Сайт подключен к системе Orphus. Если Вы увидели ошибку и хотите, чтобы она была устранена, выделите соответствующий фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter. |
К разделу Россия – XIX век
Известия высших учебных заведений. Северо-Кавказский регион.
Общественные науки. Спецвыпуск 2007 г.
Актуальные проблемы исторических исследований.
{99} – конец страницы.
OCR OlIva.
Изучение истории империй стало актуальной проблемой зарубежной историографии с 60-х гг. XX в. Однако именно в последние два десятилетия в этом направлении была проделана весьма значительная работа, связанная, во-первых, с пересмотром прежних взглядов на империи как нечто брутальное и {99} ущербное; во-вторых, с компаративистским подходом, в рамках которого предметом анализа стали различные имперские образования; в-третьих, со становлением «империологии» (или же «империоведения»), т.е. комплексного изучения империй усилиями не только историков, но и представителей других отраслей гуманитарного знания. В настоящей статье на примере ряда зарубежных исследований, касающихся России, будут показаны актуальные направления современной западной империологии.
Исследуя различные имперские образования, исследователи отмечали ряд системных признаков, присущих такому типу государств. Их весьма неполный перечень включает:
1) экспансию, часто выступающую интенцией или modus vivendi империй;
2) масштабность территории, контролируемой имперской властью;
3) как следствие — присущую империям этническую, религиозную, культурную, экономическую и социальную гетерогенность;
4) присущий империям особый тип отношений «центр — периферия»;
5) феномен длительного существования и жизнеспособности;
6) определенный универсализм политических и культурных ориентаций, выраженный в имперской идеологии или господствующем типе культуры;
7) особый статус правителя, в том числе его сакрализация;
8) стремление к гегемонии на мировой арене и т.д.
При этом классификация империй по-прежнему остается предметом дискуссий, хотя большинство специалистов называют по крайней мере два типа имперских государств Нового времени:
1) классические колониальные, или «морские империи», к числу которых относилась прежде всего Британская империя, а также менее масштабные, созданные Францией, Голландией и др. В них достаточно отчетливо просматривается географическое (не говоря уже о политическом, экономическом и культурном) разделение территории на метрополию, с одной стороны, и колонии, доминионы и зависимые территории — с другой;
2) континентальные империи, в которых зависимые территории, чаще именуемые «провинциями» или «окраинами», являлись географическим продолжением условного имперского центра. Это Австро-Венгрия, Российская и Османская империи; отчасти Персия и Китай.
В зависимости от принимаемого подхода ученые либо сравнивали имперские образования различных типов, что позволяло им понять специфику, присущую каждому типу империй; либо же описывали империи одного типа, проводя параллели в имперской организации и политике различных стран. Образец последнего подхода присущ, например, Альфреду Риберу (A. Rieber) [1].
Определяя империи как особый тип государственных образований, Рибер пишет следующее: «Империи — это государственные устройства, в которых одна этническая группа устанавливает и сохраняет контроль над другими этническими группами в границах определенной территории. Это воинственные государства. Их границы — военные, они расширяются или защищаются скорее силой оружия, нежели средствами естественного или культурного свойства (т.е. этнического, расового или религиозного). Власть сосредоточена в руках правителя, как светская, так и духовная, в разных пропорциях. Чтобы сделать свою власть легитимной и прочной, правитель или правительница опираются на имперскую культуру, которая сочетает в себе трансцендентную или мифическую концепцию правления с опорой на элиту по рождению или по заслугам, которая выполняет основные административные, финансовые, военные и правовые функции государства» [1, с. 34].
Одна из самых болевых точек континентальных империй — проблема территориальной целостности. «Географическое положение континентальных, евразийских империй, в отличие от разбросанных владений “морских” империй, способствовало возникновению особых проблем безопасности и интеграции. В результате экспансий евразийская империя создавала кольцо смешанных этнотерриториальных образований вокруг этнически однородного — в большей или меньшей степени — государственного ядра». «Имперская периферия служила очагом постоянной нестабильности, причиной чему служила разница культур населявших ее племен, а в некоторых случаях, сама история их происхождения и формирования государственности — еще до того, как они были завоеваны». В отличие от «морских» империй, где мятеж в одной колонии не сказывался на безопасности метрополии, восстания в имперских провинциях оказывались более деструктивными, так как угрожали самому существованию континентальных империй [1, с. 36-37].
Евразийские, или континентальные империи, испытывали еще одну серьезную проблему, которая заключалась в выборе механизма управления своими территориями: «постоянно существовала опасность, что особый статус этнотерриториальных образований либо вызовет административную и правовую путаницу, либо будет способствовать росту сепаратистского движения». Именно поэтому «выбор между религиозной ортодоксальностью и веротерпимостью принимал в континентальных империях особую остроту…». Поскольку религиозная идентичность зачастую переплеталась с национальной идеологией, этот фактор стал представлять серьезную угрозу целостности империй. «Следовательно, политика официальной веротерпимости или насильственной ортодоксальности и принудительного обращения в зависимости от обстоятельств могла разжигать разного рода сектантские выступления: либо в форме борьбы одной религиозной группы против другой (погромы), либо в форме движения за национальную независимость (поляки-католики против православных русских или православные славяне против турок-мусульман)».
Этническая гетерогенность империй еще более усиливалась народными восстаниями и завоевательными войнами (такими как, например, Кавказская война. — А.Щ.), которые вызывали серьезные демографические сдвиги: «исход религиозных или этнических меньшинств после поражения их единоверцев» или же насильственную высылку жителей и «заселение имперским правительством обезлюдевших краев» [1, с. 37-38]. {100}
В своей статье Рибер подробно останавливается на трех средствах сохранения имперской власти: идеологии, бюрократии и защите границ.
Анализируя имперскую идеологию, он отмечает: «Имперскую идею олицетворял образ правителя. Это легко понять, если принять во внимание три обстоятельства: концепции власти становились частью нравственных и (или) религиозных представлений, они были связаны с традициями и мифами, язык политики превращал их в видимые символы и написанные тексты». Но концепция власти не была постоянной и подвергалась изменениям либо в зависимости от личных предпочтений правителей, либо под влиянием внутренних кризисов или внешней угрозы. «Кроме всего прочего, наблюдалась эволюция в направлении усиления светского начала, но были случаи возвращения к ранним религиозным мифам, особенно в конце существования Российской и Османской империй. Правители принимали и изменяли свои титулы, украшали и усложняли ритуалы и церемонии, которые устанавливали реальные и символические связи с правящей верхушкой и народными массами» [1, с. 39-40].
В то же время в период поздней империи, при Александре III и Николае II, произошел отказ «от светского и космополитического образа империи в пользу более ограниченного национально-религиозного», что лишь усилило пропасть между властью и подданными [1, с. 42]. Ультранационалистическая идеология распространялась в кризисное и революционное время (в виде пангерманизма, панславизма, панисламизма или пантюркизма), но вряд ли можно назвать такую идеологию «протонационалистической». В частности, «панславизм (или, по крайней мере, его русский вариант) объединял в себе религиозное (православие) и расовое (превосходство великороссов) начала» [1, с. 44].
Культуры имперских элит обладали необходимым динамизмом и гибкостью. «В процессе строительства империи бывали периоды, когда правящие круги демонстрировали готовность проявлять терпимость по отношению к религиям или идеологиям за пределами основной культуры. Все евразийские империи в то или иное время были восприимчивы к внешним культурным влияниям задолго до французской и промышленной революций. Даже встречаясь с потенциально деструктивными влияниями двойной революции, часть правящих элит и отдельные правители предпринимали попытки органично включить новые институты или течения мысли в господствующую культуру» [1, с. 45].
Управлять лишь из центра и лишь военной силой без опоры на местную (региональную или провинциальную) элиту империя не могла. «…Центральное правительство, безотносительно к тому, насколько велика сила его принуждения, вынуждено было вырабатывать соглашения с местными элитами или пограничными провинциями, чтобы получать от своего населения налоги и рекрутов, необходимых для защиты территориальной целостности империи или приобретения новых ресурсов за счет расширения ее пределов» [1, с. 46-47].
Имперская бюрократия не только зримо представляла для местного населения, включая неграмотных крестьян, мощь имперской машины («нося униформу или отличительную одежду, демонстрируя знаки власти»), но и служила инструментом мобилизации ресурсов и населения. [1, с. 46]. Далее Рибер подробно рассматривает роль российской бюрократии, основы которой были заложены Петром I. «[Как и в других континентальных империях] за исключением монархии Габсбургов, реформы “сверху” посредством бюрократии предшествовали западному влиянию и имели корни в собственной культуре империй. Вызов имперской бюрократии, брошенный западными идеями, был гораздо более серьезным. Он порождал проблему: как оправдать изменение, которое, казалось, подрывало культуру? Хотя внутри имперской бюрократии делались многочисленные попытки разрешить это противоречие, ни одна из них не увенчалась успехом. Было значительно проще абсорбировать, приспосабливаться или приходить к соглашению с агрессивными степными культурами, имевшими сравнительно мало долговременных институтов, нежели инкорпорировать сложные культуры Запада» [1, с. 54].
К концу XIX столетия ядро имперской бюрократии состояло в России «преимущественно из русских, которым было вверено распространение русского языка и культуры во всех имперских окраинах, “превращения, насколько это возможно, всех подданных в нечто, напоминающее российскую нацию”» [1, с. 52].
Наконец, такое средство сохранения имперской власти, как способность управлять своими границами, определяет долговечность империй. Имперские границы были трех основных типов:
1) западноевропейские государственные границы, установленные сообразно четкой европейской системе соглашений;
2) исламские границы, для которых были характерны практически перманентные военные, религиозные и культурные столкновения;
3) «динамические» границы, где оседлое сельскохозяйственное население продвигалось навстречу кочевой культуре.
Кроме того, границы континентальных империй имели общие экологические и культурные особенности: «1) спорные пограничные зоны между поликультурными империями и территориями с культурно однородным ядром, окруженным разнородной периферией; 2) местности, населенные оседлым, полукочевым и кочевым населением и смешанными этнолингвистическими и религиозными группами; 3) непрерывное пограничное взаимодействие: от торговли и дани до контрабанды, набегов и войн; 4) высокий уровень перемещения населения, включая миграцию, колонизацию и депортацию; 5) сомнительная лояльность со стороны народов пограничных зон к их суверенным повелителям, соединенная сильными культурными и, часто, политическими связями с их религиозными или этноязыковыми сородичами по другую сторону границы; 6) непоследовательная пограничная политика со стороны центральной имперской администрации, колеблющаяся от нападения до защиты, от заключения соглашений до репрессий с целью обеспечения безопасности и стабильности в пограничных зонах» [1, с. 54, 55-56]. {101}
«Современная литература показывает, — отмечает Рибер, — что управление границами в империях не было однолинейным процессом. Имперские правительства должны были лавировать, модифицировать политику или даже уходить восвояси, столкнувшись с сопротивлением местных народов. Отношения между имперским центром и пограничными областями в равной степени часто принимали форму как переговоров, так и диктата» [1, с. 57].
Различные мотивы и экспансия и организованная, и спонтанная, определили сложность границ России. Рибер ссылается на исследование Майкла Ходарковского [2], который, рассматривая пограничную политику Российской империи, свел ее к 7 основным положениям: «1) “Разделяй и властвуй”, или китайский вариант натравливания варваров против варваров, включая сочетание выселения с целью оказания давления и прием под покровительство каких-либо групп в ущерб другим; 2) создание патрональных отношений, как в случае с донскими казаками, казахами и ханствами Средней Азии, путем подписания соглашений или принятия присяги на верность, что допускало двойственные толкования, открывавшие возможность манипуляций со стороны Москвы; 3) использование казаков как передовой пограничной силы. Однако в этом заключался определенный риск, в силу сомнительности их лояльности; 4) активная поддержка колонизационной политики по двум направлениям: сначала строительство фортов и укрепленных линий, а затем колонизация и превращение пастбищ в пахотные земли; 5) обращение в христианство, которое проводилось по-разному: от применения крайнего насилия в период Елизаветы Петровны до осуществления политики терпимости при Екатерине II; 6) использование крещеных и русифицированных пограничных администраторов из числа местной элиты; 7) административная и юридическая инкорпорация пограничных земель в имперскую систему, что сопровождалось изменением представлений о “других”, отражающим интеллектуальные веяния времени» [1, с. 61-62].
Не обойдено вниманием в рассматриваемой статье и изменение имперской политики в России при последних двух самодержцах. Рибер пишет, что «по мере того, как Российская империя постепенно развивалась от пограничного общества к поликультурному государству с установленными границами и имперскими окраинами, на периферии ее политика также менялась. В XIX — начале XX века усилия правительства все более сосредотачивались на седьмом пункте, т.е. ассимиляции окраин. Основным инструментом этой политики была русификация. Но она никогда не осуществлялась систематически и последовательно и часто приводила к противоречивым результатам. На Кавказе и в Центральной Азии, например, русский язык вызывал неодобрение как явление культурного империализма, но в то же время признавался как средство передачи западных идей, отрицавших идеологию и учреждения авторитарной империи. Кроме того, политика русификации скорее вызывала сопротивление, чем приводила к согласию. В большинстве случаев, как, например, в Финляндии и Армении, она отпугивала некоторых самых верных сторонников имперской идеи на окраинах. Не удивительно, что именно на окраинах разворачивались наиболее массовые, сильные и открытые политические выступления революции 1905 года. Однако даже после Февральской революции 1917 года почти все окраины (главным исключением была Польша) все еще желали получить автономию в пределах объединенного, поликультурного, но не имперского государства» [1, с. 62].
Подводя итог сравнительного изучения империй, Рибер замечает, что имперские инструменты управления в течение столетий демонстрировали свою гибкость и приспособляемость. Кризис же и упадок империй в значительно степени стал следствием процессов вестернизации, хотя и не только их:
- империи стремились заключать новые отношения между имперским центром и окраинами, но «эти усилия заканчивались расколом внутри правящих элит и, часто, отдалением правителей от традиционно лояльных и надежных сторонников без удовлетворения интересов, становившихся в политическом отношении все более сознательной массой населения»;
- представительные учреждения, явившиеся следствием конституционных экспериментов, также «фиксировали религиозное и этническое разнообразие в пределах поликультурных империй»;
- возраставшая десакрализация правителя подрывала объединяющую государство имперскую идею;
- попытки превращения империй в национальное государство, или «мононациональную империю», «расширяя культурную гегемонию доминирующей этнической группы или разыгрывая антиинородческую карту», могли привести только к дальнейшему росту разногласий и сепаратизма;
- кроме того, участниками революционных и сепаратистских движений являлись образованные специалисты, получившие светское образование и усвоившие западный стиль жизни [1, с. 65-66].
Следующий весьма популярный сюжет в западной историографии — изучение Российской империи как многонационального (полиэтнического) государства. В частности, так именуется русский перевод известного и ставшего, несмотря на то, что оно увидело свет относительно недавно, классическим исследования немецкого специалиста Андреаса Каппелера (Andreas Kappeler) [3]. В его работе исследуются процессы возникновения Российской империи как многонационального государства, ее (империи) характер в эпоху модернизации, а также империя-преемница в лице Советского Союза и его распад. Он замечает: «Хотя русские в конце XIX в. составляли только около 43 % ее населения, Российская империя до сих пор в значительной мере воспринимается как русское национальное государство. Это характерно для западной историографии еще в большей мере, чем для советской. По моему мнению, — пишет Каппелер, определяя задачу своей работы, — взгляд на историю России как на историю национального государства ошибочен, и такой подход неизбежно приведет к заблуждению» [3, с. 8]. {102}
Он вполне солидарен с другими исследователями, что Российская империя формировалась путем экспансии, что во многом определило характер государства. «Российская империя в том виде, в каком она сформировалась к началу XIX в., отличалась сильной гетерогенностью, которая не поддается определению с помощью таких ярлыков-штампов, как “российское унитарное государство”, “православная империя” или “колониальная держава”». Российской империи было свойственно чрезвычайное этническое, религиозное, культурное, социально-экономическое и социально-политическое многообразие. Этническое происхождение или вера не были в ней главными или единственными интеграторами. «Приоритет составляли стабилизация господствующего режима и лояльность нерусских подданных по отношению к государям и их династии. Прочность многонациональной империи не могла быть обеспечена какой-либо одной, исключительной этнической или конфессиональной идеологией. Такую роль играли династические принципы, принципы самодержавной, освященной божественной волей власти государя, а также сословный принцип, определявший социальные связи». Национальная идентичность и не могла возобладать, поскольку человек того времени имел «множество ситуативных выражений своей идентичности»: принадлежность к определенному сословию, региону и сообществу единоверцев, к языковой и культурной группе и т.д. [3, с. 119-120].
Прагматическая донациональная политика власти была определена, как считает немецкий исследователь, целым рядом факторов. К их числу относятся прежде всего географические и демографические обстоятельства: «большое и в силу постоянной экспансии все более расширяющееся пространство, которое способствовало миграциям, затрудняло плотность поселений и предоставляло области для отступления; крупные прорехи в системе административного проникновения России на окраины, а также малолюдство, недостаток русских кадров». Но Каппелер выделяет и особые мотивы такой политики: (1) «дефицит развития русских по сравнению со многими нерусскими народами империи»; (2) «восходящие к Средним векам старые традиции полиэтнического симбиоза» и (3) «сопротивление нерусских» [3, с. 121].
В эпоху модернизации указанные обстоятельства не были полностью преодолены, как не произошло и полного отказа от легитимистского донационального курса. Но все же модернизация была сильным ударом по Российской империи: «Освобождение крестьян, индустриализация, урбанизация, коммерциализация сельского хозяйства и развитие системы образования придавали новую динамику процессам развития Российской многонациональной империи и изменяли ее характер. Социальная мобилизация охватывала новые слои населения, модернизация способствовала хозяйственной интеграции окраин и унификации административных и социальных структур. Миграция русского населения повышала его удельный вес прежде всего в степных регионах, которые прежде служили пастбищами кочевникам-скотоводам, а также в некоторых индустриальных центрах периферии. Русская администрация и русская армейская элита занимали теперь ведущие позиции во всех окраинных регионах, за исключением Финляндии. Русский язык, русская культура и православие усиленно использовались как инструмент гомогенизации империи. Однако социальная и национальная мобилизация охватывала не только русских, но одновременно и многочисленные нерусские народы, которые постепенно превращались в современные нации с их новыми элитами, со своими литературными языками и высоко развитыми профессиональными культурами. Эти встречные, противоположно направленные тенденции гомогенизации и диверсификации, укрепления единства и усиления различий усиливали политическое и социальное напряжение в многонациональной империи позднесамодержавного периода».
Но даже в эпоху модернизации Россия продолжала оставаться преимущественно аграрной страной, большинство населения проживало в сельской местности, придерживалось дореформенного уклада и было неграмотным, что позволяло сохранять старую имперскую идентичность. «Династическое легитимное самодержавие с его системой престолонаследия и традиционный сословный порядок были важнейшими рамками общественного устройства, религия, несмотря на прогрессирующие процессы секуляризации, сохраняла свое значение для культуры и этнической идентичности» [3, с. 236].
Несмотря на увеличение удельного веса русского населения в системе управления, в том числе и провинциями, Российское государство по-прежнему не могло отказаться от сотрудничества с региональными элитами. Гораздо более серьезное значение имело то, что с повышением социальной мобильности русские вытесняли с управленческих и экономических позиций ранее мобильные группы инородцев. Покровительственная политика в отношении немцев, евреев, армян и прочих диаспор себя изживала. «Выполнение их задач все в большей мере брали на себя русские кадры, они подвергались все более сильному давлению со стороны социально мобилизованных основных слоев населения, прежде всего русских, а наступление национализма, в том числе и его проникновение во внешнюю политику государства, разрушало веру правительства в их лояльность и усиливало предубеждение по отношению к этнически и религиозно чуждым элементам и группам населения. Рост антисемитизма, армяно- и германофобии свидетельствует о том, что в пореформенной России эти группы населения взяли на себя роль “козла отпущения” за чужие грехи» [3, с. 237].
В целом структура многонациональной Российской империи и в эпоху модернизации оставалась сложной. Именно азиатские окраины (например, Среднюю Азию с ее целевым форсированным производством хлопка для российской промышленности) Каппелер характеризует как некий аналог имперских колоний «не только в силу их роли в качестве сырьевого придатка и рынка сбыта, но также по причине их относительно низкого социально-экономического и социально-культурного уровня развития и правового дискриминационного обособления их населения» [3, с. 238]. Однако уже Закавказье не соответствовало классической колониальной {103} модели, так как его образованное христианское население, в том числе аристократия, было «кооптированы» (т.е. интегрированы) в имперскую среду. Можно лишь говорить об определенной экономической зависимости Кавказа от центра (тем более, что этот регион был основным центром добычи нефти).
К типу «внутренней колонии» Каппелер, вслед за украинскими историками, относит Украину, поскольку развитие региона было «односторонне ориентировано на выкачивание сырьевых ресурсов и управлялось извне». Однако немецкий автор все же вынужден заметить: «…Я мог бы лишь условно охарактеризовать отношения России с Украиной как колониальные, поскольку модернизация оказалась благотворной и для этого региона, чей социально-экономический уровень развития был выше, чем российский». Наконец, никак не находилась в колониальной зависимости от России и северозападная периферия империи (Царство Польское, Финляндия и Прибалтийские провинции), которая сохраняла «явное преимущество в социально-экономическом и социально-культурном уровне развития» [3, с. 238-239].
Как же обстояло дело с позициями различных этносов? «Если же принять в качестве масштабной меры не регионы, а этнические группы, опять-таки выяснится, что русские все еще ни в коем случае не были “господствующим народом” империи. Несмотря на то, что они многое наверстали по сравнению с дореформенным периодом, все же они значительно отставали от целого ряда других народов той же империи по степени урбанизации и уровню распространения грамотности». «Если царское правительство и содействовало развитию русского Центра и русских властных элит, то масса русских в провинции оставалась отсталым, забытым большинством» [3, с. 239].
Таким образом, Каппелер не считает империю национальным государством русских: если кто из русского народа и получал блага от экспансии и неэквивалентного обмена с колониями, то только лишь немногочисленная элита, но никак не основная масса русских [3, с. 240].
Характеризуя имперскую политику XIX столетия, особенно после польских восстаний, западные историки часто использовали термин «русификация», хотя в него зачастую вкладывалось разное значение. При этом русификация могла трактоваться весьма широко как вообще национально-государственный курс властей империи. Однако современные западные исследования такой подход считают чрезмерным упрощением (вследствие перенесения на империю в целом политики, проводимой только в отношении ряда ее провинций, да и то лишь в подзнеимператорский период).
Другой современный исследователь — поляк Витольд Родкевич (Witold Rodkiewicz) [4] — пишет о двух моделях национальной политики российской власти:
1) бюрократическом национализме (Bureaucratic Nationalism), т.е. политике, исходящей из убеждения, что русские являются правящим народом, и стремящейся к превращению Российской империи в Русское национальное государство;
2) имперской концепции (the Imperial conception), акцентирующей свое внимание на сверхнациональных связях, скрепляющих Империю — династической и государственной лояльности и общей заинтересованности субъектов Империи в порядке и стабильности [4, р. 13].
Именно бюрократический национализм сформировал определение русской нации в этноконфессиональном значении: православные восточные славяне — велико-, мало- и белорусы. «Последнее определяло русскую народность (nationhood) в терминах политической лояльности династии и государству».
Родкевич на примере Западного края рассматривает бюрократический национализм как самое влиятельное до 1904 г. направление национальной политики. «Бюрократический национализм определил интеграцию как полную языковую и культурную русификацию нерусских [народов]. В официальных документах эта цель была описана как “обрусение” и “слияние”. Она рассматривала Православие как существенный элемент российской национальности и, следовательно, переход в Православие — как важный элемент русификации» [4, р. 14].
Кроме того, «бюрократический национализм с большим подозрением относился к любой деятельности нерусских, направленной к сохранению или развитию отдельных национальных культур, рассматривая такую деятельность как признак политической нелояльности и сепаратистских устремлений.
Бюрократический национализм предполагал, что нерусские в Западных областях были нелояльны, и им и нельзя было бы доверять. Поэтому, такой подход одобрял сочетание ограничений и дискриминации с усилиями культурной русификации и религиозной “Православизации” (“Orthodoxization”). Он расценивал любые попытки завоевать их [нерусских] лояльность уступками как бесполезные и опасные. Уступки лишь создавали ощущение правительственной слабости, подпитывали устремления обеспечивали возможности для преследования сепаратистских целей.
Характерной особенностью бюрократического национализма была невысокая оценка им способностей русских людей конкурировать с нерусскими в сферах экономики, политики и культуры. Она и определила особую роль государственной бюрократии как защитника русских людей от денационализации и экономической эксплуатации нерусскими. Дискриминационные меры против нерусских расценивались как способ уравнять возможности русских в их соревновании с нерусскими». По мнению Родкевича, бюрократический национализм в Российской империи был относительно новым явлением, возобладавшим после Польского восстания 1863 г. Именно оно и опасность «полонизации» украинского и белорусского крестьянства в Западном крае привели к формулированию политики русификации, «которая имела своей целью трансформацию многонациональной Российской империи в Российское национальное государство» [4, р. 14].
Иной характер имела «имперская стратегия», или «имперская концепция». «Имперская стратегия стремилась к объединению местных элит на основе лояльности династии и Российскому государству, а не {104} путем культурной и языковой ассимиляцию. Это она апеллировала к общим интересам привилегированных классов, независимо от их этнической принадлежности и религии, к защите собственности и социальной иерархии. Она была более терпима к местным культурным и религиозным различиям, чем бюрократический национализм. Таким образом, предлагалась стратегия, которую Российская империя традиционно (с семнадцатого столетия) использовала для интеграции недавно включенных территорий и народов» [4, р. 15].
Имперская стратегия не так уж и опасалась развития национальных чувств у таких народов, как литовцы или белорусы-католики, полагая этот процесс лучшим средством от «полонизации». Более того, «имперская стратегия предполагала, что, в конечном счете, “неисторические” народы неизбежно будут ассимилированы большими “историческими” нациями» [4, р. 15]. Поэтому те же литовцы и белорусы все равно рано или поздно станут частью русского народа. С этих позиций имперская стратегия противостояла бюрократическому национализму. «Сторонники имперской стратегии критиковали политику бюрократического национализма как контрпродуктивную с точки зрения государственной целостности. Они полагали, что такая политика отчуждала нерусских от Российского государства, предотвращала их “непосредственную” русификацию, препятствовала экономическому развитию и подрывала политическую и социальную стабильность в пограничных областях. Они были особенно критичны к преследованию и дискриминации инославных религий (non-Orthodox religions) и попыток распространить Православие путем административного нажима.
Вместо того чтобы пытаться заставить нерусских ассимилироваться, предвзято относясь к ним, имперская стратегия намеревалась объединить их, предлагая им карьеры в государственной бюрократии и заставляя их работать вместе с русскими в местном самоуправлении и в общих социальных и экономических учреждениях» [4, р. 15].
Как полагает польский исследователь, имперская стратегия не только не была ориентирована на религию, но и противостояла православному прозелитизму. «Имперская стратегия хотела отделить русскую национальную идентичность от Православия. Ее сторонники поняли, что идентификация русской национальности с православной конфессией была серьезным препятствием на пути интеграции неправославных меньшинств. В контексте российской политики в Западных областях они были особенно обеспокоены, что такая идентификация препятствовала принятию российской национальности белорускими и украинскими католиками, и, таким образом, как они полагали, приводит к их полонизации» [4, р. 15-16].
Но в итоге, по мнению Родкевича, в поздней империи восторжествовал именно бюрократический национализм. «В течение правления Николая II имперская концепция национальной политики возобладала в среде правительства только лишь на краткое время. Это было в тот период, когда князь Святополк-Мирский стал в конце 1904 года министром внутренних дел. Опасность социальной революции в 1905 году помогала ему и его сторонникам убеждать Комитет Министров принять некоторые элементы той концепции как часть более широкой программы государственных реформ. Назначение П.А. Столыпина ознаменовало начало постепенного возвращения к отношениям и политике бюрократического национализма, только немного адаптированной к условиям российской полуконституционной системы правления» [4, р. 16].
В последнее время все больше исследований посвящены проблемам «ориентализма». В этом же ключе написана необычная (с позиций российской историографии) работа английского исследователя Остина Джерсилда (Austin Jersild) [5]. Эта тема привлекает внимание еще и потому, что, по словам автора, именно «на южной границе (frontier) переосмысление традиции Российского самодержавия шло рука об руку с формулированием новых вопросов о наследии и цели империи» [5, р. 145].
«Современная и просвещенная империя должна была базироваться кое на чем-то отличном от исторического “собирания стран” царем Московии, армии и церкви. Общества в пограничье (borderland communities), наподобие образованного общества на Кавказе, обладали важными голосами, которые формировали новое сознание империи, появившееся в России с середины девятнадцатого столетия.
Создатели этой империи были не только этнически русскими, и даже сами русские не были настолько “русскими”, какими являлись члены имперского образованного общества, носившие имена наподобие Берже, Услар, Циссерман, Радде. Эти “европейцы” служили в многочисленных местах на границе Российской империи, [где они выступали как] наследники трансформирующегося проекта вестернизации и просвещенного правления, начатого государством в восемнадцатом столетии». Именно вестернизация изменила миссию империи. «Имперская экспансия более не связывалась с основанием крепостей с такими значащими наименованиями, как Грозный…, но с учреждением форпостов европейской культуры на границах Азии. Общества пограничья воспринимали Россию в качестве проводника культурного влияния от Европы к Российскому фронтиру, которому присутствие трансформирующейся России могло помочь начертить дорогу от дикости (savage) к цивилизованному (или гражданскому) обществу (civil society). “Ориентализм”, или углубленная академическая озабоченность проблемами империи, равно как и ее разнообразными народами, появился на свет как продукт этой взаимосвязи европеизации, реформы и экспансии» [5, р. 146].
Как полагает Джерсилд, именно уроженцы Кавказа, в том числе полиэтничная служилая элита и местное образованное общество, внесли свой вклад в формирование империи и имперского дискурса. «Идея “Европы” была влиятельным понятием, затронувшим не только русских, находившихся на границе, но также грузин и многие другие малые народы Кавказа. Даже детей Шамиля следовало вовлечь не только в этот мир — не только мир привилегий, но также и мир, {105} объединенный в соответствии с их общими представлениями о Просвещении и перспективах прогресса в России, а также, в частности, о преобразованиях на ее отсталой границе. […] Как и в Европе, в многоэтничном пограничье “общество” также выступало и в качестве идеи, обладавшей интегрирующими возможностями» [5, р. 147].
Особое значение имело положение Грузии и имперского пограничья на стыке с устрашающим и непонятным миром ислама: «Ислам поставил, вопрос “измены”, в данном случае — “отпадения” не только от правильной веры, но и от правильной традиции и самого прошлого. Грузины, русские и многие другие изображали ислам как препятствие к сохранению и культивированию традиции». Таким образом, представление об империи являлось продуктом многократных влияний и контекстов. «Наиболее важна была сама граница. Местное восприятие пограничной области как исторического столкновения между христианством и исламом явилось самым важным контекстом, который произвел дискурс империи». Здесь определилась ее цель — «распространить это [российское] видение прогресса на отсталые народы пограничья, способствовать и поощрять истинную и подлинную культуру, освобожденную от влияния ислама и общей “дикости” прошлого» [5, р. 148-149].
Заслугами русских деятелей стали обоснование самобытности горской культуры и языка, а также попытки создать письменную культуру на основе кириллицы, поощрять развитие школ и местной печати. При этом в печати «образованные горцы обычно свидетельствовали о важности просвещения и грамотности и о роли России в приобщении горцев к миру “культуры”» [5, р. 149]. Таким образом, имперская власть способствовала сохранению исторических традиций горцев, а имперские суды базировались на адате, или обычном праве, вместо шариата. Такая политика явилась важным компонентом суммы идей об отношениях России к историческим обычаям и традициям нерусских. «Как и в России (где обычное право [крестьян] изображалось как признак уникальной культуры народа, передаваемой через поколения), русские этнографы и другие исследователи горского обычного права полагали, что они предложили понимание истории горских народов. Режим мог кодифицировать обычаи нерусских и, следовательно, внести свой вклад в восстановление “местной” истории» [5, р. 149-150].
Но Джерсилд не обходит стороной и предпринимаемые с конца XIX в. попытки русификации горцев. Он отмечает: «Русификация в пограничных областях в последние десятилетия эры царизма была продуктом скорее более настойчивых, чем пугливых имперских администраторов. С возобновленными усилиями должностные лица трудились, чтобы достигнуть административного однообразия и покончить с разнообразными и разнородными методами управления на границе. Не обязательно нерусские должны были “стать русским” (политика обрусения), но учреждения пограничной области, школы, инструкции и директивы в идеале следовало привести в соответствие с практикой центра. Подталкивание к административному соответствию сопровождалось установлением все более и более враждебного климата конкурирующего национализма и империализма, который [т.е. климат. — А.Щ.] также формировал европейскую культуру fin de siecle [конца века]». Кроме того: «В безысходном поиске стабильности, должностные лица явно идентифицировали интересы государства с российскими колонистами в пограничных областях» [5, р. 150-151]. Таким образом, русификация сводилась к административной унификации и поддержке русского населения окраин.
В традициях, идущих от автора концепции «воображаемых сообществ» Б. Андерсона [6], Джерсил заключает: «Полиэтничное образованное общество в пограничных областях представляло собой “воображаемое сообщество” империи, но не нации, хотя “ориентализм” на Кавказе, как мы увидели, предложил процесс коренизации здания культуры, которое могло бы рассматриваться как протонационализм». Подлинный же национализм не был свойствен местному населению, которое, как и русские, прежде всего интересовалось «культивированием коренных обычаев и традиции, а не политической государственности и независимости» [6, р. 152].
«Имперские реформаторы-провидцы гордились ведущей и руководящей ролью России в пределах империи. И, действительно, множество маленьких народов империи не были “нациями”. Они не обладали давними историями государственности и военного завоевания, письменными национальными языками литературы и администрации… Имперское образованное общество на границе Кавказа на своем пути вовлеклось в [противоречивые] взаимоотношения России и Запада, и его местоположением между Западом и Востоком позволяло вообразить полиэтничное имперское сообщество. Это предполагаемое сообщество, конечно же, неизменно являлось продуктом заботы образованных людей, как это происходило обычно в таких столкновениях повсюду на земном шаре» [5, р. 152].
Рассмотренные выше работы позволяют сделать вывод о существовании в западной историографии направлений, охватывающих множество проблем, связанных с историей Российской империи. Компаративистский подход создает важную методологическую базу для анализа государств имперского типа и позволяет увидеть, как в истории России проявлялись и общие черты, присущие континентальным империям, и специфические особенности именно Российского государства, вытекающие из его истории, традиций и геополитического положения. Особенно важны наблюдения над характерными особенностями имперских систем управления и пограничной политики, поскольку неспособность империй эффективно перестроить систему управления окраинами явилась одной из важнейших причин кризиса и краха имперских образований нового времени.
Изучение Российской империи как многонационального государства позволяет понять, что изначально {106} интегрирующими факторами выступали не этнический и даже религиозный компоненты, но лояльность включенных в империю народов и их элит правящей династии, а также их (народов и элит) включенность в систему российских сословий. Однако модернизационные процессы, включая рост социальной мобильности русского и нерусских народов постепенно превращали их в нации (современные европейским нациям того времени). Это в свою очередь породило национальный вопрос, который еще более обострялся различным экономическим и административным статусом имперских провинций. При этом в эпоху индустриальной модернизации Россия все же не стала колониальной империей, а русские не превратились в господствующую нацию.
В этом плане оценки той имперской политики, которая изначально трактовалась как «русификация», сейчас гораздо более взвешенны и осторожны. Данная политика не носила тотального характера и в основном касалась лишь Западных провинций, включая мятежную Польшу. На Кавказе же особый российский «ориентализм» даже отчасти содействовал сохранению идентичности горцев. В целом как «русский национализм», так и «полиэтническое имперское сообщество» скорее были проектами образованного общества, чем утвердившимися реалиями.
1. Рибер А. Сравнивая континентальные империи // Российская империя в сравнительной перспективе: Сб. статей / Под ред. А.И. Миллера. М., 2004.
2. Khodorkovsky М. Of Christianity, Enlightment and Colonialism: Russia in the North Caucasus, 1550—1800 // The Journal of Modem History. 1999. Vol. 71. Issue 2. June.
3. Каппелер А. Россия — многонациональная империя: Возникновение. История. Распад: Пер. с нем. М., 2000.
4. Rodkiewicz W. Russian Nationality Policy in the Western Provinces of the Empire (1863—1905). Lublin, 1998.
5. Jersild A. Orientalism and Empire: North Caucasus Mountain People and the Georgian Frontier, 1845-1917. McGill-Queens, 2002.
6. Андерсон Б. Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распространении национализма: Пер. с англ. М., 2001.
Написать нам: halgar@xlegio.ru