падают из глаз двумя потоками на небесные облака над родными местами.
В этом же мифе заклинатель просит для своего каноэ бурного моря. В ответ появляются необычайной высоты волны, и каноэ, поднятое на них, двигается на гребне, поддерживаемое «демонами».
Очевидно, древние мореплаватели мало рассчитывали на спокойный океан, но искали способов обуздать {124} повседневную стихию и сделать ее союзницей в плаваниях. Предание говорит, что дети в те давние времена пели:
Гигантская волна, длинная волна, волна, подобная горной цепи,
Волна, которая принесла сюда
Нгаа-токи-маатаа-вао-руа [95, 244-245].
Песня, чаще всего заклинательная или ритуальная, неизменно следует за путешественниками. Ее поют, если надо сиять лодку с рифа; она исполняется как просьба к Тангароа; ею завершается успешное плавание и открывается обряд встречи новоприбывших; она звучит на пиру гостеприимства. Вот пример уже не из мифологии, а недавнего вполне реального быта островитян: когда моряки с группы островов Танга (близ Новой Ирландии) приближались к месту высадки, в обычае команды каноэ было исполнение песни, из которой встречавшие на берегу узнавали, сколько свиней в лодке, кто их прислал и кому они предназначаются.
Мы идем из Малендока в Тенквиеи;
С нами три свиньи — два кабана и матка.
Это подарок Буктому от Сумсума! [24, 93].
Одна из самых знаменитых древних морских песен полинезийцев — «Дорога ветров». В сущности, мы вправе назвать ее поэмой, но только с обязательным учетом своеобразия ее структуры. Значительная часть ее богатого содержания не выражена непосредственно в тексте — она скрыта в системе традиционных поэтических и мифологических ассоциаций, порождаемых отдельными образами и мотивами, в широком мифологическом и бытовом контексте, а многое становится объяснимым лишь через тот наивно-исторический комментарий, который сохранило предание. Эта особенность присуща, впрочем, большинству полинезийских песен, которые предполагают со стороны слушателей определенную эстетическую и историческую подготовку и для которых наличие довольно сложного подтекста почти обязательно.
Песня «Дорога ветров» состоит из коротких строф, каждая из которых фиксирует какой-либо момент путешествия. Строфы связываются между собой не повествовательной {125} связью, но прерывистой последовательностью описываемых моментов. Первые строфы говорят о завершении постройки лодки: она лежит почти готовая на земле; широко открыты ворота домашнего эллинга; «волочите ее прямо к берегу». Погружение лодки в воду передано в словах: «О Тане, пей соленое море, отбрасывай свою тень на землю!» Следует затем несколько строф, описывающих процесс оснастки лодки в виде отдаваемых кем-то приказов: пусть встанет мачта, пусть повиснет парус (у него в песне есть имя— «Пена облаков»!) и натянутся подпорки.
За этими относительно скупыми, дискретными описаниями скрывается богатый красочными подробностями и пронизанный системой представлений мир, до каждой мелочи понятный полинезийцу. Начиная с выбора подходящего для лодки дерева, с отведения добавочной площади под посевы для обеспечения едой будущих мастеров, вплоть до спуска готовой лодки на воду все совершается по традиционному ритуалу, все пронизано мифологическими ассоциациями и окутано поэзией. Можно было бы подробно описывать тесла, которые часто имели свои имена, специально украшались, хранились в особых тайниках и о безопасности которых заботились боги. Искусные мастера обставляли свою нелегкую работу множеством ритуалов, заклинаний, жертвоприношений. Выбранное дерево надо было вымолить у бога леса. В одном сказании герой повалил дерево, не спросив богов. Наутро он обнаружил дерево стоящим в своем первозданном виде. Оказалось, что существа, служившие богу леса, спели заклинательную песню, и дерево было восстановлено. Герою пришлось смириться, и тогда за одну ночь он получил прекрасную лодку.
Песня «Дорога ветров» начинается сразу с эпизода спуска лодки на воду. Этот момент для полинезийцев значил очень многое. На берег приходили все, кто мог, устраивали настоящий праздник, работа по спуску сопровождалась обращениями к богам с просьбами о помощи. Обряд «крещения» состоял в том, что лодку заставляли хлебнуть морской воды. Именно к этому торжественному и очень значимому для всей дальнейшей судьбы лодки ритуалу относятся слова песни: «О Тане, пей соленое море...». Лодка, хлебнувшая морской волны, считалась посвященной богу Тане. Сделанное по всем правилам и {126} спущенное на воду по ритуалу каноэ рассматривалось как собственность Тане. Этому богу адресованы многие строфы в разных морских песнях: мастера просят его положить их тесло в священное место, чтобы оно стало легким в руках; скрепляя борта бечевой, они же просят Тане затянуть ее потуже и сделать как можно более прочной.
Ритуалу, связанному с началом плавания, в песне «Дорога ветров» посвящены всего две строфы: рулевому предлагается облачиться в полагающийся ему наряд и встать к рулевому веслу. Выбор этого момента не случаен. Рулевому веслу полинезийские мореплаватели придавали особое значение. В мифах о героических походах такие весла носили свои имена. Весло бога Рехуа называлось «Блеск молнии».
Знаменитое каноэ «Аотеа», воспетое в эпосе, имело два рулевых весла, которые назывались «Те Рокуофити» и «Кауту-ки-те-ранги». Первая строфа песни была обращена к «Те Рокуофити», и гордость моряков старых времен, умевших поиграть гигантским веслом, передавалась в ней:
Стремительный взмах и бросок вперед,
Быстрый удар и толчок назад,
Взмах со свистом, кружащиеся водовороты,
пенящаяся белизна кильватера
И брызги, падающие с моего весла [82, 47-48].
О том, что значило рулевое весло для успеха плавания, говорила следующая строфа:
Рукоять моего рулевого весла рвется к действию,
Имя моего весла — Кауту-ки-те-ранги.
Оно ведет меня к туманному, неясному горизонту,
К горизонту, который расстилается перед нами,
К горизонту, который вечно убегает,
К горизонту, который вечно надвигается,
К горизонту, который внушает сомнения,
К горизонту, который вселяет ужас.
Это горизонт с неведомой силой,
Горизонт, за который еще никто не проникал.
Над нами — нависающие небеса,
Под нами — бушующее море.
Впереди — неизведанный путь,
По нему должна плыть наша ладья [14, 36-44]. {127}
В качестве рулевого обычно выступал организатор и руководитель плавания, вождь или мифологический герой. Он вел судно вперед, ободрял команду, замечал все опасности.
Строфа о Пату-рулевом кончается словами рефрена «Будь опоясан!» Рулевые носили особые пояса, выделявшие их, служившие знаком их власти и силы. В одном мифе великий мореплаватель Ру восклицает: «Разве я не опоясан алым поясом, который подобает носить вождям!»
«Направляй весло!» — этими словами припева начинается, собственно, часть песни, посвященная плаванию.
Опять всего несколько строф, рисующих типовые картины морского плавания и с удивительной силой передающих безбрежность океана, заброшенность путешественников и их неудержимую решимость двигаться вперед, пренебрегая опасностью:
Лети под парусом, лети далеко, в древние моря...
Летающие рыбы едва касаются беспорядочных воли...
Корабль идет сквозь орошающие его водяные брызги...
Его правый борт светится белым в облаке пены...
Корабль... колотимый большими волнами далеко от земли.
Повествовательность здесь уступает место зрительным картинам, которые, однако, полны динамики; происходит словно смена движущихся в пространстве кадров, выхватывающих что-то самое существенное, эмоционально напряженное. Вместе с тем в этой смене кадров неощутимо движение во времени: плавание могло длиться многие недели, но песня этого никак не фиксирует.
Тот же принцип кадрированной избирательности обнаруживает себя и в заключительных строфах, относящихся к окончанию плавания. Сначала две строфы о том, что мореплаватели, кажется, видят в облаках горные пики родной Гавайки. И тут же — строфы, отмечающие важнейшие моменты конца путешествия:
Плавно двигаясь, мчись сквозь святой проход;
Выбрасывай якорь в бухте Аватеа.
В финале — кадры встречи: танцуют молодые и старые; лицо прижимается к дорогому лицу; промокшие {128} пояса (путешественников) сохнут на ветерке в священной земле Хенуа-Кура.
Представление о песне будет существенно неполным, если не сказать о том, что в ней есть пролог, частично повторяемый в виде припева после каждой строфы. Пролог этот — эмоциональный ключ ко всей песне. Он передает упоение, рождаемое от победной встречи с океаном, от непрерывной борьбы с волнами, ощущение единства лодки и волны.
...Вздымайся! Вперед под ветром — рассекай волну,
О! Качайся вверх — качайся вниз, Йо-хо!
Иди бурля — оседлай волну,
О! Качайся вверх — опускайся вниз, Йо-хо! Йо-хо-о-о! [77].
В океанийском фольклоре известно несколько основных типов песен мореплавателей. «Дорога ветров» представляет тип «чистой песни», «исторической» — в восприятии самих полинезийцев — песни, закрепляющей в специфической образной форме память поколений о былых плаваниях, о предках-путешественниках, о священной земле Хенуа-Кура, о героических страницах морской истории. В этом смысле данная песня приближается к эпическим, хотя по своему характеру она не может быть строго отнесена к эпосу. Мы уже могли убедиться, что и собственно эпические песни часто включают мотивы героического мореплавания. Другие же распространенные типы песен на темы морских путешествий ведут нас к магическо-ритуальной практике и мифам. Многие песни, как мы уже видели, представляют собой заклинания, относящиеся к разным моментам изготовления и оснащения лодок, к подготовке плавания, к борьбе со стихиями, к обеспечению безопасности от бурь, от акул и т. п.
Естественно, в песнях мореплавателей постоянно описываются либо просто упоминаются далекие чужие земли, и в этих рассказах неизменно сплетаются мифология и история. О Кахики говорится, что это земля, расположенная где-то в обширном океане. На ней некогда обитал знаменитый гавайский вождь Олопана. Здесь живут люди, говорящие на чужом языке, они взобрались на «небесный гребень», топчутся там и смотрят вниз. На Кахики живет белый человек, и он подобен богу [16, 69]. {129}
В некоторых гавайских песнях Кахики идентифицируется с Таити.
В песенную форму облечена легенда о плавающих островах.
Вот он — Плавучий остров, быстро бегущая земля.
Готовая отправиться в путешествие к далекому берегу Хива ну и,
Великой земли темноты. Стаи птиц, кружащиеся над облаками, следуют за плывущими по земле своими тенями.
Исчезающий остров подобен перелетной птице,
Неуклонно следующей своим путем
И неожиданно бросающейся в струю ветра [22, 75].
В океанийских мифах на самые различные темы песни постоянно присутствуют в виде вставок, задерживающих повествование: герои обращаются к мифологическим существам за поддержкой, заклинают различные силы природы, выражают свои душевные состояния.
В одном мифе предводитель мореплавателей Ру, чтобы прекратить многодневную бурю, обращается, стоя во весь рост в лодке, к богу Тангароа:
О Тангароа, в безбрежном пространстве
Разгони ты дневные тучи,
Разгони ты ночные тучи,
Пусть увидит Ру звезды па небе,
Чтобы привели они его в страну его желаний [14, 88].
Но песня в составе мифа не обязательно несет заклинательный смысл. Иногда она появляется в моменты наивысшего эмоционального напряжения, когда герою надо сообщить о чем-то необычайно важном. В мифе об открытии островов уже знакомый нам герой-мореплаватель Ру в форме песни сообщает своим спутникам о каждом новом острове, например:
Это Порапора; пусть он называется отныне
Порапора великий перворожденный.
Порапора с флотом, нападающим с двух сторон,
Порапора с тихими бесшумными веслами, {130}
Порапора с розовыми листьями,
Порапора — сокрушитель кораблей.
Характеристика острову дана в мифе «наперед»: позднее его жители отличались набегами на соседей; они обертывали весла своих лодок в древесную кору, чтобы заглушить плеск [14, 79].
В большей части морских песен независимо от типа, к которому они относятся, мы находим образы и поэтические фигуры, поражающие и восхищающие наше чувство особенной силой, грандиозным размахом и напряжением, передающие величавость, отсутствие покоя, динамику борьбы. Песни эти о мире, полном потрясений, перемен и открытий.
Во всех рассмотренных эпических циклах прослеживается вполне отчетливо характерная структурная особенность: дискретность, неполнота и сюжетная нечеткость, ориентация на параллельно существующие либо предполагаемые полные и сюжетно более определенные повествования.
Между тем в океанийском фольклоре есть и другие, структурно более развитые и внутренне завершенные виды героического эпоса. В этом плане особенный интерес представляет цикл фиджийских песен, записанный американским этнологом Б. X. Квейном на острове Вануа-Леву в 30-х годах нашего столетия [72]. Фиджи — громадный архипелаг, на котором люди появились полтора-два тысячелетия назад. Население здесь в основном меланезийское, но со значительной долей полинезийцев. Фиджийскую культуру иногда рассматривают как промежуточную между меланезийской и полинезийской. Во всяком случае, определенно зафиксированы и давние и более поздние связи островов Фиджи с центрами Западной Полинезии — Самоа и Тонга. Европейцы застали фиджийцев на стадии разложения первобытнообщинного строя, когда шел процесс имущественного расслоения общества, происходили переселения племенных групп с острова на остров, возникали ранние политические образования и межплеменные кровопролитные столкновения были обычным делом. В этих исторических условиях развитие героического эпоса представляется закономерным. Столь же естественно, что в эпосе этом реальный исторический фон сливается с мифологическим и в значительной степени подчиняется ему.
Согласно преданию, поддерживающему уверенность самих фиджийцев в достоверности эпической истории, некогда группа вождей переселилась с острова Вити-Леву на Вануа-Леву. Племя это, равно как и место его {132} обитания, носило название Сьетура. Само это слово знатоки эпоса и легендарной истории переводили как «бегство вождей». Оно закрепилось как общее название эпического цикла. Песни повествуют о событиях героического прошлого племени. Их обозначают как сере дина — правдивые песни.
Характерно, что одни и те же персонажи действуют в эпических песнях и в рассказах: этиологических, мифологических быличках, преданиях. Есть даже тематически близкие произведения, например, песне о походе героев на остров Ротума соответствует предание «Взятие крепости Ватулака». Можно сказать, что эпические песни и значительная часть рассказов связаны тем, что повествуют об одном героическом времени, которое характеризуется определенной системой отношений и определенным составом «исторических» персонажей. Важнейшая особенность этого эпического времени — непосредственное общение вождей с первопредками, родоначальниками. Время действия в эпосе фиджи — это время первопредков, великих вождей и героев.
Население деревень Буа-провинции считает себя потомками благородных воинов легендарного царства Сьетура, которое некогда подчинило себе весь ближайший мир, так что слава о нем разносилась всюду.
Эпическая песня может восприниматься как рассказ одного из первопредков, вложенный им в уста певца. Песня о походе на остров Ротума начинается так: «Во время одного из моих пребываний в Сьетура...» [72, 21].
Слова эти принадлежат не певцу, а первопредку: это он «помнит» и излагает через посредничество певца всю историю.
Система отношений между персонажами эпоса выглядит следующим образом. Во главе сьетура стоит На-Улу-Матуа — «старейший». Он живет в доме Коро-ни-Йава-Кула, названном так по его прежней резиденции. Первая его жена — Ди Сере-Тога («Госпожа Песнь Тонги»). Среди их детей — главные эпические герои Сьетура. Это прежде всего Вусо-ни-Лаве («Верхушка Пера»), легендарный вождь племени, живущий в доме На-Йалойало-Руа («Манящий обеими руками», означает высшую степень гостеприимства). По преданию (или согласно песне, не записанной Квейном), Вусо-ни-Лаве получил от предков, собравшихся на горе Каувадре, чудесное средство, {133} сделавшее его необычайно сильным и непобедимым. Его младший брат Сега-и-Сьетура («Бродит по Сьетура») часто выполняет роль посыльного. Двоюродный брат его — Кали-ни-Вутунава («Подушка из лавров»).
Великий воин также — А-Кело-ни-Табуа («Изгиб зуба кашалота»), но он не был непобедимым. А-Кело-ни-Табуа жил в деревне На-Вуни-Вануа («Источник» или «Предок Земли»), которая была резиденцией прародителя племени сьетура, Ра Ингоинго-а-Вануа («Господин, Обозревающий Землю»).
Далее следуют воины, каждый из которых обладает своей степенью силы и способностями, например Ба-ни-Сину-Кула («Ветка Красной крапивы»), Ра-Лива-ни-Вупа («Сияние Луны») и др.
Героям сьетура противостоят сверхъестественные существа Калои-Вуда («Боги Источника»). Они похожи на людей, исключая их длинные, изогнутые зубы и их способность летать, махая руками. Хотя в представлениях они ассоциируются с предками, но генеалогия их иная. «Боги Источника» — каннибалы. Одна из песен повествует о борьбе с ними племени сьетура. Калои-Вуда решают на своем совете съесть сьетура. Ра Ингоинго-а-Вануа — прародитель получает чудесным образом известие об этом, ищет место, где могли бы укрыться люди племени сьетура (Пещера Акул, коралловая скала, «вторая глубина земли»), и убеждается, что Калои-Вуда всюду их отыщут. Старейший, узнав о грозящей беде, вопит двое суток, затем трубит в раковину, собирая племя. Характерно, что здесь, как и обычно в других эпических памятниках многих народов, главные герои отсутствуют. Сега-и-Сьетура отправляется на поиски Вусо-ни-Лаве и Кали-ни-Вутунава и находит их играющими в карты. Они отказываются явиться на собрание племени, и Сега-и-Сьетура, вернувшись, в отчаянии предлагает людям сьетура покориться и принести Калои-Вуда человеческую жертву: пусть Ди-Ка-ни-Коула («Окалина Золотой Руды» — классификаторская сестра Вусо-ни-Лаве и Кали-ни-Вутунава) влезет на Красное дерево, чтобы боги Источника могли взять ее.
Девушка одевает жертвенные одежды, украшения, совершает церемонию, прощается и взбирается на верхушку дерева. Ее видит вождь богов А-Дре-Вака-Ума («Непробиваемый лоб») и сообщает, что люди сьетура покорились.
Все это время герои-братья пребывают в эпическом {134} неведении. Затем наступает момент эпического прозрения. Узнав о совершившемся, Кали-ни-Вутунава проклинает племя сьетура. Братья одевают церемониальные платья, украшения, смазывают себя, берут свое оружие и спешат к Красному дереву. Когда боги Источника прилетают к дереву, братья встречают их. Кали-ни-Вутунава наносит смертельный удар по А-Дре-Вака-Ума, а Вусо-ни-Лаве поражает других, а двух воинов берет в плен, чтобы принести их в жертву в Источнике Земли родоначальнику племени [72, 45-58].
Другая песня имеет своим сюжетом героический поход племени в чужую землю. В ней — три основные героические темы: постройка грандиозной лодки, плавание по морю и сражение с противником. По приказу старейшего Вусо-ни-Лаве и А-Кело-ни-Табуа отправляются за упавшим тополем, из которого делают мачту. Все племя погружается на «На-Муа-Дуга», лодку старейшего. Описание долгого плавания соединяет множество реальных подробностей с эпической гиперболизацией. Кульминацией его является рассказ о том, как герои сьетура пытаются освободить нос лодки, застрявший после урагана в подводных скалах. По очереди они ныряют в глубину, но только Вусо-ни-Лаве удается это сделать, и он ставит нос лодки себе на плечо. А-Кело-ни-Табуа пытается соперничать с Вусо-ни-Лаве, но безуспешно, и тогда, чтобы досадить ему, он убивает царя Ротума, который был родственником Вусо-ни-Лаве. Начинается жестокое сражение, которое описывается как серия поединков сына царя, Каги-ни-Васа-Бу-ла («Ветер Открытого моря»), с воинами сьетура. Он по очереди пригвождает воинов к коралловым скалам. С особенной обстоятельностью описывается поединок молодого царя с воином, убившим его отца. Битва идет с переменным успехом, но в конце концов побеждает А-Кело-ни-Табуа, который приносит тело поверженного врага в жертву родоначальнику племени. Уничтожив деревню Ротума, сьетура возвращается домой [72, 21-44].
Совсем другой тип представлен сюжетом о несговорчивой невесте. Люди Ясава являются в качестве сватов к старейшему. Они хотят взять его дочь Вуа-ни-Мосе-Уава, но та решительно отказывается и тайно бежит в Уду. Путь ее описывается детальным образом. В конце концов она достигает Уду, деревни Укуна, и тамошний вождь Уву-ни-Уаси («Верхушка Сандалового дерева») принимает ее, {135} хотя и незнаком с ней. Между тем дома ищут ее, даже снаряжают корабль, но безуспешно. В конце концов по ее следам отправляется Вусо-ни-Лаве, ведомый красным попугаем, вещей птицей его отца. Явившись в Укуна, он отказывается принять от Уву-ни-Уаси подарки за похищенную сестру и велит ей собираться домой. Девушка отговаривает вождя от попыток оставить ее у себя. В дороге, усталая, она засыпает, забравшись в дыру рукоятки боевого топора брата. По пути Вусо-ни-Лаве уничтожает жителей одной деревни, проявивших негостеприимство, и вешает их трупы на рукоятку своего топора. Далее он встречает одного из предков — Каи («Дерево»), который принадлежит, видимо, к рядовым общинникам, а не к вождям, и еще двух предков, которых он пугается. В конце концов брат и сестра благополучно достигают дома отца [72, 59-75].
Три песни дают определенное представление о сюжетной типологии, структуре и особенностях стиля фиджийского эпоса.
Мы находим здесь сюжетные темы, характерные вообще для эпического творчества: героический поход в чужую землю, борьба героев с врагами из иного мира за спасение своего племени от уничтожения, борьба за невесту. В содержании песен можно выделить типовые мотивы и ситуации, обнаруживающие сюжетно-типологическую общность с известными нам памятниками архаической и классической эпики. Кроме уже отмеченных выше можно назвать: описания подготовки к походу, серии богатырских поединков, мотив сопротивления девушки нежеланному для нее сватовству и др.
Специального внимания заслуживают особенности повествовательной структуры фиджийских песен. В ней очень велика роль прямой речи, которой приданы непосредственные повествовательные функции. Как и в знакомой нам эпической традиции, в фиджийских песнях прямая речь иногда служит формой оповещения персонажей о том, что случилось ранее и что уже излагалось в прямом повествовании. При этом прямая речь может точно повторять соответствующее место повествования. Вторая песня начинается так:
Те в Нуку-Вукавуку держат совет;
Они держат совет, боги Источника.
Они решают, что сьетура должны быть съедены. {136}
Ра Ингоинго-а-Вануа передает это событие, опуская вторую фразу. Так же передает событие На-Улу-Матуа, но он при этом еще добавляет:
...И что Ра Ингоинго-а-Вануа должен быть взят живым
И уведен ими как их кухонный раб.
При обращении к Ди-Ка-ни-Коула, которую сьетура решают принести в жертву, старейший повторяет сокращенную формулу [72, 47-48].
Но прямая речь по преимуществу не повторяет отдельные моменты прямого повествования, а является одним из существенных его звеньев. Монологи и диалоги непосредственно служат средством движения повествования, им придан динамический характер. Этой функции в особенной степени соответствует своеобразная форма, которую можно назвать «условно прямой речью». Лучше всего показать это на примере. В третьей песне рассказывается, как Вуа-ни-Мосе-Уава после своего отказа от сделанного ей брачного предложения спешит к себе и начинает готовиться к бегству. Описание ее сборов, бегства вплоть до появления в деревне Укуна дается через ее собственную речь. Этот рассказ, детальный и вместе с тем чрезвычайно динамический, занимает в песне 56 стихов. При этом в нескольких пунктах он перебивается прямым повествованием от имени певца — в тех местах, где меняется характер действий героини (перед тем как начинается само бегство; после того как девушка заходит в одну из деревень и оставляет ее; в момент, когда она должна поесть, и др.).
Рассказ о том, что происходит с героем, от лица самого героя — характернейшая особенность повествовательной структуры фиджийских песен. Певец время от времени — систематически и довольно часто — как бы передает слово самим героям, чтобы они продолжили повествование. При этом они говорят только о себе, и каждая фраза начинается или кончается местоимением «я».
В редких случаях в такое повествование включается и собственно прямая речь — просьба или требование, с которыми герой обращался к другим лицам:
Я налег на десять кормовых весел сразу.
«Нажмите один раз на весло; нажмите два раза на весло» [72, 33]. {137}
Переход от прямого повествования к «условно прямой речи» и обратно никогда специально не подготавливается и не оговаривается.
И она спешит в свою большую спальню.
Я пришла взять масло, пахнущее сандаловым деревом.
Потом я намаслила свое тело и надушила волосы.
И я завернулась в синий шелк.
И я погрузила волосы в мякоть сваренной куркумы...
Вуа-ни-Мосе-Уава встает... и т. д. [72, 61].
Можно обратить внимание лишь на то, что повествовательная и «условно прямая речь» различаются здесь в грамматическом времени (в английском тексте соответственно — Present Indefinite и Past Indefinite). Это различие проходит, очевидно, через все песни. Таким образом, можно допустить, что «условно прямая речь» — это как бы воспоминание героя о случившемся с ним, в то время как повествовательная речь чаще всего одновременна с описываемым. Разумеется, различия эти вполне условны, но остается вероятным предположить, что в более древней основе они имели какой-то смысл.
Герои и даже второстепенные персонажи вводятся в повествование без каких-либо специальных объяснений и характеристик. Эпитеты как один из способов индивидуальной или общеэпической характеристики действующих лиц в фиджийских песнях отсутствуют. Из песен трудно выяснить и отношения между персонажами: родственные, социальные и т. д. Например, нигде прямо не говорится, что На-Улу-Матуа — вождь сьетура, что Вусо-ни-Лаве — его сын. Это правило нарушается лишь изредка. В целом же песни строятся таким образом, что основной общий комплекс сведений о персонажах находится как бы где-то за пределами текстов и предполагается известным. Для непосвященных же в эпических песнях много загадочного. Характерно, что Б. X. Квейну удалось составить весьма подробный комментарий, касающийся эпических персонажей и их взаимных отношений, опираясь на внетекстовую информацию, которую он получил от фиджийцев.
Категория времени в фиджийских песнях носит вполне эпический характер. В повествовании не отражаются реальные представления о времени, и течение его фиксируется вполне условно. С другой стороны, как и вообще {138} в известной нам эпической традиции, равномерное течение времени предполагает однотонное движение событий, отсутствие каких-либо перемен в этом движении.
И они выплывают в открытое море.
Они плывут в море и проходит одна ночь.
Они плывут в море и проходит вторая ночь.
Они плывут в море — и это уже один месяц.
Они плывут в море — и это уже второй месяц [72, 23-24].
Несколько сложнее обстоит дело с категорией пространства. Географический, пространственный мир фиджийского эпоса — это мир, границы которого обусловлены реальными, видимыми представлениями той среды, в которой эпос живет. Все эпические события происходят в этих границах, современных данной среде. Певцы как бы поместили знакомый им пространственный мир в эпическое время и населили его эпическими героями. Песни чрезвычайно богаты в топографическом отношении — они полны названиями деревень, гор, островов, большинство которых можно без труда обнаружить на карте. Маршруты эпических персонажей весьма конкретны и точны. События вполне фантастические совершаются в реальном пространстве. Когда Ра Ингоинго-а-Вануа ищет, где бы могло спастись племя сьетура от угрожающей опасности, он опускается на берег Буа, ныряет в Пещеру Акул, взбирается на остров Левука, затем ныряет к коралловой скале, пробирается к деревне и т. д. Все эти и другие упомянутые точки можно найти на карте. Другое дело, что самые перемещения из одного места в другое носят вполне фантастический характер: прародителю племени не нужно никаких усилий и времени, чтобы преодолеть расстояние, проникнуть в глубины океана или подняться на вершину. Эпическая география в основном реальна, но нереальны, фантастичны возможности эпических героев в предполагаемом пространстве.
Время от времени, однако, реальность нарушается и действительные границы эпического мира смещаются. Боги сначала живут в мифической деревне Нуку-Вукаву-ка, расположенной на легендарном острове, который может менять свое местоположение, когда это необходимо для защиты от нападения. {139} В песнях упоминаются и другие легендарные пункты, местоположение которых неизвестно: деревня Кели-а-Ву-ла, остров Иануйапу-Лала, островная крепость Вату-Лака.
Но, кроме того, в эпосе время от времени всплывают элементы космогонических представлений о существовании рядом с земным других миров. Вусо-ни-Лаве хватает двух противников и швыряет их обоих «по направлению ко второму небу». Ра Ингоинго-а-Вануа роет дыру и «исчезает во вторую глубину земли». Эта «вторая глубина» упоминается и в другой песне при описании крушения, которое терпит эпический корабль. По словам Б. X. Квейна, эти выражения восходят к полинезийской космогонии, но в среде, где записаны песни, стратификация вселенной допускается лишь по языковой привычке. Перед нами — почти метафоры.
В изображении и описании предметов, в самом их выборе также проявляется характерное сочетание достоверности и эпической фантастики, гиперболичности, экспрессивности и условности. Предметный мир эпоса в общем соответствует предметному миру реальной среды, хотя, разумеется, состав первого неизмеримо меньше и ограничен чисто функционально: по законам эпической эстетики певец вводит в повествование лишь необходимые предметы. Особенно часто упоминается боевое оружие; у некоторых героев оно обладает чудесными свойствами. Так, когда Вусо-ни-Лаве поднимает свое копье, то ветер нагоняет с юго-востока благодатный дождь. Боевые топоры Вусо-ни-Лаве и Каги-ни-Васа-Була отличаются необычайной поражающей силой. Оружие героев — наследственное, родовое, поэтому оно требует особенного ухода, так как при небрежном обращении может утратить наследственную силу.
Копья, боевые топоры эпических персонажей имеют свои имена (здесь уместно вспомнить известные аналогии из европейского эпоса). В именах этих может отражаться характеристика самих предметов. Копье Каги-ни-Васа-Була называется «А-Ваи-Ма-Тока-Дуга» («Одинокий скат»). Здесь имеется в виду, что копье заострено иглами из спины ската, а эпитет «одинокий» указывает на исключительное его качество.
Эпически необыкновенными качествами наделены лодки героев. «На-Вага-Вануа» размерами своими была подобна целой стране. Огромная лодка, мачтой для которой {140} послужило гигантское дерево и которая приняла на борт всех воинов сьетура, описывается в первой песне.
Эпические певцы тщательно следят за тем, чтобы герои песен соблюдали бы принятые обычаи, этикет и обряды, чтобы они помнили о своих обязанностях перед предками, вождями, перед всем племенем. На песнях фиджийцев лежит печать густого и своеобразного этнографизма. Целый ряд деталей в них становится понятным лишь в свете реального этнографического комментария. Поведение героев в определенных ситуациях, их поступки, реакция на происходящее, формы отклика — все это обусловлено специфическими нормами быта, этики, сознания, причем можно заметить, что эпическое повествование соединяет в одно целое нормы живые, действующие в данной среде и те, которые принадлежат эпическому времени. Герой приносит тела побежденных врагов в жертву своему предку, забрасывая их в его дом, и Ра Ингоинго-а-Вануа высасывает их внутренности. В другом случае он высасывает глаза, и опустошенное тело выбрасывает за порог [72, 43].
С особенными подробностями описывается подготовка героя или героини к каким-либо действиям: к битве, поездке, бегству и т. д. Описывается процесс умасливания тела, нанесения красок, переодевания в специальное церемониальное платье и т. д.
Эпический стиль фиджийских песен характеризуется, в частности, явно выраженной тенденцией к параллелизму и формульной повторяемости стихов. Целая серия стихов строится нередко по единой синтаксической схеме, причем повторяются в ряде случаев одни и те же синтагмы. Выразительный пример дает начало третьей песни:
И они просят китовые зубы — и вот их уже целая сотня.
И они просят горшочки с едой — и вот их уже целая сотня.
И они просят циновки — и вот их уже целая сотня.
И они спускают свою лодку на воду.
И они складывают свой груз на борт.
И они поднимают главный парус.
И они выплывают в открытое море.
И они бросают якорь у деревни.
И они сносят груз на берег.
И они складывают его возле Травы-Усыпающей-Землю.
И люди Ясава начинают говорить... [72, 59]. {141}
Для понимания природы эпической стилистики важно отметить, что ряд формул в фиджийских песнях сохраняет еще генетическую зависимость от элементов реальных бытовых норм. То, что со временем начинает восприниматься как чистая метафора, украшенный эпитет, условная идеализация, первоначально просто воспроизводит реальность. Но уже на раннем этапе стиль становится формульным и появляются характерные для эпоса loci communes.
Таким образом, многое в сюжетике, характеристиках героев, особенностях стиля песен «Сьетура», сложившихся некогда на далеком фиджийском архипелаге, оказывается близким и родным европейской и азиатской эпической традиции. Иногда напрашивается вывод, что перед нами — родственные поэтические системы, разделенные, с одной стороны, национальной спецификой, а с другой — законами исторической типологии. В фиджийском эпосе немало такого, что получит затем свое развитие в качественно новых формах классического эпоса в иных исторических условиях на другом краю света.
Реальная история и история мифологическая и легендарная встречаются в сказаниях и песнях, повествующих о межплеменных войнах и столкновениях. Такие войны, взаимные набеги с целью грабежа, добывания голов, осуществления кровной мести и т. д., составляли непременную часть океанийского быта. В третьей главе речь шла о песнях и заклинаниях, которые играли важную роль в составе военных ритуалов, при подготовке к походам, во время сражений, заключения мира, торжеств по случаю победы и т. д. Но была еще и песенная история, в которой закреплялась память о событиях и героях. Действительное и воображаемое сливались в ней, участниками ее становились — наряду с жившими некогда воинами и вождями — мифологические персонажи, а подчас и реальные лица принимали мифологическое обличье. Песенные разделы украшали легенды военного содержания. Любопытный образец дает маорийская легенда о встрече двух великих воинов. Катариаа, увидев приближающегося Макалии, заводит песню, чтобы напугать противника. Но Макалии и сам отвечает песней, в которой восхваляет себя и дает {142} понять сопернику, что он его просто не знает. Следует огромная по размеру песня Катариаа, перечисляющая убитых им врагов и называющая соответствующие битвы и места, где они происходили [41, 234-238].
Легенды о великих воинах вообще часто включают песенные пассажи лиро-эпического плана. Прославленный воин Факатау-потикп, воспитанный предком, отправляется отомстить за предательское убийство отца. Надевая на себя боевой пояс, он поет:
Пусть Тангароа станет спрашивать:
«Кто этот юный воин,
Так дерзко опоясавший себя моим боевым поясом?»
Он ответит, что это он, единственный Факатау, человек невысокого положения и незаслуживающий внимания и презираемый, жалкий парень... Но что касается его боевого пояса — ха! Он способен устрашить любого [16, 181].
Еще одна песня, которая приписывается легендарному воину На Ареа Младшему, жестокому, коварному и удивительно искусному в колдовстве и военных делах. Он поет о собственных подвигах и приключениях, отчасти мифологического и героического, отчасти шутливого характера.
Дерево-предок разорвано пополам, оно упало на землю Матанг на Самоа.
Я возьму цветы его, чтобы украсить себя под самый полдень. Его время пришло.
Женщина Кабарааки приходит из глубин Ангитаны.
Вокруг ее шеи ожерелье из дельфиньих зубов, Те Укукаамереу.
Я нырну и извлеку его из секретных уголков Тевемеи.
У меня тоже будет ожерелье из дельфиньих зубов, Те Укукаамереу.
Я разрежу их на куски, я разорву их на части,
Я проткну их моим колючим копьем.
Мое копье поднято со своего места на мое каноэ.
Откуда пришло мое каноэ? Его парус скроен под кровом манеабы в Тарибо.
Люди Уурантевенеи держат его нос, люди ТеТиоту и Рурутеи его приветствуют.
Они широко оповестили о новостях — увы! {143}
Крупное поражение.
Воины побежденные лежат далеко.
Погоня горяча по следам бегущих,
Они падают мертвыми на землю,
Тихо лежат они, о-а-ее-аа-атие! [45, 92].
Приведенная песня, видимо, типична с точки зрения принципов повествования. В эпических сюжетах мы, как правило, не находим привычной экспозиционной части, которая давала бы ясное представление о мосте действия, составе и отношениях действующих лиц. Нет в песнях и последовательного рассказа, события излагаются прерывисто, о многом сообщается как бы намеками. Сюжеты строятся словно с учетом того, что события, которым они посвящены, заведомо известны, и достаточно одной фразы, а то и одного слова, чтобы вся картина предстала бы в сознании слушающих полностью и во всех подробностях. Певец выбирает лишь отдельные эпизоды, даже части эпизодов, какие-то кадры из длинной ленты. Не всегда можно объяснить, почему именно он остановился на данной серии кадров. Можно, впрочем, заметить, что предпочтение отдается эпизодам и мотивам, во-первых, имеющим какой-то мифологический подтекст, во-вторых, внешне ярким, подверженным живописному описанию, в-третьих, тем, где есть материал для гиперболы и особенно для символики.
Песням о военных столкновениях чужд повествовательный эмпиризм. Он может своеобразно проявиться лишь в бесконечных перечнях уничтоженных врагов или в упоминаниях мест, где происходили сражения.
По-видимому, первоначально песни о межплеменных столкновениях возникали вместе с рассказами о них, даже в составе этих последних, но они строились на принципиально иных эстетических началах и имели иные цели. Именно в песнях осуществлялось включение данного события и его участников в мифологический и легендарно-исторический контекст, происходили типизация единичных фактов, приведение их в соответствие с традиционной системой социальных и нравственных представлений и норм, обогащение эмоционально-поэтическим началом.
В одной маорийской легенде рассказывается о том, как люди, построив жилище, принесли ему в жертву пленного. Мать убитого, узнав об этом, стала просить брата о мщении. По его совету был выбран самый маленький и {144} незаметный — Факатау. Он совершил мщение сказочным образом: забрался на крышу дома и через дымовую дыру поймал в петлю вождей, а затем поджег дом вместе с сидевшими там людьми.
Легенда эта варьируется: например, причиной мщения оказывается не гибель брата, а спор из-за девушки. Герой плывет на подвиг в каноэ, которое называется «Экспедиция мстителей». Факатау неизменно провоцирует свое узнавание.
Завершив акт мщения, Факатау поет триумфальную песню. В ней события легенды повторяются, но в специфической форме. Певец не рассказывает связной истории, он лишь вызывает в памяти происшедшее, подавая быстро меняющиеся картины, благодаря которым слушатель словно следует за широким подводным течением рассказа. Зная легенду, он понимает песню.
В триумфальной песне есть строчки, посвященные плачу матери, узнавшей о гибели сына:
Грохоча, разрывает небо гром,
Оп звучит как море, которое грохочет, накатываясь на берег,
Как море, которое поднимается.
Столб (т. е. вождь) уничтожен.
Слушает Ночь и слушает День
Речь Апакуры.
Сотрясаясь, поет она свою грозную жалобу,
Жалобный плач по сыну обращен к ее братьям:
Смерть должна быть отмщена, смерть ее сына...
Плач женщины — это пена волны,
Пена, которая омывает берег и возвращается в море
И остается на священном берегу...
В реве моря слышится плач Апакуры [52, 160].
В полинезийском фольклоре множество песен, разных по объему, чаще всего небольших, прочно связано своим содержанием с местной историей, но связь эту установить постороннему чрезвычайно трудно, она требует не просто комментария, но знания бытовой, исторической и мифологической традиции. Значительный материал собран и описан в маорийском фольклоре — здесь известны десятки песен военных, любовных, причитаний, относительно которых {145} сохранялись в течение более столетия традиционные свидетельства — кто и по какому поводу их сложил, кто были прототипы песенных персонажей и какие отношения между ними нашли отклик в песнях. Иногда, правда, информаторы расходятся между собой в указаниях на авторство отдельных песен и на прототипы песенных персонажей, но такие разногласия не меняют существа дела: песни воспринимаются теми, кто их знает, в контексте реальной истории, которая живет в памяти поколений, в предании, в изустной генеалогии. Это не мешает, однако, популярности таких песен, содержание которых одновременно осознается в их общей поэтической значимости. «Песня о Киоре» была сложена как плач дочери по отцу. В ней Рангинавенаве оплакивала гибель своего отца Киоре, убитого в сражении при Орона. Комментаторы сообщают и имя врага, одержавшего победу под Ороно, и некоторые обстоятельства гибели. Любопытно, что все эти подробности почти не отражены в тексте песни, проникнутой глубоким чувством и исполненной высокой поэзии. Именно благодаря этим качествам песня стала очень популярной, ее исполняли, когда надо было оплакать умерших, и особенно сильное впечатление она производила при групповом пении [67, 119].
Романтический комментарий окружает «Песню о любви к Рипироаити», сочиненную Те Рангипоури. Этот последний принадлежал к народу туреху. У него была жена, но он похитил Рипироаити, жену Руаранги, который в свое время приплыл на каноэ к маори «с другой стороны океана». Когда женщина исчезла, Руаранги отправился на ее поиски и попал к туреху. Во время встречи похититель якобы и спел свою песню. После того как он ее закончил, люди Руаранги бросились в атаку, и туреху вынуждены были бежать, оставив женщину ее настоящему мужу. Текст песни, разумеется, ни в коей мере не охватывает и малой части описываемых комментаторами событий, но лишь в свете приведенных объяснений он сам становится более или менее понятным. Те Рангипоури прямо говорит здесь о себе: он долго держит несговорчивую невесту; он думает, что две жены, первая — Танутеируроа и новая — Рипироаити — это его судьба; для него была бы великая радость в обладании той, кто впервые представляет свою «расу» на земле его племени; поэтому и племя должно стеречь ее; он в свое время пренебрег всеми {146} опасностями, когда пробрался в дом Руаранги, чтобы ласкать маорийскую кожу Рипироаити.
Этот текст, в котором так непосредственно переплелись сильное чувство и племенное сознание, обрамлен типичными для полинезийской поэзии стихами, содержащими образы природы. Такие образы обычно несут традиционный знаковый смысл, иногда они прямо символичны.
Туманы укрывают теперь вершину Пухау
И береговую часть горы от внешнего мира.
Образ горы, окутываемой туманной мглой, чаще всего встречается в похоронных плачах и должен передавать чувство горькой утраты. Заключительные строки, следовательно, бросают на всю песню особенный отблеск, передавая настроение обреченности, которым живет Рангипоури [67, 129].
Не столь уже редко в полинезийском предании история создания (и первого исполнения) той или другой песни включается в какое-либо драматическое событие, участником или даже героем которого является автор и исполнитель песни. Один из самых ярких примеров тому — рассказ о «Песне любовного очарования», приписываемой Фето из Отамакахи. Он заслуживает того, чтобы привести его с подробностями. Фето и его люди убили Тутемахуранги из Таумарунуи. Соплеменники убитого стали искать возможности мести. Один из них явился в Таупо, чтобы разработать здесь план операции. Между тем две женщины из Таупо пришли в Отамакахи и теребили здесь лен. Одна из них произвела сильное впечатление на Фето. В конце концов он посватался к ней, а она предложила ему через некоторое время прийти в ее деревню. Люди Фето предупреждали его об опасности, но он действовал словно околдованный этой женщиной. Все же он взял сопровождающих. Близ деревни люди задержались, чтобы выкупаться, а Фето с сыном и слугой пошли по пригорку, при этом он пел песню. Они перешли реку и на другом берегу были убиты поджидавшими их мстителями. В «Песне любовного очарования» всего 21 строка. Содержание ее — лирические излияния мужчины, внезапно захваченного сильным чувством. Он говорит о внутренней тревоге, вызванной мимолетным видением, о впечатлении от встречи; он зовет женщину и обещает ей верность, говорит об {147} узле, связывающем их. В свете приведенного выше комментария обретают вполне реальный смысл отдельные песенные образы и выражения символического или метафорического плана. Ему, конечно же, дороги подробности первой встречи, связанные с обработкой льна, и вот в песне это прозаическое занятие довольно сложно трансформируется в образ «ласки Рукутиа»: имя это в мифологии маори обозначает основателя искусства плетения, а лен чаще всего употреблялся при плетении разных предметов,
Еще один изысканный образ — «соблазн Тонгануи»: так назывался мифологический дом, поднятый со дна моря крючком известного героя Мауи. Фето уподобляет свое состояние захваченного любовным очарованием пойманному на крючок Тонгануи. И рядом с этим — простой и непосредственный возглас: «Я буду верен Вам, о Ранги!»
И вот заключительные строки песни:
Только острый удар
Копьеподобного Фаиари (тяжелый кремневый камень)
Может иным образом остановить
Мое страстное желание.
Согласно преданию, это были едва ли не последние слова Фето. Так маорийский вариант вечного образа, основанного на оппозиции любовь — смерть, нашел свое реальное жизненное воплощение [67, 219-220].
Когда мы знакомимся с высокой поэзией маорийцев, полной традиционных, на первый взгляд достаточно условных образов, изысканных символов и ассоциаций, не будем упускать из виду то немаловажное обстоятельство, что поэзия эта не только хорошо вписывается в контекст богатой и сложной по-своему культуры, системы представлений и отношений, но и без каких-либо натяжек комментируется реальными событиями и подробностями живой племенной истории.
На атолле Маракеи (Микронезия) мне удалось получить запись фрагмента большой песни о былых межплеменных войнах. В деревенском клубе — манеабе собралось множество жителей деревни Буота. Импровизированный концерт включал преимущественно молодежные песни и традиционные танцы. В одну из пауз, когда певцы отдыхали я спросил, не сохранилось ли песен о тех давних временах, когда на островах происходили междоусобные {148} столкновения. Сидевший неподалеку от меня пожилой мужчина сразу оживился: да, он слышал от стариков одну такую песню и может исполнить ее.
Все в манеабе замолчали, и в деревне, кажется, стало тише. Мужчина запел безо всякого аккомпанемента, слегка отбивая такт рукой. Это был речитатив, по-видимому, очень архаического типа, сказитель проговаривал строфу почти на одной ноте и лишь, в начале каждой новой строфы повышал голос, приближавшийся к легкому восклицанию. Речитатив тек довольно быстро и по типу своему живо напоминал напевы эпических произведений, характерные для некоторых народов Сибири и Крайнего Севера.
Когда я попросил перевести слова, помогавший мне местный учитель Тепау Якоба объяснил, что песня эта сложена на «старом языке», которого ни он, ни большинство жителей деревни не понимают. Мне лишь сообщили, что песня эта о старых, старых войнах на острове Опоян и что сложил ее славный воин Теуак Темой. Речь в ней идет о том, как сошлись однажды два отряда: тот, в котором был Темой, хорошо подготовился к сражению, осуществил разведку и разбил противника.
К сожалению, осталось неясным, как конкретно в тексте воплотился этот сюжет, в какой мере здесь выявлено собственно повествовательное начало.
Сходные по тематике и характеру музыкального языка песни о былых племенных столкновениях я получил также на острове Науру, но здесь их никто уже не помнил и магнитофонные записи их, сделанные лет за десять до этого, покоились в архиве местного радио.
Старая племенная история, фиксировавшая бесконечные военные столкновения, подвиги, акты мести, гибель, набеги, конфликты социального и личного порядка, хранившая бесчисленное множество славных имен и связанных с этими именами отношений, деяний, передававшая новым поколениям генеалогии, которые, помимо всего прочего, служили опорой исторической памяти,— эта старая история начинает все больше терять свою реальную ценность, утрачивает свои определенные очертания, перестает быть предметом повседневного общественного интереса и внимания, а вместе с этим идет и угасание старого племенного эпоса.
Новое время — новые песни. {149}
Экспедиция 1971 г. на «Дмитрии Менделееве» не только дала возможность автору этих строк встретиться с народной песней в ее естественном окружении, познакомиться с искусством народных певцов, музыкантов, рассказчиков, услышать и записать на магнитофонную ленту сотни образцов океанийской музыки, но и позволила зафиксировать различные проявления современного живого фольклорного процесса на островах Океании. Этот процесс открылся перед нами в своей многокрасочности и сложности, в обилии ярких контрастов.
Деревня Бонгу, Берег Маклая... За сто лет, прошедших со дня первой высадки русского ученого, здесь произошло немало перемен всякого рода, и они тщательно фиксировались нашей экспедицией [5, 8]. Но бросились в глаза живые, прочно сохраняющиеся черты старой — маклаевских времен — папуасской жизни с основами ее экономики, способами хозяйствования, повседневным бытом, домашними отношениями, следами родовой организации. На этом фоне становилась понятной поразительная сохранность традиционного песенного фольклора и старой музыкальной культуры. Абсолютное большинство услышанных в Бонгу песен сохранило связи с древними трудовыми функциями, с обрядами, с магическими целями. Их исполняют в определенных бытовых ситуациях, имея в виду их насущную необходимость и достижение какого-то результата: поют при расчистке лесных площадей под огороды, поют при посадках таро; поют, когда тянут сети, рассчитывая на большой улов; песни непременно {150} сопровождают отдельные моменты обрядов инициации, похорон, другие обычаи... До сих пор некоторые песни используются в целях любовной магии.
Отношения между песенным текстом, всегда предельно кратким и обычно с трудом поддающимся ясному толкованию и переводу, и функциональной ситуацией основываются на архаических представлениях и — нередко — на мифологических ассоциациях. В песнях называются имена «духов», от которых зависят успех какого-то дела, благополучие, безопасность и т. д. Песня заключает какой-нибудь приказ, запрет, передает необходимое действие. Люди продолжают верить в особенную силу песенного слова — даже если оно им непонятно.
Было бы, разумеется, ошибкой приписывать бонгуанцам чисто утилитарный подход к песне. Они, безусловно, ощущают ее красоту и ценят эстетическое начало, находят в ней отклик своим эмоциям. Один лишь пример показывает, как песня может, выйдя за рамки жестких функциональных связей, просто откликнуться на душевные движения, стать средством сопереживания. Группа девушек спела мне песню, в которой многократно повторялось: «пупу йо, пупу йо» («дует, дует»). Я попросил сообщить мне что-нибудь об этой песне. Вечерами, сказали мне девушки, они выходят на берег моря; ветер колышит траву, шевелит верхушки пальм, играет по воде; они смотрят на все это, и тогда поют песню «пупу йо, пупу йо...»
Перед нами — выразительный пример лирической ситуативности исполнения песни.
К далеким временам Миклухо-Маклая словно бы вернули нас танцы, исполненные бонгуанцами в честь русской экспедиции. На площади собрались многочисленные гости и жители деревни. Под гулкие удары сигнального барабана из-за хижин появилась группа мужчин в церемониальных нарядах. На них были мали — бурого цвета набедренные повязки; головы их были убраны роскошными плюмажами из разноцветных птичьих перьев; за плечами и на поясах — пучки ярких листьев, на груди — буль ра, украшения из согнутых кабаньих клыков, у некоторых во рту — губо губо, сложные комбинации из плетений и раковин, на руках — сагью, плетеные браслеты, за которые засунуты деревянные пластинки лоб лоб. Мы увидали в живом употреблении полный набор мужских папуасских украшений, образцы которых, привезенные {151} когда-то Миклухо-Маклаем, украшают одну из экспозиций Ленинградского музея антропологии и этнографии.
Тела танцующих были раскрашены, а лица разрисованы полосами. В руках они держали окамы — ручные барабаны, изготовляемые из коротких, не больше метра, кусков дерева, выжигаемых насквозь, покрытых поверху резьбой, с натянутой на одном конце шкурой ящерицы. Вслед за мужчинами вышла женщина, одетая в най — юбку из желтых и коричневых волокон — и с пышным украшением из перьев и раковин на голове. Два старика, войдя в круг, стали управлять танцами, регулируя темп и подсказывая очередные фигуры.
При начале каждого танца исполнители замирали, принимали соответствующие позы; ведущий заводил песню, голос его всплескивал, неожиданно и тревожно поднимаясь высоко-высоко, тут же вплетались остальные голоса, принимались глухо звучать окамы. Танцующие начинали двигаться, то пригибаясь к земле, то выпрямляясь; они выстраивались в линию, в два ряда, создавали круг, разыгрывали короткие пантомимы. Каждый танец имел свое содержание. Первый танец рассказывал о возвращении юношей в деревню после обряда инициации. «О дорога, расступись, дай место, я иду!» — пели мужчины. Он так и назывался — «Дорога». Были, кроме того, танцы о встрече собак, о рыбах, плавающих между рифами во время прилива, о птицах, клюющих плоды на дереве и остерегающихся охотников, о бабочках, перелетающих с цветка на цветок. Движения танцующих были разнообразны, экспрессивны и изящны, при этом они все время играли окамами, то поднимая их над головами, то опуская до самой земли, то поворачивая в разные стороны и разнообразя оттенки их звучания. Пляска, музыка, песня сливались здесь воедино, перед нами было искусство необыкновенной силы выразительности, требовавшее не просто выучки, но традиционного знания, понимания, передаваемых из поколения в поколение. Сравнивая увиденное на площади деревни Бонгу в июльский день 1971 г. с многочисленными описаниями церемониальных танцев (мун), оставленными Миклухо-Маклаем, можно без всяких колебаний заключить, что перед нами — та же самая, почти не изменившаяся традиция: и наряды, и украшения, и песни, музыка и хореография мало отличаются от виденного сто лет назад Миклухо-Маклаем. {152}
Но время берет свое. Старики, которых мы сердечно благодарим за представление, с горечью говорят нам, что молодежь теперь не очень-то охотно учится старым танцам, что у нее появились новые интересы и новые увлечения.
В самом Бонгу новое ощутимо пока еще слабо. Создается впечатление, что старая фольклорная культура начинает отступать, но новая находится еще на дальних подступах к деревне. Это со всей очевидностью обнаруживается, когда мы просим хозяев показать музыкальные инструменты, известные нам благодаря Миклухо-Маклаю. На площадь выносят бамбуковые трубы разной длины, долбленую бутылочную тыкву, обработанное ядро кокосового ореха, витую раковину, тонкие бамбуковые флейты... Все эти инструменты представлены в нашем музее — образцы их привез в Россию Миклухо-Маклай. В дневниках его постоянно встречаются заметки об их употреблении, о характере их звучания. Теперь они как будто ожили после столетнего молчания. Мы слышим низкий рев ай гхабрая, человеческий голос, усиливаемый через илоль ай, подобное дикому крику лесной птицы звучание монги ай, протяжные нежные звуки флейты, резкие отрывистые удары конгона, густой рев раковинной трубы — торы.
Я вспоминаю, что в экспозиции с Берега Маклая есть несколько деревянных резных раскрашенных пластинок — «гуделок». Папуас средних лет по имени Макинг— замечательно одаренный певец, артист, танцор, музыкант, охотно помогающий мне в работе, — приносит образец гуделки: небольшой деревянный резной «ножичек» привязан за длинный шнур к большому бамбуковому шесту...
Макинг вышел на середину площади и стал с силой вертеть шестом над головой: шнур натянулся, и «ножичек», разрезая воздух, загудел каким-то зловещим гулом. К этому моменту площадь заполнилась взрослыми и детьми, которые громко выражали свой восторг: должно быть, подобное можно увидеть и услышать в деревне нечасто.
Когда я теперь слушаю на магнитофонной ленте глухие завывания деревянной пластинки на фоне шума многоголосой толпы, перед глазами встает одна и та же картина: вытоптанная до блеска просторная деревенская площадь, окруженная легкими, на сваях, хижинами под крышами из пальмовых листьев, жители всех возрастов, сбежавшиеся на непривычные звуки, и в центре всего — скульптурная {153} фигура Макинга, напрягшего, кажется, все свои мышцы, чтобы получить музыку помощнее.
Лоб лоб ай — так называется этот инструмент. В системе традиционных папуасских ритуалов ему отведено особое место рядом с бамбуковыми трубами — «флейтами». Его необычное гудение — это голос предка, «духа», фантастического существа. Гуделки, как и флейты, были тайными сакральными инструментами, их могли видеть, могли ими пользоваться лишь мужчины и молодые люди, прошедшие обряд инициации. Во времена Миклухо-Маклая женщинам и детям под страхом смерти было запрещено видеть их, дотрагиваться до них, при их звуках надо было немедленно укрываться в хижинах.
Похоже, в наши дни былые запреты сняты и страх перед гуделками и трубами исчез, но по-прежнему женщины не прикасаются к инструментам и свои песни поют без аккомпанемента.
По-видимому, и в мужском обращении состав активно употребляемых традиционных инструментов сократился. По-настоящему в Бонгу распространены ручные барабаны окамы, короткие бамбуковые трубки бембу, удары которых о землю служат обычным аккомпанементом к мужским песням, и громадные долбленые колоды — барумы, которые передают на далекие расстояния разного рода сигналы, сообщают о готовящемся празднике или чьей-то смерти, о начале строительства дома, каком-то происшествии [8].
Бонгу выглядит сегодня оазисом, в котором удивительно много сохраняется от старого народного искусства. Конечно, таких оазисов на Новой Гвинее еще немало. В глубине острова, особенно в горных районах, можно столкнуться с культурой каменного века. Но одновременно в быт входит все больше новых явлений, как собственно новогвинейских, так и заимствованных из других районов Океании и получаемых через воздействие западной культуры. Традиционные музыкальные инструменты вытесняются современными струнными и ударными, под которые хорошо танцевать современные же танцы и петь новые песни. Молодые люди, побывавшие на заработках в прибрежных городах и портах, приносят в родные деревни новые моды и вкусы. Новое подчас буквально подступает к Бонгу. Трое юношей из соседней деревни Лалак, услышав, что тамо русс интересуется песнями, пришли попеть. {154} У одного из них в руках — укулеле, маленькая четырехструнная гитара. Под ее аккомпанемент поют современные молодежные песни. Укулеле — самый распространенный в Океании инструмент. Он появился на Гавайях в конце прошлого века благодаря португальцам и постепенно приобрел широчайшую популярность. В Бонгу укулеле еще не знают...
Здесь продолжают петь старые песни и развлекаются игрой на инструментах, которые существовали и сто лет назад. Конечно, это не будет длиться вечно. Новая музыка, новые ритмы, новые принципы отношения к искусству и новые формы исполнения придут сюда, как они пришли уже в Порт-Морсби, Маданг и другие места Новой Гвинеи. Какая же судьба ждет в этих условиях традиционный фольклор?
Опыт других регионов Океании показывает разные пути и возможности ответа на этот вопрос.
Остров Науру... На карте — чуть видимая точка под самым экватором. Двадцать с небольшим квадратных километров площади с населением в шесть тысяч человек, половину которого составляют наемные рабочие, временно приехавшие с других островов. С 1968 г. независимое государство, президентская республика, член ООН. Контрасты здесь особого рода. Остров представляет собой сплошные залежи фосфоритов. Их добыча обеспечивает благополучие и комфорт гражданам Науру и приносит большой доход государству. В течение одного поколения произошли коренные перемены во всем образе жизни. От былого архаического уклада не осталось следов ни в жилище и его убранстве, ни в одежде, ни в пище, ни в обычаях, развлечениях, времяпровождении.
Когда я выразил желание услышать традиционные науруанские песни, мне посоветовали обратиться в Радио-Науру. Здесь, действительно, хранились записи песен эпических, исторических — о былых племенных войнах, о сопротивлении немецким колонизаторам, о трагедии 1942 г., когда японские оккупанты вывезли несколько сот науруанцев на другой остров и половина их погибла, о недавней борьбе за независимость... Здесь были песни старых, исчезнувших теперь обрядов. Все эти записи были сделаны {155} в 50-60-х годах, теперь, с грустью сказал мне сотрудник Радио-Науру, уже никого из исполнителей не осталось в живых, никто не помнит этих песен и даже язык их не совсем понятен.
А что же поют современные науруанцы? В каждом доме есть радиоприемники, проигрыватели и магнитофоны, есть пластинки и кассеты с записями популярных эстрадных мелодий американских, австралийских, новозеландских, фиджийских певцов. На острове есть молодые люди, которые и сами могут спеть что-нибудь модное, подыгрывая на гитарах, мандолинах и банджо. Есть даже собственные «обрядовые» песни: когда, например, у науруанца день рождения, группа приятелей приходит к нему и весело распевает под звуки струнного ансамбля песню благопожелания: красивая мелодия, не уступающая сотням других, которые звучат по радио или с пластинок...
В недалеком будущем Науру ждут тяжелые испытания. Лет через двадцать запасы фосфоритов будут исчерпаны и не только кончится поступление доходов, но и весь остров превратится в безжизненное пространство: после выработки остаются сплошные черные надолбы без единого клочка плодоносной земли. Однако настоящее науруанцев омрачается не только этой горькой перспективой. Наиболее мыслящих представителей этого маленького народа тревожат сегодняшний контраст между высоким материальным уровнем и отсутствием собственной духовной культуры, полный разрыв с традициями, с почвой, потребительский, а не творческий характер культурной жизни...
По случаю приема, устроенного в честь советской экспедиции, во дворе резиденции президента состоялся концерт — мы бы сказали — местной фольклорной самодеятельности. По очереди выступали две группы, словно соревнуясь между собой. Звучали мощные многоголосные хоры, звенели канистры, приспособленные под ударные инструменты, на переднем плане женщины, мужчины, молодые люди в красивых нарядах, с венками на головах, стройные, полные эмоционального напряжения, с сиявшими от возбуждения лицами исполняли то медленные и спокойные, то бурные и зажигательные танцы. Это было искусство, дышащее непосредственностью, говорящее о давних традициях, о древней художественной культуре.
Участниками этого изумительного концерта были рабочие фосфоритных приисков — жители островов Гилберта {156} и Тувалу. Временно устроившись на Науру, они жили здесь своими общинами, и традиционный фольклор был той нитью, которая связывала их с их родными атоллами.
Науруанцы вместе с нами были зрителями и слушателями. Для них это искусство было уже навсегда утрачено. И самое грустное — этой утрате нечего было противопоставить.
Деревня Бонгу и Науру — это два полюса в сегодняшних судьбах океанийского фольклора. Науру — случай исключительный и представляющий особенный интерес как одно из немногих мест в современном мире, где разрыв с этнокультурными традициями получил свое крайнее выражение.
В сегодняшней Океании типичными и преобладающими оказываются иные тенденции, которые и ведут к совсем другим результатам в области этнической культуры, фольклора в том числе.
Острова Фиджи... Один из самых крупных архипелагов Океании: по одним данным, он насчитывает триста островов, по другим — даже пятьсот. Главный из них — Вити-Леву, здесь находится Сува — столица молодого государства (Фиджи получила независимость в 1970 г.).
Большой океанийский город (свыше шестидесяти тысяч жителей), оживленный порт, крупный туристский центр...
Развитие «индустрии туризма» на Фиджи, как и в других районах Океании, оказывает свое заметное воздействие на судьбу самобытного искусства. Это наглядно ощущается, например, когда попадаешь на знаменитый центральный рынок Сувы. Здесь, под высокими сводами, на сотнях прилавков и столов, на столбах и протянутых веревках лежат, висят, сложены в ящиках — рядом с чудесами океанийской природы: раковинами самых различных форм, размеров и расцветок, высушенными морскими звездами и морскими ежами, кораллами, кокосами — изделия традиционного народного ремесла и творения искусства. Здесь — модели знаменитых парусных фиджийских лодок с аутриггерами; раскрашенные л покрытые лаком резные деревянные мечи, луки и стрелы; макеты легких {157} туземных хижин; искусно сплетенные в несколько цветов корзинки, циновки, весла, шкатулки; вырезанные из тяжелого дерева церемониальные сосуды для кавы. Всюду висят громадные полотнища таны, выделываемой из луба деревьев. Очень красивы многоцветные, переливающиеся различными тонами длинные нитки бус из высушенных мелких плодов, зерен, маленьких раковин, а также всевозможная мелочь, изготовляемая из внутренней оболочки кокосового ореха. Но главное, конечно, ради чего в первую очередь приходят гости Сувы на рынок, — это деревянные маски самых разных размеров и стилей: выполненные в грубой манере и тщательно отделанные, по-современному отполированные, сохраняющие натуральный цвет и раскрашенные... Многие из них исполнены необыкновенной выразительности: застывшие человеческие лица с огромными глазами или пустыми провалами вместо глаз, с оскаленными ртами смотрят на вас с каким-то величественным спокойствием либо, напротив, с ужасом, с угрозой.
Рынок Сувы рождает мысли о судьбах народных художественных традиций. Неповторимое искусство меланезийцев, уходящее своими истоками в глубь столетий, искусство, в котором неподражаемо сочеталась типология общих особенностей с единственностью каждого отдельного произведения, искусство, создававшееся и функционировавшее в относительно замкнутых условиях племенного быта, тесно связанное с общественной практикой, с обрядами, с магией, ныне выплеснулось на рынки, на городские улицы, оно предлагается к продаже всюду, самый процесс изготовления предметов приобретает невиданный массовый характер, убыстряется, начинает ставиться на поток и учитывать запросы рынка. В пригородах и деревнях на прилегающих к Вити-Леву островках, где живут тысячи мастеров и умельцев, всегда заранее знают, когда придет большой туристский пароход, и готовят к его приходу продукцию.
Вполне очевидно, что все это не может не вносить перемен в традиционное искусство, не может не приводить к утратам и обновлению. Коллизия между ростом влияния «туристской индустрии» и национальными традициями способна принять трагический для этих последних характер. Уже сейчас нужен внимательный глаз, опыт искусствоведа, чтобы в массе рыночной продукции, раскупаемой западными туристами, которые захвачены модой на {158} океанийскую экзотику, различить подлинное, обнаружить печать традиционного мастерства и стиля.
Образцы подлинного искусства хранят этнографические музеи Сувы, Порта-Вилы, Порта-Морсби и других океанийских городов. Конечно, шедевры его, принадлежащие временам далекого и недавнего прошлого, собраны в музеях Лондона, Нью-Йорка, Парижа, Гонолулу, Сиднея, Ленинграда... Но и в местных музеях картина художественной жизни островов Южных морей достаточно впечатляюща...
Подобно прикладному искусству, в «туристскую индустрию» на Фиджи вовлечен и фольклор: музыка, песни, танцы, обряды. Есть целые деревни, где обслуживание и развлечение приезжающих туристских групп «по фольклорной линии» составляют одно из постоянных теперь занятий жителей. Во всех рекламных проспектах наряду с комфортабельными отелями на коралловом песчаном берегу среди пышных пальм, где целые дни можно проводить в закрытых бассейнах с кондиционированным воздухом, наряду с «Оо-лоо-лоо» («Зов наяды») — прогулками в специальных лодках с прозрачным днищем, сквозь которое можно наблюдать волшебную подводную жизнь лагуны, — предлагаются однодневные поездки в отдаленные деревни в глубине островов, где все сохранилось еще «в своей неиспорченности». На острове Века демонстрируют свое искусство прославленные мастера хождения по раскаленным камням. В деревне Вулаги можно увидеть уникальный способ изготовления керамики. Программа на берегу реки Реуа начинается с традиционной церемонии встречи гостей. Под очаровательные песни туристам на плечи вешают большие красочные венки салю-салю. Потом их ведут в хижину, где происходят уже описанная выше янггона — процедура приготовления и питья кавы и туземный банкет — буре. Девушки и женщины исполняют нежные песни и медлительные танцы, а затем на большой поляне на фоне старинных туземных хижин юноши, одетые в костюмы воинов — обнаженные до пояса, с украшениями из листьев и цветов на руках и плечах, в длинных, до пят юбках из цветных волокон, с копьями в руках, исполняют старинные военные пляски — меке. А потом вся деревня будет провожать гостей к лодкам, и прелестные звуки прощальной песни Иса леи разнесутся над водой, «завершая день, который всегда будет жить в памяти туриста». {159}
Рекламные проспекты особенно подчеркивают полную натуральность и естественность деревенской фольклорной программы и искренность ее исполнителей, неповторимое соединение подлинного фольклора с подлинным же гостеприимством.
Что касается гостеприимства, то в это легко поверить. Фиджийцам свойственны природные дружелюбие, улыбчивость, с этими добрыми качествами сталкиваешься на каждом шагу. Что касается фольклора, то здесь все сложнее. Одно дело — песня, пляска, обряд в их естественных и ненавязанных связях с бытом, опора на традицию, другое дело — когда фольклор, сохраняя лишь внешнюю видимость таких связей, по существу переходит из непосредственной и жизненно необходимой бытовой сферы в сферу своеобразной эстрады. Бытовая реальность превращается в театральное представление. С фольклором неизбежно происходят трансформации, и отношение к нему в самом этническом коллективе меняется.
За время пребывания в Суве мы столкнулись с самыми различными проявлениями «выхода» фольклора в современную культурную жизнь, в нетрадиционный городской быт с характерными для него новыми формами развлечения и досуга, новыми отношениями. В магазинах вам предложат большой выбор грампластинок с записями как подлинного фольклора, так и его различных обработок. На Радио-Сува мне подарили записанную на магнитофонную ленту получасовую серийную программу, посвященную народной песне. Она сопровождалась дикторским текстом — переводами, краткими пояснениями на английском языке. Здесь были и старинные ритуальные, военные песни меланезийцев; были песни индийцев, которые на Фиджи составляют равноценную по количеству этническую группу; были песни более поздние и современные, джазовые обработки народной музыки.
На Фиджи есть свои композиторы, которые создают эстрадную музыку на фольклорной основе, специализируются на внедрении в джазовую музыку устойчивых элементов фольклорного стиля.
Широкие и разнообразные формы на Фиджи получает искусство, которое у нас принято называть художественной самодеятельностью. Часто оно носит более или менее камерный характер. Например, в небольшом студенческом клубе Тихоокеанского университета регулярно собираются {160} группы студентов — выходцев из разных районов Океании — и проводят вечера, «обмениваясь» своими традиционными песнями. Куратор этого клуба профессор Р. Лоуренс любезно передал мне магнитофонную запись одного такого вечера. На ленте, как можно было догадаться, звучат песни микронезийские и полинезийские, принадлежащие к «среднему» слою современной фольклорной традиции.
Наше пребывание в Суве совпало с последними днями одного из главных годичных фестивалей Фиджи — Хибискус-фестиваля. Название ему дало распространенное на островах дерево, в это время года покрытое яркими красными цветами с желтоватой серединой. Изображение цветка хибискуса повсюду — на зданиях, на рекламных щитах; очаровательные девушки с кокетливо вколотыми в волосы цветками смотрят на вас с туристских проспектов.
В день прихода «Дмитрия Менделеева» в Суву состоялось избрание мисс Фиджи. А на следующий день мы стали свидетелями главного фестивального торжества: по улицам города прошла длинная и довольно-таки пестрая процессия. Ее открывали живописный военный оркестр и колонна девушек в военизированной форме, затем на каком-то высоком сооружении проехала мисс Фиджи, а дальше проследовал карнавал — с ряжеными, с юношами верхом на лошадях, одетыми под североамериканских индейцев, с макетом фиджийской хижины на грузовике, внутри которой сидели по-традиционному одетые группы, с ансамблем гитаристов, с машиной «лунного санитарного отряда» (два парня, одетые якобы в форму космонавтов, изнемогали от жары). Шествие замыкала... машина с мусорщиками: Хибискус-фестиваль, в частности, должен был служить пропаганде санитарии в городе.
Гвоздем праздника стали два фольклорных вечера в Альберт-парке. Здесь оказалась представленной лучшими коллективами фольклорная самодеятельность практически всех этнических групп и общин, живущих на Фиджи. Перед нами прошли выступления папуасов с Новой Гвинеи, жителей Соломоновых островов, архипелагов Кука, Самоа, Тонга, Гилберта, Тувалу и, разумеется, меланезийских и индийских ансамблей Фиджи. Поразительное разнообразие художественных стилей и исполнительских школ, музыкальных и хореографических типов, этнических традиций открылось нам. К числу наиболее {161} архаических принадлежала, пожалуй, военная пляска с Соломоновых островов. Мужчины с разрисованными телами и лицами, держа в руках копья и палки, производили воинственные движения; имитация ожесточенной схватки и выражение торжества победы составляли главное содержание бурной и громкой пляски. У тонганцев всеобщее внимание привлек дирижер: он управлял оркестром и хором и одновременно сам включался в танец; и то и другое он делал в шутливо-пародийной манере, совершая уморительные движения и прыжки, жестикулировал и корчил рожи, вызывая всеобщий хохот. Это был своеобразный клоун, народный шут. Моментами его роль в танце пыталась занять немолодая пышная участница хора, и ее попытки включиться в танец девушек и повторить их грациозные движения производили комический эффект.
Девичьи группы с Самоа и островов Кука поражали изяществом движений рук и выразительностью поз и подчеркнуто контрастным сочетанием плавных и спокойных моментов танца с быстрыми, доведенными до предела ритмами в покачивании бедрами.
Замечательное искусство показал тонганец, исполнивший бурную пляску с ножами и горящими факелами. Беспрерывно жонглируя ими, он успевал производить ошеломляющие фигуры танца, ложился на живот, спину, вскакивал и т. п.
А рядом с этими экзотическими номерами мы видели группу девочек в школьных платьях, женские хоры из Культурного центра — это очень напомнило наши городские самодеятельные ансамбли.
Фестивальные вечера в Альберт-парке заставили вспомнить и по-новому осмыслить другие фольклорные впечатления, накопившиеся во время плавания по островам Океании. Всюду — на Берегу Маклая, Новых Гебридах, Западном Самоа, атоллах Фунафути, Маракеи, Бутаритари — легко и естественно возникали ситуации, когда исполнение фольклора превращалось в концертное исполнение коллективного порядка, когда фольклор выходил «на сцену». Неважно, что далеко не всегда была настоящая эстрада, как в Суве: на Берегу Маклая ею служила деревенская площадь, на Фунафути — народный дом, на Маракеи — манеаба (традиционный деревенский «клуб»), на Бутаритари — веранда просторной хижины, а на Самоа — даже кают-компания «Дмитрия Менделеева», в которой {162} выступала группа вождей из Апии. Во всех этих случаях имели место осознанная, подготовленная самими исполнителями, инсценированная ими театрализация фольклорных форм, приспособление их к новым бытовым, общественным, культурным ситуациям и обстоятельствам. В Океании по-своему совершается процесс, который имеет, в сущности, глобальный характер. Фольклорная самодеятельность — это один из путей закономерной и богатой возможностями адаптации народного искусства к новым условиям и новой жизни. Опыт Фиджи наглядно и убедительно показывает, сколь перспективен этот путь для океанийского фольклора, которому органически свойственны яркая театральность, живая игра красок, богатая выразительность. Он, кажется, прямо-таки просится на эстраду. Но и требует в этом плане самого бережного, творческого подхода.
Фольклорная самодеятельность по-настоящему может развиваться, конечно, лишь на почве живой фольклорной традиции. Нам посчастливилось увидеть ее своими глазами. На следующий день после окончания Хибискус-фестиваля я попал в обыкновенную, небольшую приморскую деревню Уайньямбиа. Выбор мой был вполне случайным. В облике деревни не было ничего архаического, но и ничего рекламного, рассчитанного на вкус туристов. Жители ее — рыбаки, огородники, кое-кто занят на отходных работах. В доме заместителя вождя, куда я попал, — современная простая мебель, радиоприемник, холодильник. На одной стене — полоса тапы, под которой — набор семейных фотографий. По моей просьбе хозяйка собирает группу женщин, разных по возрасту — от тридцати до шестидесяти. Одна из них принесла с собой лали — ударный инструмент, вырезанный из куска дерева и формой напоминающий модель пузатой лодочки. Ударяя по лали двумя палочками, женщина извлекала сухие острые звуки, очень хорошо гармонировавшие с пением. Удары лали точно и подробно передавали ритмический рисунок каждой песни.
Очень скоро я мог убедиться в том, что собравшиеся женщины составляли слаженный деревенский ансамбль, они привыкли петь друг с другом, каждая хорошо знала и свои возможности, и свои функции в ансамбле. Одна из особенностей их исполнения состояла в том, что песню они вели не прерывая, словно бы на едином дыхании. В тот самый момент, когда одни певицы подходили к концу {163} песенной фразы, другие включались и подхватывали ее, заканчивали и начинали новую. Песня лилась безостановочно, но в этой непрерывности отчетливо ощущалась цикличность и виделись поразительная организованность и слаженность. Если к этому добавить многоголосный распев, великолепное сочетание высоких, чистых и низких, густых голосов, то можно представить, с каким наслаждением я слушал женщин. Единственное, что поначалу казалось несколько странным, — это какой-то низковатый общий настрой исполнения, некоторая эмоциональная вялость. Скоро, впрочем, все разъяснилось, когда по поводу пропетой свадебной песни я рискнул высказать одно замечание: «Мне кажется, — сказал я, — эту песню поют, громко хлопая в ладоши, притоптывая и с выкриками». — «Да, да, — заулыбались женщины. — Конечно. Но дело в том, что сегодня воскресенье, и нам петь вообще нельзя». Вот, оказывается, в чем была причина некоторой сдержанности певиц. Я совсем забыл, что сегодня воскресенье, а между тем с церковными запретами что-либо делать (в том числе и петь) в воскресные дни нам уже приходилось встречаться на других островах.
Впрочем, женщины постепенно оживлялись, пение становилось все темпераментнее, смех и веселые реплики все чаще слышались в комнате. Певицы охотно воссоздавали в коротких комментариях живую обстановку, в которой функционирует обычно та или другая песня, объясняли ее реально-бытовой контекст.
Мне хотелось услышать песни что ни на есть обыкновенные, те, что поются постоянно и приходят на память сразу. Женщины спели две колыбельные, нежно покачивая детишек, которых принесли с собой. Потом спели свадебные, причем вторую — после моего замечания — задорно, с хлопками и громкими ударами дали, с движениями, указывавшими на то, что под песню во время обряда пляшут. Спели, пересмеиваясь, шуточную — об осле и козле, а сразу вслед за нею — нежную любовную. Вспомнили одну военно-историческую песню о фиджийских солдатах, проведших несколько лет во время второй мировой войны на Соломоновых островах. Никаких героических мотивов в песне не было — а выражала она извечные чувства и переживания женщин, ожидающих своих родных и близких с дальней войны и тревожащихся за их судьбу. {164}
В заключение женщины спели специально для нас песню фиджийского гостеприимства: о гостях Сувы, о том, как мы приходим в порт, гуляем по городу, а потом уходим в море и возвращаемся домой. Есть в этой песне светлая радость и легкая печаль.
Мы будем очень жалеть,
Когда вы отплывете завтра.
Не забывайте, когда будете далеко,
О счастливых часах в Суве.
Общение с знатоками и исполнителями народной песни, если они составляют сплоченный коллектив, для фольклориста дает особенно много. Женщины деревни Уайньямбиа, веселые, сердечные, глубоко чувствующие песню и владеющие искусством ее высокого художественного воплощения, поддерживают подлинную фольклорную традицию сегодняшнего Фиджи. В их искусстве нет особенной архаики — оно связано с современной жизнью и современным миром.
Нечто подобное мне приходилось встречать и при других наших высадках. На острове Эфатэ (Новые Гебриды) в деревне Меле мне удалось найти семейный певческий коллектив, который оказался настоящим хранителем деревенских фольклорных традиций. Жанровый репертуар его сродни тому, с которым я позднее встретился в Уайньямбиа, но здесь еще сохранился интереснейший цикл песен, связанных с трудовыми темами. Сначала спели песню о хлебном дереве, дающем плоды, из которых приготовляют традиционное кушанье — куруте. Затем последовала песня о кокосовой пальме — кормилице островитян, дающей им все. В этой песне часто повторялось слово маори, что означает «жизнь». Прозвучала песня о ямсе, рассказавшая о всех этапах работы с ним — от момента посадки и до уборки. И наконец, этот цикл завершился развеселой песней о лодке тевака, о том, как люди плавают в заливе, ловят рыбу и любуются океаном. Во всех этих бесхитростных песнях явственно ощущалась вековая психология крестьян, для которых радость бытия, радость общения с природой неразрывно связана с трудом, с добыванием хлеба насущного. Слушая меланезийские песни, я вспоминал хорошо знакомые мне крестьянские песни — русские, украинские, болгарские, сербские, с теми же, в сущности, {165} настроениями и чувствами. Да и в музыкальном отношении между ними не было пропасти, и песня о лодке очень прозвучала бы где-нибудь на русской реке, а свадебную песню — под раскатистые аккорды укулеле, удары ложек, выкрики, притопывания — о женихе-муравье, снующем всюду и собирающем добро в одну кучу, — поняли бы и приняли как величальную на нашей народной свадьбе.
Любопытно, что в репертуаре ансамбля из Меле оказалась новогебридская версия общеокеанийской песни гостеприимства «Салю-салю».
И провожали нас специальной песней прощания с гостями. Была она вполне современной и состояла из чередовавшихся меланезийских и английских строф. Мы уже покинули гостеприимный дом и с дороги оглянулись в последний раз: нам махали руками взрослые и дети, и можно было еще разобрать слова:
Прощайте, прощайте,
Пусть добрым будет ваш путь!
Атолл Фунафути, острова группы Тувалу... Быт и культура населения маленьких атоллов, разбросанных в океане, слабо связанных либо вовсе не связанных между собой, имеет свой специфический отпечаток. Но и здесь — много уже знакомого, типичного для сегодняшней Океании...
Жители деревни Фонгафале, единственной на атолле, устроили в честь прихода «Дмитрия Менделеева» традиционный праздник. Он проходил вечером в народном доме — таусоа. На двух сторонах большого зала разместились две группы исполнителей, представлявшие две части деревни — Алапи и Сенала. В каждой группе — хор — женщины позади, мужчины впереди; несколько мужчин сидели вокруг «барабана» — большого ящика, покрытого циновкой; юноша зажал в коленях другой ударный инструмент — блестящую железную канистру. Замечу здесь, что ни на Фунафути, ни на атоллах островов Гилберта не осталось каких-либо традиционных музыкальных инструментов. Впереди хора сидели девушки. Поверх обыкновенных юбок на них юбочки из раскрашенных волос тапы, пальмовых листьев и длинных волокон; капроновые блузки украшены венками из листьев и цветов, выше локтей привязаны пучки листьев; на головах — громадные {166} многослойные венки из цветов. Такими же венками украшены головы многих участников хора и зрителей. Такие венки в Полинезии символизируют праздник и служат выражением гостеприимства.
Группы Алапи и Сенала начинают выступать поочередно, каждое выступление длится несколько минут. Весь праздник — это непрерывное соревнование, творческий спор двух коллективов.
По свистку ведущего хор Сенала медленно и громко заводит песню — широкую и спокойную. Сначала выделяются мужские голоса. В какой-то момент раздается новый свисток, ритм песни переламывается, сидящие вокруг ящика мужчины начинают слаженно бить по нему ладонями, извлекая из него гулкое барабанное звучание. К этому присоединяются звенящие удары по канистре. Хор становится мощнее, а темп постепенно убыстряется, барабанщики дубасят по ящику изо всех сил. Все большее возбуждение охватывает певцов и музыкантов, пот катит у них по плечам и по груди, лица их сияют вдохновением. Ведущий вскакивает, дает новую команду свистом и криками, исступленно размахивает руками. Он явно хочет довести громкость и темп исполнения до немыслимого предела, и в тот самый момент, когда ему это, кажется, удается, когда все вокруг вот-вот взорвется от грохота и невозможного напряжения, — пение внезапно обрывается и на несколько мгновений наступает полная тишина. А потом... резкий свист раздается на другой стороне зала, и сильные красивые голоса заводят новую песню, которая тоже будет доведена до высшего накала и так же прервется, когда наши уши больше не в силах выдержать. И так весь вечер, почти без перерывов.
Девушки, когда начинается пение, сидят сначала как бы не замечая происходящего, затем по свистку ведущего поднимаются и начинают танец. Стоя на полной ступне на чуть согнутых ногах, они почти не делают движений ни вперед, ни в стороны. Главное в танце составляют неповторимая игра руками, повороты головы, легкие движения корпуса да смена выражений лица. У жестов есть устойчивое значение, и они могут читаться. Интересно, что они не только изображают нечто вполне видимое и материальное, например плывущие по небу облака, или подымающуюся звезду, или море, но и передают целый мир отвлеченных понятий, если угодно — определенных жизненных {167} принципов. Вот вытянутая вперед правая рука — ладонью вниз — движется покачиваясь, словно по легким волнам: это жест дружбы и дружеских отношений. Большими пальцами обеих рук танцующие касаются попеременно груди и живота: это знак отношений еще более высокой степени — сердечности и любви. Ладони слегка касаются одна другой пальцами перед грудью, чуть покачиваются при этом: что означает мир, единство, согласие. Руки выбрасываются по очереди вперед, правая поднята вверх, танцующие слегка кружатся: это означает свободу, радостное веселье, если хотите — полет куда-то.
По мере того как темп сопровождающей песни учащается и хор звучит все мощнее, приближаясь к кульминации, девушки приседают все ниже, танец как бы постепенно опускается на другую плоскость, приобретает большее возбуждение и резкость движений. Заключительные жесты напоминают движение в нашем матросском танце — с легкими прыжками в сторону девушки словно тянут что-то. Танец кончается под традиционную формулу са-фанга малйа («мы много сделали», «достаточно», «хватит») и троекратное тяжелое хэ-хэ-хэ!
Как только девушки начинают танцевать, лица их возбуждаются, ослепительные зубы открываются в широких улыбках, глаза сияют. Каждая из них, не нарушая единого плана танца, играет в нем свою роль, создает какой-то свой образ.
Чтобы так танцевать, не надо обучаться в хореографической школе, нужно быть фунафутийкой, родиться и вырасти здесь на атолле, с детства впитывать искусство, передающееся из поколения в поколение в порядке бытовой традиции. Такие танцы и мастерство их исполнения не могут существовать вне традиций быта и культуры.
Между тем хозяева объясняют нам содержание каждого танца и сопровождающей его песни, и перед нами открываются неожиданные и чрезвычайно интересные подробности.
Начинает коллектив Сенала. Хор обращается к гостям с русского корабля: «Мы рады встретиться с вами сегодня на нашем острове. Как хорошо, что вы приехали к нам, мы славим этот день встречи и желаем вам всего наилучшего». Песня, конечно, традиционная... Не будь здесь гостей, праздник начался бы по-иному: люди из Сенала стали бы хвастать в песне своим искусством пения и танца и {168} подсмеиваться над неумехами из Алапи, а те ответили бы им чем-нибудь в этом же роде.
Во втором своем цикле хор Сенала поет о том, как двадцать восемь лет назад на Фунафути упали японские бомбы. Люди острова не могут забыть «печальный день бомбардировки Фунафути».
«Я буду петь для того, чтобы все знали, что было, и чтобы это больше никого не застало врасплох».
Хор Алапи запел песню о красоте острова Фунафути, о его пальмах, о том, что для жителей деревни дорог этот кусочек земли.
Но вот содержание песен меняется. Группа Сенала исполнила песню и пляс о Ноевом ковчеге. Певцы и танцоры Алапи ответили сюжетом о блудном сыне. На стороне Сенала прозвучала история борьбы Давида с Голиафом, группа Алапи исполнила историю о царе Иудейском.
Ни в манере пения, ни в характере музыкального сопровождения, ни в поведении танцующих нельзя было заметить чего-то такого, что выделяло бы эти песни и танцы из общего ряда и отличало бы их по самому духу.
Ясно, что необычные и чужие миру людей атолла темы пришли сравнительно поздно и наслоились на древнее, исконно полинезийское искусство. Нам изложили общепринятую версию их появления. Миссионерам, обращавшим фунафутийцев в христианство, наряду с другими «языческими» обычаями, распространенными на острове, не нравились и танцы, и они пытались запретить их. Тогда-то якобы и родилась идея сохранить традиционное искусство, привив ему содержание, не противоречащее учению церкви. Так родились новые сюжеты и новые слова, а в традиционную музыку вплелись мотивы псалмов. Однако не они подчинили себе полинезийское искусство танцев и песен, а, напротив, оно само ассимилировало и трансформировало на свой лад сюжетику и идеи библейских сказаний. В сущности, безвестные полинезийские поэты поступили с ними совершенно так же, как это делали их предшественники в разных концах земли — они увидели здесь поэтический материал, который поддается свободной обработке и в котором открывается что-то свое, близкое и интересное. Вот, например, как интерпретировался в поэтическом восприятии островитян-рыболовов новозаветный эпизод с призванием апостолов-рыбаков на Геннисаретском озере. {169}
Люди Алапи запели:
Слушай голос, голос жизни,
Сейчас мы с мелкого места идем па глубокое.
Послушай меня, не спеши,
Мы будем ловить рыбу всю ночь.
Дети мои, всю ночь
Мы прождали рыбу, но ничего не поймали,
Надо идти на другое место.
Мы пришли на другое место
И поймали очень много рыбы.
Надо позвать еще ребят,
Пусть они помогут вытянуть сети.
Мужчина, растолковывавший нам содержание песен, с некоторым смущением заключил: «Вообще-то это о святом Петре». А у меня явилась мысль, не связаны ли эти пантомима и песня в своих истоках с теми утраченными ныне обрядовыми плясками, которые исполнялись перед отплытием на рыбную ловлю и которые должны были обеспечить богатый улов. История о рыбаках-апостолах явилась как бы посредствующим звеном между старой магической песней и пляской и современной песней-пантомимой, в которой тема рыбной ловли получила уже вполне поэтическое, я бы сказал, лирико-философское осмысление.
И так — почти со всеми другими темами. Вот хор поет о том, как Агарь в пустыне не может напоить сына и является ангел со словами: «Не плачь, вот вода для твоего сына, вот она перед тобой, дай ему напиться, не бойся, это хорошая вода». В песне ничего не говорится о чудесном колодце, потому что фунафутийцы колодцев почти не знают, зато они очень хорошо знают цену пресной воде: у каждой хижины стоят бочки, в которые бережно собирается дождевая вода. Они, разумеется, не страдают от жажды, пока у них есть кокосы, но понятно, почему мучения Агари и Измаила ими воспринимаются вполне «по-островитянски».
Иные библейские мотивы оборачиваются для них высокой лирикой. Как вариация на тему «Песни песней» звучат стихи:
Твое лицо красиво, божественно,
Моя любимая, {170}
Ты так прекрасна,
Что твое лицо можно сравнить только с лицом бога.
Вряд ли удовлетворила бы миссионеров мысль, выраженная в следующих стихах:
Смотри, как прекрасно жить под солнцем.
Посмотри и запомни,
Потому что когда ты уйдешь из этого мира,
То этой красоты уже не увидишь.
Последний цикл, исполненный людьми Алапи, как говорится, под занавес, назывался «Пляс о звездах».
Знаменитая звезда есть к западу от острова.
Слышишь, поют цикады,
В ночи разносятся далеко голоса,
Но сегодня эта звезда уже не там,
Она на востоке,
Она указывает, где родился Христос:
Это Вифлеем,
Это звезда царя царей.
Смотри, как прекрасен Фунафути,
Сколько птиц спряталось в тени и спят.
Смотри, сколько лодок.
Настало время и тебе отправиться на своем каноэ.
Трое волхвов отправились смотреть,
Где царь родился.
Трое волхвов плывут в Вифлеем на лодках...
Эти стихи, так вольно пересказывающие священную историю и уже поэтому вряд ли способные порадовать миссионеров, многое говорят тем, кто хочет понять душу маленького островного народа. Еще недавно мир был замкнут для него кольцом атолла. Теперь границы его безмерно расширяются. У народа Фунафути есть своя история, и она неотрывна от истории человечества. Именно эта мысль ощущается в поэтически наивных строках песни о безвестном фунафутийце, снаряжающем свое каноэ, чтобы отправиться вслед за волхвами в неведомый Вифлеем. Фунафути прекрасен, но нельзя жить только им одним. Должно быть, очень к месту была эта заключительная песня в тот вечер, когда фунафутийцы на свой полинезийский манер встречали ученых и моряков из далекой страны. {171}
Итак, фунафутийцам удалось сохранить, хотя бы частично и не без потерь, свои традиционные пляски — один из самых драгоценных разделов полинезийской старой культуры. В общем надо сказать, что это удалось сделать и обитателям многих других островов. Высокое искусство церемониального танца прекрасно сохранили микронезийцы островов Гилберта. Невозможно забыть ночной танец гилбертинцев, в котором главную роль играла молодая женщина, подражавшая своими движениями полету фрегата. На атолле Маракеи группа молодых людей, даже без соответствующего убранства, показала нам танцы, во многом напоминавшие фунафутийские.
Между тем людям Океании нелегко было отстаивать свои обычаи и свою культуру перед миссионерами, которые в плясках, пантомимах, песнях, музыке, во многих обрядах усматривали «греховное» начало, обличали все это как несовместимое с новой верой и церковными правилами. Под нажимом миссионеров и колониальных властей исчезли навсегда и оказались под запретом многие характерные явления древней океанийской культуры. Перемены оказывались подчас столь сильными, что некоторые местные историки готовы активным вмешательством миссионеров обозначать новый период в развитии народов Океании. Все же для многих районов характерно не столько исчезновение старых традиций, сколько их частичная трансформация и переосмысление в новых обстоятельствах. Пример Фунафути в этом смысле вполне показателен.
На маленьком атолле мы были свидетелями и других, с деятельностью миссионеров но связанных перемен в фольклорной культуре. Старая, архаическая традиция оттеснена на задний план и, видимо, в значительной степени утрачена. Стиль музыкально-песенного быта на островке определяется явно современной модой, которую диктует молодежь. Черты этого стиля явственно предстали перед нами, когда по нашей просьбе девушки стали петь песни из своего обычного репертуара. Одна из них подыгрывала на укулеле. В импровизированном концерте развернулась как бы сюита из песен, связанных одной темой сегодняшнего молодежного быта Фунафути и непритязательным выражением настроений, лирических раздумий молодых людей. Это была поэзия повседневности, созерцательная, без серьезных коллизий. Молодые люди плывут в каноэ по лагуне, любуясь ее красотой... Как прекрасен Фунафути {172} с его высокими пальмами и яркими цветами... Скауты приплыли на Фунафути и жгли лагерный костер... Девушки и юноши участвовали в постройке общественного дома, по случаю окончания работы был устроен праздник... Бывают и конфликты: к девушке пришел друг с дурными намерениями, потом ушел к другой и той все рассказал о первой...
Словам соответствуют мелодии — нежные, слегка задумчивые, очень красивые. Странным образом в них довольно органично сочетаются мотивы и интонации полинезийской музыки с мелодикой западной эстрады. Похоже, что для каждой новой песни мелодия не изобретается, а «подбирается» из имеющегося запаса и подвергается варьированию.
Другое яркое проявление того же стиля молодежного современного фольклора — ансамбль молодых фунафутийцев. Юноши лет по 18-20, отлично сложенные, с красивыми открытыми лицами, в руках у них — укулеле, обычные гитары, мандолины. Инструментами они владели превосходно. У юношей — мягкие, несильные, типично «океанийские» голоса. В ансамбле есть несколько девушек. Одна за другой исполняются песни — все местные по содержанию. Более того, у каждой есть свой автор — один из участников ансамбля. Мне объясняют: «Эту песню о красоте острова Фунафути сложил Тонгиа»; песня о поездке на рыбную ловлю принадлежит тоже ему. «Это песня о цветущем дереве канава. Ее сложил Туйни. Он думал о тени, которую бросает цветущее дерево». — «Эта песня сложена Менеуа с мыслями об очень маленьком острове Силевиль в южной части океана, о деревьях, цветах и людях этого острова». — «Эту песню сложил Сингантеава с мыслями о любви. Когда двое влюбленных расстаются, юноша складывает песню о своей возлюбленной, оказавшейся далеко от него».
Передо мной сидели самобытные поэты-певцы. Любая из песен, исполненных ими, могла стать украшением концерта, прозвучать по радио и быть записанной на пластинку.
Нетрудно было заметить известную однотипность музыкального материала, соединявшего особенности собственно народной традиции с эстрадной мелодикой. Песни фунафутийцев были составлены из мелодических блоков, варьируемых формул, искусно всякий раз соединенных и {173} обогащенных импровизацией. Музыка эта одновременно «своя» и «общая», и в этом смысле творчество молодых фунафутийцев в принципе сходно с самодеятельными молодежными коллективами в других странах и на других континентах. Руководитель ансамбля — Лоту, юноша с огромной копной волос, закрывавшей лоб, мастерски играл на всех инструментах. Ему принадлежало несколько прекрасных песен, в том числе та, содержание которой переводчик обобщил в словах: «Любовь — это очень хорошая вещь. Любовь — это очень плохая вещь».
Ансамбли, подобные фунафутийскому, похоже, не редкость на атоллах. Мы встретились на Маракеи с такой же небольшой группой хорошо спевшихся молодых людей, с укулеле, гитарами, мандолинами; тоже свои авторы; те же примерно «местные», лирически окрашенные темы: жалобы юноши на то, что девушка не отвечает взаимностью на его чувства; сетование девушки по поводу того, что юноша не захотел пойти с нею в кино, а потом она увидела его там с другой; и опять — о красоте лагуны, о родном острове...
Разница ощущалась в характере мелодий: эстрадные западные соединялись здесь уже с микронезийскими традиционными мотивами, и это создавало иной стиль. Натренированное ухо, безусловно, выделит в потоке современных «океанийских» песен полинезийские и микронезийские стили. Более того, я думаю, что и внутри каждого из них можно различить местные оттенки: мелодии Фунафути не совпадут с самоанскими или тонганскими.
Представления о некоем музыкальном стандарте, захлестнувшем сегодняшнюю Океанию, поверхностны и неосновательны. Местные традиции дают каждая свой особый сплав.
Возвращаясь к Фунафути, надо сказать, что напряженный пульс его художественной жизни поражает даже на фоне других богатых океанийских впечатлений. Это остров песен. Здесь многообразные нити творческой деятельности стягиваются к замечательному человеку по имени Тапу-Ливи. Впервые мы увидели его в роли руководителя группы Сенала во время праздника. Обнаженный по пояс, в традиционной лава лава и с венком на голове, крупный, толстый, обливаясь потом, он кричал, срывая голос, что-то своим певцам, ожесточенно дирижировал одной рукой, свистел время от времени, давая команды, {174} и сам пел. Лицо его выражало вдохновение, он всякий раз доводил хор до изнеможения и сам вот-вот готов был, кажется, отдать последние силы, по проходили минуты паузы, начинался новый номер, и Тапу-Ливи вновь с подъемом вел свою группу.
Ансамбль Лоту, как постепенно выяснилось, тоже многим был обязан Тапу-Ливи. А затем мы узнали, что и сам он является настоящим и своеобразным композитором. Ему сорок восемь лет, он жил долго на Западном Самоа, бывал на Фиджи.
Часы, проведенные в доме Тапу-Ливи, позволили не только познакомиться с его творчеством, но и отчасти понять его взгляды и симпатии. Он говорил с открытой неприязнью о деньгах, о богатстве. Его дом — образец скромного жилища и доброго гостеприимства. К своему творчеству композитор относится с большой серьезностью. Нотной грамоты он не знает и хранит мелодии в памяти, а слова записывает. Тапу-Ливи складывает песни о себе, об окружающей жизни, о ее радостях, печалях, проблемах. У него есть песни-воспоминания лирического, исторического и социального плана. Горечью и глубоким сочувствием к страдающим людям пронизана его песня о поселении прокаженных на одном из островов Фиджи. Композитор слышал о нем, когда был в свое время на островах. Показательно, конечно, что посещение архипелага, о котором обычно говорят и пишут как о земном рае, отозвалось в творчестве Тапу-Ливи столь драматически. И на Фунафути он находит для своих песен не только светлые мотивы. Одна из лучших его песен возвращает нас к временам войны. «Это было в 1943 г., когда американцы появились здесь. Это песня о людях из Америки и о женщинах с нашего острова. Когда моряки высадились на атолле, они пытались силой брать девушек из домов и увозить их на машинах в лес, чтобы делать там что-то дурное. Наши люди стали жаловаться, и командование должно было строго предупредить, что плохие моряки будут наказаны». В песне Тапу-Ливи есть горечь и негодование.
Во время стоянки «Дмитрия Менделеева» композитор очень тепло относился к нам и по-разному проявлял свои симпатии: устроил концерт на корабле, привез для членов экспедиции несколько сот кокосовых орехов. Прощаясь с нами, он сказал, что начнет обдумывать песню о русских гостях... {175}
В какой степени можно считать новым и необычным для полинезийской культуры появление самодеятельного композитора-поэта типа Тапу-Ливи? Конечно, запись текста на бумагу, использование укулеле, ощутимое воздействие новых ритмов и элементов мелодического языка, современные темы — это все признаки несомненной новизны, равно как и то, что некоторые песни Тапу-Ливи попали на грампластинку. Но вместе с тем истоки композиторского и поэтического творчества его лежат в народной полинезийской традиции. О песнях «индивидуального сложения» известно по крайней мере с середины прошлого века, и даже сохранились в устном предании имена авторов.
Тапу-Ливи продолжает традицию тех одаренных своих предшественников, которые соединяли творчество с другими обязанностями общественного плана.
В самых разных точках сегодняшней Океании мы встречались со специфическими вариациями и различными стадиями единого по существу фольклорного процесса. То, что удалось нам подметить на Фиджи, Маракеи, Фунафути, по-своему, «повторялось» на других островах Меланезии, Микронезии, Полинезии. Необратимо уходят (или уже ушли) наиболее архаические слои фольклора, связанные с системой старого быта и древних представлений. Чтобы записать песни заклинательные, старые трудовые, обрядовые, эпические, нужны поиски или счастливый случай. Уже в репертуаре среднего поколения они редкость. Разумеется, известную поправку следует сделать для фольклорных оазисов типа Бонгу и особенно для тех, что находятся в глубине островов и оторваны от современных центров. Общая тенденция, однако, очевидна. Основной пласт в сегодняшней океанийской деревне составляет песенный фольклор, свободный (в основном) от непосредственных функциональных связей с древней магической практикой, со старой обрядовой системой, с мифологией и культами. Древний фольклор являл собой органическое единство практического и эстетического начала. Песня не просто функционировала в быту, но выполняла здесь предназначенную ей практическую роль, подсказывавшуюся сложившейся традиционной системой связей песни и {176} жизни. В этих традиционных границах выявлялось и собственно эстетическое начало песни.
Современный фольклор островов Океании тоже связан с бытом, тоже функционирует внутри него и без связей с ним существовать не может. Но это теперь связи по преимуществу функционально-эстетические. На первый план в песенном фольклоре выдвигается поэтическое начало.
Песни колыбельные, свадебные, похоронные, песни рыбаков, песни молодых людей, собирающихся на традиционную встречу, — все они, будучи включены в типовые бытовые ситуации, важны для самих исполнителей в первую очередь как поэтическое выражение их настроений, их взглядов на те или другие стороны действительности.
По-настоящему эстетическое отношение к песне стало бытовой нормой и определило серьезнейшие сдвиги во всей фольклорной культуре. Отсюда, в частности, идет и интерес к новым музыкально-песенным стилям, усвоение элементов «западной» музыки, увлечение новыми музыкальными инструментами и возможностями, которые открывает их использование, создание самодеятельных ансамблей, сочинение новых песен и т. п. В сущности формируется новая океанийская песенно-музыкальная культура, которая представляет собой сплав древних традиций, переживших достаточно сложную эволюцию, «среднего» бытового слоя и новых художественных элементов, распространившихся особенно в последние десятилетия.
Показательно, что океанийская общественность, те ее силы, которые — в обстановке борьбы за независимость и в условиях обретения независимости — думают о путях пробуждения и активного развития национального самосознания, начинают все больше осознавать современную ценность своей культуры и ратуют за сбережение, поддержание, развитие и популяризацию своего фольклора. Уважительное отношение к традиционным песням и знание их, равно как знание своего языка, верований предков, истории и генеалогии, церемониальных форм, ремесел и т. д., входят в неписаный кодекс требований национального порядка. При этом, конечно, наиболее прогрессивной является позиция тех, кто вовсе не настаивает на простом сохранении старых бытовых и культурных традиций, но понимает необходимость и неизбежность их модификаций, отбрасывания пережиточных форм, обновления жизни. {177}
Народы Южных морей дали мировой культуре свою богатую мифологию, искусство церемониального танца, эпос, воспевший подвиги великих мореплавателей, вместе с несравненным искусством изготовления масок, деревянных скульптур, выделки тапы, резьбы по дереву... Сегодняшний фольклор, который создается и живет на больших архипелагах и дальних маленьких атоллах, в прибрежных рыбацких деревушках, горных селениях и молодых портовых городах, — это сегодняшний поэтический голос Океании, это неопровержимое свидетельство яркой талантливости ее людей и подтверждение плодотворности связей художественных традиций и живого творчества. {178}
Житель деревни Бонгу (Берег Маклая) с илоль ай — трубой из долбленой тыквы
В руках у музыканта схюмбин — бамбуковая флейта (деревня Бонгу, Берег Маклая)
Окам — ручной барабан (из коллекции Н. Н. Миклухо-Маклая, Музей антропологии и этнографии, Ленинград)
Барум — сигнальный барабан (деревня Волгу, Берег Маклая)
Лоб лоб — обрядовые деревянные пластинки «гуделки» (из коллекции Н. Н. Миклухо-Маклая, Музей антропологии и этнографии, Ленинград)
Большой полинезийский барабан паху-нуи (Музей антропологии и этнографии, Ленинград)
Житель деревни Бонгу (Берег Маклая) демонстрирует лоб лоб ай — звучащий инструмент, употреблявшийся папуасами в тайных обрядах
Папуасский обрядовая доска (из коллекции Н. Н. Миклухо-Маклая, Музей антропологии и этнографии, Ленинград)
Изображение полинезийского божества (дерево, Музей антропологии и этнографии, Ленинград)
Изображение вождя маори (дерево, Новая Зеландия. Музей антропологии и этнографии, Ленинград)
Двойное каноэ с Гавайских островов, гребцы в масках (Dodd E. Polynesian Seafaring, Lymington — London, 1972)
Девушки из танцевальной группы (атолл Фунафути)
Молодежный ансамбль с атолла Фунафути
Самодеятельный композитор Тапу-Ливи с женой (атолл Фунафути)
Группа молодых певцов с атолла Маракеи (о-ва Гилберта)
1. Аксенов А. А., Белоусов И. М. Загадки Океании. Экспедиция на научно-исследовательском судне «Дмитрий Менделеев». М., 1975.
2. Гуревич А. Мировая культура и современность. — Иностранная литература, 1976, № 1.
3. Луомала К. Голос ветра. Полинезийские мифы и песни. Предисл. Е. М. Мелетинского. М., 1976.
4. Миклухо-Маклай Н. Н. Собр. соч., т. III, ч. 1. М.-Л., 1951.
5. На Берегу Маклая (этнографические очерки). М., 1975.
6. Народы Австралии и Океании. Под ред. С. А. Токарева и С. П. Толстова. М., 1956.
7. Океания (справочник). М., 1971.
8. Путилов Б. Н. В Бонгу звучат окамы. — Советская этнография, 1972, № 3.
9. Путилов Б. Н. Песенно-музыкальные коллекции с островов Океании. — В кн.: Культура народов Австралии и Океании. (Сборник МАЭ, XXX). Л., 1974.
10. Путилов Б. Н. Проблемы изучения песенно-музыкального фольклора Берега Маклая. — Советская этнография, 1976, № 2.
11. Пучков П. И. Население Океании. М., 1967.
12. Рид Кеннет. Горная долина. М., 1970.
13. Сказки и мифы Океании. Пер. с западноевропейских и полинезийских языков. Сост. Г. Л. Пермяков. Предисл. Е. М. Мелетинского. М., 1970.
14. Те Ранги Хироа (П. Бак). Мореплаватели Солнечного восхода. М., 1959.
15. Andersen J. С. Maori music with its Polynesian background.— Journal of Polynesian Society, 1932, N 1-4; 1933, N 1-4; 1934, N 1, 2, 4.
16. Andersen J. C. Myths and legends of the Polynesians. 1969.
17. Arapeta Marukitipua Awatere. [Рец. на кн.: Mitkalfe В. Maori Poetry: the Singing Word. 1974.] — Journal of Polynesian Society, 1975, N 4.
18. Aufenanger H. Women's lives in the Highlands of New Guinea. — Anthropos, 1964, vol. 59, f. 1-2.
19. Baal J. Van. Dema. Description and analysis of Marind-Anim culture (South New Guinea). The Hague, 1966.
20. Bateson G. Nawen. A survey of the problems suggested by a composite picture of the culture of a New Guinea tribe drawn from three points of view. Cambridge, 1936.
21. Beaver W. N. Unexplored New Guinea. London, 1920. {179}
22. Beckwith M. Hawaiian mythology. Honolulu, 1970.
23. Bell F. L. S. The industrial arts in Tanga. — Oceania, 1949, N 3.
24. Bell F. L. S. Travels and communication in Tanga. — Oceania, 1950, N 2.
25. Berndt R. M. Excess and restraint. Chicago, 1962.
26. Best E. The Maori, vol. I-II. Wellington, 1924.
27. Biggs B. Maori marriage. An Essay in Reconstruction. Wellington, 1960.
28. Bjerre J. Savage New Guinea. London, 1964.
29. Brigham W. T. The Ancient Hawaiian house, vol. II, N 3. Honolulu, 1908.
30. Burrows E. G. Flower in my ear. Arts and ethos of Ifaluk Atoll. Washington, 1963.
31. Danielsson B. Work and life on Raroia. An acculturation study from the Taumotu group, French Oceania. Uppsala, 1955.
32. Deacon A. B. Malekula. A vanishing people in the New Gebrides. London, 1934.
33. E. H. S. Те «Ка Mate» chant. — Journal of Polynesian Society, 1948, N 2.
34. Elmberg J.-E. The Popot feast cycle. Acculturated exchange among the Mejprat Papuans. — In: Ethnos, vol. 30. Stockholm, 1965.
35. Emory K. P. The Tahitian account of creation by Mare. — Journal of Polynesian Society, 1938, N 2.
36. Emory K. P. Tuamotuan concepts of creation. — Journal of Polynesian Society, 1940, N 1.
37. Emory K. P. Kapingamarangi. Social and religious life of a Polynesian Atoll. Honolulu, 1965.
38. Enga Eda Nemago. Meri Singsing. Poetry of the Yandaro Engas. Collected and translated by Kundapen Talyaga. Port Moresby, 1973.
39. Firth R. Tikopia ritual and belief. London, 1967.
40. Firth R. Sea Creatures and spirits in Tikopia belief. — In: Polynesian culture history. Essays in honor of K. P. Emory. Honolulu, 1967.
41. Selections from Fornander's Hawaiian antiquities and folklore. Honolulu, 1959.
42. Fornander A. An Account of the Polynesian race, its origin and migrations. Three volumes in one. 1969.
43. Fox С. Е. The Threshold of the Pacific. London, 1924.
44. Gods, Ghosts and men in Melanesia. 1965.
45. Grimble A. Mygrations, myth and magic from the Gilbert Islands. 1972.
46. Handy E. C. C., Pakui M. K. The Polynesian family system in Ka-U, Hawaii. — Journal of Polynesian Society, 1952, N 3-4.
47. Held G. J. The Papuans of Waropen. The Hague, 1957.
48. Hogbin H. J. Trading expeditions in Northern New Guinea. — Oceania, 1935, N 4.
49. Hogbin J. The Island of menstruating men. Religion in Wogeo, New Guinea. London, 1970.
50. Humphries A. R. The Gulf Division Ehalo dance. — Man, 1931, vol. XXXI.
51. Jenness D., Ballantyne A. The Northern D'Entrecasteaux. Oxford, 1920. {180}
52. Johansen J. P. The Maori and his religion in its non-ritualistic aspects. København, 1954.
53. Kaeppler A. L. Preservation and evolution of form and function in wo types of Tangan dance. — In: Polynesian culture history Honolulu, 1967.
54. Kamakau S. M. Ruling chiefs of Hawaii. Honolulu, 1961.
55. Koch K.-F. War and pease in Jalemo. Cambridge, 1974.
56. Kunst J. Music in New Guinea. Three studies. 1967.
57. Landtman G. The Folk-tales of the Kiwai Papuans. — Acta Societatis Scientiarum Fennicae, Helsingfors, 1917, t. XLVII.
58. Landtman G. The Kiwai Papuans of British New Guinea. London, 1927.
59. Layard I. Stone men of Malekula. London, 1942.
60. Laxton P. B. A Gilbertese song. — Journal of Polynesian Society, 1953, N 4.
61. Laxton P. В., Те Kautu Kamoriki. «Ruoia», a Gilbertese dance.— Journal of Polynesian Society, 1953, N 1.
62. Luomala K. Maui-of-a-Thousand-Tricks: his Oceanic and European biographers. Honolulu, 1949.
63. Maranda E. K. Lau narrative genres. — Journal of Polynesian Society, 1975, N 4.
64. Mead M. Sex and temperament in three primitive societies. 1935.
65. Meggitt M. 1. Male-female relationships of Australian New Guinea. — American Anthropologist, Special publication, 1964, vol. 66, N 4, p. 2.
66. Monberg T. Ta'aroa in the creation myths of the Society Islands. — Journal of Polynesian Society, 1956, N 3.
67. Ngata Apirana. Nga Mateatea. — Journal of Polynesian Society, 1955, N 2, 4; 1956, N 4.
68. Nilles J. The Kuman of the Chimbu region, Central Highlands, New Guinea. — Oceania, 1950, N 1.
69. Oliver D. L. A Solomon Island society kinship and leadership among the Siuai of Bougainville. Cambridge, 1955.
70. Pospisil L. The Kapauku Papuans of West New Guinea, 1965.
71. Pulsford R. L. Ceremonial fishing for Tuna by the Motu of Pari. — Oceania, 1975, N 2.
72. Quain В. Н. The flight of the chiefs. Epic poetry of Fiji. New York, 1942.
73. Quain B. Fijian Village. Chicago, 1948.
74. Roberts R. G. Mind over Matter — magical perfomances in the Gilbert Islands. — Journal of Polynesian Society, 1954, N 1.
75. Roth G. K. Fijian way of life. Oxford, 1953.
76. Saville W. J. V. In unknown New Guinea. London, 1926.
77. Stimson J. F. Songs of the Polynesian voyagers. — Journal of Polynesian Society, 1932, N 3.
78. Strathern A. The Rope of Moka. Big-men and ceremonial exchange in Mount Hagen New Guinea. Cambridge, 1971.
79. Strathern M. Women in between female roles in a male world: Mount Hugen, New Guinea. London — New York, 1972.
80. Те Rangi Hiroa (Buck P. H.). Ethnology of Tangareva. Honolulu, 1932.
81. Те Rangi Hiroa (Buck P. H.). Arts and crafts of the Cook Islands. Honolulu, 1944. {181}
82. Те Rangi Hiroa (Sir Peter Buck). The Coming of the Maori. Wellington, 1950.
83. Те Rangi Hiroa (Back P. H.). Arts and crafts of Hawaii. Honolulu, 1957.
84. Tetens A. Among the savages of the South seas. Memoirs of Micronesia, 1862—1868. London, 1958.
85. Thompson L. Southern Lau, Fiji: an ethnography. Honolulu 1940.
86. Titkomb M. Kava in Hawaii. — Journal of Polynesian Society, 1948, N 2.
87. Turbott I. G. Fishing for flying-fish in the Gilbert and Ellice Islands. — Journal of Polynesian Society, 1950, N 4.
88. Whiting I. W. M., Reed S. W. Kwoma culture. — Oceania, 1938, N2.
89. Williams F. E. The Natives of the Purari delta. Port Moresby, 1924.
90. Williams F. E. Orokaiva magic. London, 1928.
91. Williams F. E. Orokaiva society. London, 1930.
92. Williams F. E. Natives of lake Kutubu, Papua. Port Moresby, 1940—1941.
93. Williams F. E. Papuans of the Trans-Fly. Oxford, 1969.
94. Williams M. The Stone Age islands. New Guinea today. New York, 1964.
95. The Story of Kupe. As ritten down by Himiona Kaamira (translated by Bruce Biggs). — Journal of Polynesian Society, 1957, N 3.
*) Список литературы приводится в конце книги, в тексте в скобках указаны арабскими цифрами порядковый номер издания, на которое дается ссылка, римскими — том, курсивом — страницы этого издания.
Написать нам: halgar@xlegio.ru