выделите соответствующий фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter. |
[Стенограмма]
Вопросы истории, 1991, № 11.
Базили: Вы говорили, как у вас с властью наладились отношения. Ваши отношения со Столыпиным, ваша деятельность в военной комиссии Государственной думы, как в этой комиссии вы выступили против неправильного использования великих князей в рамках армии, как вы добились известных реформ в военном управлении... Государь, очевидно, ощущал в связи с этим неприятные чувства, потому что армия — его личная территория; Гучков в этом главный виновник.
Гучков: С тех пор создалась легенда насчет младотуречества. Мы остановились на периоде III Думы, и мы еще не перешагнули в IV. Один маленький эпизод: как следили, старались изловить. Канцелярию Комиссии государственной обороны мне приходилось формировать. Я подумал, что тот состав канцелярского персонала, который мы имели в Думе, — это были молодые люди из Государственной канцелярии. Они очень хорошие, надежные, с литературными и канцелярскими качествами, но у них не было специальных технических знаний по военной части, и состав комиссии был тоже цивильный. Были среди нас военные элементы, которые давно отстали от военных дел, капитан II ранга князь Шаховской1) и т. д. Это все были военные, но давно ушедшие со службы. Так как нам приходилось изучать много технических вопросов, я боялся, что к наивности членов комиссии присоединится незнание дела самой канцелярией. И нам придется много «гафф» наделать (дать поводы для пересудов – Ред.).
Поэтому я думал, что полезно привлечь военных канцеляристов; обратившись к начальнику Главного штаба, я просил его рекомендовать кого-нибудь. Через некоторое время я получил записку, что он рекомендует капитана Михайлова, который кончил Академию и был все время в канцелярии Куропаткина и т. д. И обременен семейством. Я его вызвал. Рекомендация была хорошая. Так вот когда уже начали обостряться отношения между комиссией и военным министерством (со стороны государя было явно недоброжелательное отношение к комиссии, к ее работе), то я узнал, что Михайлов приставлен к комиссии, ко мне в качестве соглядатая. Он знал о существовании кружка ген. Гурко. Когда поступал к нам какой-либо законопроект, то я писал: «Пошлите столько-то экземпляров генералу Гурко», и он несколько раз говорил мне очень настойчиво: «Ведь я мог бы быть полезен и там, может быть, вы пригласите меня». Но я это отклонил.
Через некоторое {178} время я узнал, что им составлен обстоятельный донос, потом повторившийся, где говорилось о создании в армии такого кружка, который должен подготовлять антимонархические течения, а может быть и действия, в самой армии.
Затем я узнал, что этого Михайлова приглашают к себе крайние правые, что он вошел в переговоры с Марковым 2-м и Пуришкевичем, а затем произошел следующий эпизод. Я не хотел из этого, что называется, делать историю, но вышло так, что Михайлов оказался как канцелярист никуда не годным, плохо писал доклады, был ленив и хамски груб со своими подчиненными. Помню эпизоды его хамского отношения. Я его вызвал (в то время я был председателем Гос. думы) и говорю: «Имейте в виду, что вы у нас больше не будете. Вы ленивы, неаккуратны, ваши доклады очень неудовлетворительны. Я не желаю портить вашу карьеру, поэтому я вас не удаляю своей властью, а только предупреждаю, что даю такой срок. Найдите себе какие-нибудь занятия, но вы не должны остаться». Из этого разыгралась целая история, потому что он побежал к Маркову и к Пуришкевичу. Но я был непреклонен.
Вдруг приезжает ко мне один из высших чинов Главного управления Генерального штаба из разведывательного отделения и говорит мне: «У вас служит капитан Михайлов?» Как выясняется, он под подозрением, что он разные секретные сведения, которые получает у нас, продает одной иностранной державе. «Есть у вас какие доказательства?» «Доказательств нет, но он у нас сильно под подозрением». Это усилило мою решимость, и я его еще раз вызвал и сказал: «С завтрашнего дня я вас увольняю в отпуск». Одна подробность меня успокаивала, что когда он поступил на службу к нам, то произошло некоторое междуцарствие, он из Главного штаба еще не был отчислен и у нас не был зачислен — так не получал жалованья. Он пришел как-то ко мне и просил, чтобы я ему помог. Я ему дал несколько сот рублей. Меня успокаивала мысль, что он мне не отдавал. Будь он шпион — он бы отдал.
Затем началась война, и я обслуживал в Красном Кресте 2-ю армию Самсонова. Приезжаю в штаб, мне командующий армией Смирнов говорит: «К нам назначен новый офицер, некто капитан Михайлов. Ссылается на то, что он был в Государственной думе и что вы его знаете». «Знаю, но вот с какой стороны». Смирнов говорит: «Я ему предложил туда, а он отказывается и говорит: «Нет, я бы не хотел в оперативную часть». Это характерно; какая шла работа по созданию атмосферы недоверия. К Сухомлинову он тоже бегал. Когда приходится объяснять, как у Государя отношение менялось, я должен сказать, что шла упорная работа. И пользовались такими лицами, как Михайлов.
Базили: В распутинщине какую вы заняли роль?
Гучков: В числе лиц, которые сменяли друг друга в звании придворных мистиков, были другие, затем появился Распутин. Конечно, это было неприятно, потому что это компрометировало верховную власть, но я не отдавал себе отчета, насколько это явление из области мистики, из области личной жизни перескакивало в области общественную, политическую и т. д. Более опасной фигурой являлся тогда в этой области Илиодор,2) у которого шла борьба с самим правительством Столыпина. Столыпин старался его отстранить подальше от престола. Это была все спекуляция на больных сторонах царской души. В мои последние встречи со Столыпиным за несколько дней до его убийства на Елагином острове он мне говорил с глубокой грустью о том, как такие явления расшатывают и дискредитируют, во-первых, местную правительственную власть, а затем эта тень падет и на верховную власть. Говорил, что все это очень гнило, но что он одного только ждет, что это, может быть, на корню сгниет.
Что такое Распутин, какую он роль играл, об этом теперь можно говорить потому, что это относится к покойнику. Мне раскрыл глаза Кривошеин. Когда после убийства Столыпина я с ним говорил на тему о роли Столыпина и о возможной для него будущности, если бы он не был убит, он мне сказал, что Столыпин был политически конченый человек, искали только формы, как его ликвидировать. Думали о наместничестве на Кавказе, в Восточной Сибири, искали формы для почетного устранения; еще не дошли до мысли уволить в Государственный совет, но решение в душе состоялось — расстаться с ним. Кривошеин рассказывал: «Я Столыпину не раз говорил: «Вы сильный, талантливый человек, вы многое можете сделать, но только, я вас предостерегаю, не боритесь с Распутиным и с его {179} приятелями, на этом вы сломитесь», а он это делал — и вот результат». Я думал, Столыпин — громадная сила, а тут сильнее...
Строй новый был слабеньким строем, корни не глубоко пущены, я готов был этому новому строю очень много грехов простить, лишь бы мало-помалу его выправить. Поэтому нарушения закона надо было пресекать, но я относился снисходительно, считая, что это входит в процесс воспитания. Когда мне картина представилась, что мы стараемся оградить конституционный строй, а что рядом с ним, оказывается, вот какие... Тогда я немножко внимательнее отнесся к этому явлению. Выяснилось, между прочим, что вмешательство Распутина в дела церковные имело скандальные формы и В. Львов, который был председателем комиссии по церковным делам, горячо принимал это к сердцу.
Иерархи относились к нему очень хорошо. Он мне сказал, что высшие иерархи в отчаянии, они заламывают руки, когда рассказывают о наглом вмешательстве Распутина в церковные дела. Я один эпизод расскажу. Это было позднее, в самые последние месяцы 1916 года. Я встречался с Белецким, бывшим директором Департамента полиции. Он еще был на должности, но в немилости. Он говорил мне: это верование в церковных делах, в смысле личного состава, в Распутина, было беспредельно. Все делалось с его одобрения, согласия, по его требованию. Только нужно сказать, что не все назначения, которые были проведены через Распутина, были плохи. Затем Макаров. С ним я виделся, и он говорил мне: «Да, Распутин, верно. Но это чисто личные, семейные вопросы мистики царской семьи. Я вмешательства Распутина в государственную жизнь не чувствую». Ирония этой беседы заключалась в том, что Макаров должен был уйти по интригам Распутина.
Я не раз беседовал на эту тему с Коковцевым. Я так говорил. Может быть, мы не выросли в народ с конституционным правосознанием, особенно народные массы, они царя почитают как самодержца, помазанника Божия, все это так. Но вот в чем ужас, что если в один прекрасный день массы узнают, что помазанника нет, а что за его спиной находится их же человек из народных масс, но недостойный, какой-то хлыст, конокрад, развратник, то это удар по ореолу народного престижа. Будь это граф, князь, народ не обиделся бы, а когда свой человек... Словом, я пытался, во-первых, узнать, а во-вторых, действовать, не прибегая к огласке, как думский трибун, потому что я отлично понимал, что разоблачения все эти наносят такие раны, что не знаешь, что лучше — болезнь или лечение...
Базили: То, что не видел Милюков...
Гучков: Что такое за явление сам по себе Распутин. Одна дама, баронесса Икскюль Варвара Ивановна,3) она всем интересовалась. Это явление должно было пройти через ее салон. Она мне говорила: «Хотите встретиться?» Я говорил: «Нет, не хочу». «Почему?» Потому что знал, какое Распутин из этой встречи сделает употребление. Он любит распространять, что тот или другой у него заискивает. Но в то же время я хотел иметь объективную оценку, что это за явление. Очевидно, он не просто штукарь, в нем что-то есть, есть, очевидно, какое-то родство с каким-нибудь нашим сектантским течением. Меня интересовало, можно ли его зачислить в класс сектантских течений или он одиночка, сам по себе. Как быть? Я подумал, хорошо было бы свести с Распутиным какого-нибудь большого знатока нашей сектантской жизни, чтобы тот дал свою объективную оценку.
У нас было очень мало исследователей сектантской жизни, но в литературе целый ряд томов был очень интересен. Это было собрание их обычаев, молитв, песнопений, составленное Бонч-Бруевичем. Тогда я его вызвал и говорю ему: вот такое явление в нашей жизни — Распутин. Очень интересно было бы, если вы с научной стороны обследуете. Если вы заинтересуетесь этим, я могу дать вам возможность с ним встречаться, а так как по вашей литературе я нахожу, что вы сумеете с этими людьми говорить, то вы можете его обследовать, а затем поделитесь вашими впечатлениями со мной. Я просил баронессу Икскюль, чтобы она пригласила их вместе. Сперва, они встречались у баронессы, затем более интимно.
Через несколько недель Бонч-Бруевич мне пишет, что для него ясно. Конечно, его просто зачислить в какую-нибудь определенную секту нельзя, он одиночка, но у него есть родство с хлыстовщиной, духоборством. Ему просто была дана задача: [изучить] не влияния Распутина, а его психологию, так что не скажу, чтобы это его обследование пролило яркий свет на все явление. Он пришел к заключению, что {180} это не только проходимец, который надел на себя маску сектанта, а сектант, в котором было известное проходимство. Потом, когда я ознакомился с личностью Бонч-Бруевича и с его ролью во время [правления] большевиков, я стал задумываться, был ли он искренен в своей беседе со мной, не пришел ли он к тому убеждению, что это явление полезно для них, спекулировавших на разложении старой власти.4)
Базили: Я никогда не видел Распутина, но в своем исследовании наткнулся на три характеристики его. Одни видят в нем авантюриста, использованного кучкой людей. Другие считают, что это проходимец, но что этот проходимец был искренним носителем какой-то народной мистики. Третьи находят несомненные признаки гипнотического влияния. Это объяснение мирится с обоими предшествующими. Давыдов5) говорит, что раз встретил Распутина и ему лично пришлось самые большие усилия над собой произвести, чтобы не подчиниться его влиянию. Распутин особенно желал на него воздействовать, обворожить, и он говорит, что пришлось до самого конца завтрака усиленно бороться, чтобы сохранить свою нервную силу.
Гучков: Несомненно, что в нем были какие-то флюиды. Я потом заподозрил, не было ли тут политических видов; в той борьбе, которую я предпринял с этим новым влиянием, я нескольких думских левых не имел на моей стороне. Они смотрели так, как будто я с ветряными мельницами борюсь, и даже был один думский эпизод, который мне напомнил один человек — Гегечкори.6) Я имел еще беседу с Коковцовым, он мне говорил, между прочим, что государь интересовался его, Коковцова, мнением о Распутине. Идя навстречу и подчиняясь желанию государя, Коковцов виделся с Распутиным и, когда Государь спросил его мнение, Коковцов сказал: «Я вначале моей карьеры служил по Главному тюремному управлению. Так вот таких людей я по каторгам и по тюрьмам видал». Это не отразилось на его карьере, но и не повлияло на Государя.
Я видел, что нормальными путями — чтобы близкие употребили усилия — этого [воздействия на Николая II] не было. Оставалось одно. Мы не имели тех прав, которые имели западноевропейские парламенты; там по любому делу могут поставить правительству вопрос. Мы могли предъявить запрос в том случае, если было нарушение закона. И вдруг происходит такая вещь. В Москве был кружок светских богословов, как в свое время у Хомякова. Преемником их с славянофильским течением был кружок, возглавляемый Новоселовым.7) Это были сыны православной церкви, сторонники церковного собора. Они, конечно, ближе меня стояли к церковным делам, интимно были связаны с высшим духовенством, и то, что до меня доходило, они освещали. Наконец терпение лопнуло, они приняли какую-то резолюцию, и затем эта резолюция была изложена в виде статьи, подписанной Новоселовым в газете «Голос Москвы», которую я основал. Я самой статьи раньше не видел; она была скорбного характера. Имя не было названо, но прямо констатировалось наличие каких-то темных влияний.8)
Московский генерал-губернатор Гершельман эту газету приостановил в виде кары на 7 дней. В тот же день, когда я получил известие из Москвы о закрытии газеты, собрал фракцию и осведомил ее о положении дела и получил согласие и подпись. Прежде чем предъявить это, я имел беседу с одним из членов нашей фракции — М. В. Родзянко. Я ему рассказал все это. Родзянко был очень взволнован и говорил: «Я вам не советую делать» — и произнес одно слово, которое я чувствовал: c'est l'affaire du colliet la reine» («Это дело об ожерелье королевы». — Ред.).
Затем у меня вышла дуэль с Уваровым, и так как я не хотел создавать прецедента, то, когда кончилась сессия у нас, я подал в отставку и уведомил прокурора, чтобы он приводил в исполнение. Тогда меня заключили в Петропавловскую крепость, а осенью, когда второй раз собралась Дума, то меня второй раз выбрали. (Второй раз я ушел вследствие столкновения со Столыпиным из-за западного земства.)
Я произнес очень сдержанную речь, только говорил о том, что власть не свободна, что есть какие-то влияния, а в самом запросе было указано на распоряжение Гершельмана, имя Распутина упомянуто не было, но ясно было...
Базили: Ни в статье, ни в запросе?
Гучков: Нет. Я только говорил о темных влияниях. Тут произошел эпизод. Я был очень взволнован, потому что я придавал этим темным влияниям большое значение в смысле роковой роли, которую это сыграет в истории династии и всей России, и {181} я помню, что раздался выкрик Гегечкори: «Вот вы нас пугаете, а мы не боимся». Он потом мне здесь сказал, что они, левые, не сочувствовали этой кампании потому, что она могла привести к преждевременной ликвидации этой болезни, а болезнь была нужна. И тогда он припомнил, что я ему ответил, я сказал: «Да, я понимаю, что вас это не пугает, потому что то, что вызывает в нас страх, вызывает в вас радость». Вот тут, на этом, я считаю, произошел окончательный разрыв, окончательно потеряли ко мне всякое доброе чувство, а мне даже передавали, что государыня сказала: «Гучкова мало повесить». Это было в 1910 г., начало царствования Коковцова. Я помню, что, когда Кривошеин мне сказал, я ответил, что, если бы мне кто-либо по поручению государыни сказал, что моя жизнь принадлежит государю, а совесть мне принадлежит... но это и осталось несказанным. Этот запрос я пытался в дальнейшем использовать.
По положению о Государственной думе и по нашему Наказу, прохождение запросов было следующее. Представлялся запрос, причем первому подписавшему его предоставлялся очень короткий промежуток времени для того, чтобы осуществить этот запрос. Затем Дума голосовала относительно передачи запроса в комиссию по запросам. Либо, если интерпеллянт настаивал, признавалась за запросом спешность; тогда дело должно было быть назначено в одно из ближайших заседаний. Я вопроса о спешности не поставил, поэтому прений никаких не было. Затем я отправился опять к Коковцову. Говорю вот что: «Я понимаю, ваше положение было затруднительным раньше, но теперь, когда инициатива Думы, вы можете [настаивать перед Государем]. Имейте в виду, что если вам удастся ликвидировать это до того, как это будет поставлено на повестку, или я получу надежду, что дело имеет направление в сторону ликвидации, то я откажусь от запроса. Пользуясь этим, попробуйте что-нибудь сделать». Ничего не вышло. Запрос не был поставлен.
Базили: Вы говорили с Коковцовым на эту тему?
Гучков: Да. Не хочет рисковать и надежды не имеет. Вот как это было. Можно еще маленький эпизод рассказать. Через два дня после моего выступления я получил записку от Распутина — две-три строчки, очень ругательные. Я это передал одной из моих племянниц. А [самого] Распутина я никогда в глаза не видел. Два эпизода заслуживают некоторого внимания. Война уже [шла]. В правительстве Хвостов — министр внутренних дел, бывший когда-то лидером крайних правых. Как вы знаете, продержался он недолго и тогда, во время войны, ушел. Были сведения, что он попал через Распутина. Он был человек, может быть, не брезгливый в своих приемах, но у него была Россия на первом плане и служение России. Когда он достиг власти, когда, будучи у власти, убедился, до какой степени Распутин опасен для всего нашего строя, он пытался его ликвидировать, хотел убить его. Белецкий его предал, раскрыв тот заговор, который пытался организовать Хвостов против Распутина.
Так вот, с Хвостовым мы по Государственной думе были знакомы, но так как мы были противники личные, у нас были холодные отношения. Затем война. На Кавказе в Кисловодске мы встретились и он мне рассказал два эпизода. Он губернатор в Нижнем. Еще Столыпин — министр внутренних дел. Получает он телеграмму, подписанную Сазоновым. Не министром, а однофамильцем, писателем по экономическим вопросам. Так вот, получает телеграмму от этого Сазонова: «Будете ли вы в ближайшее время в Нижнем, одному человеку очень нужно вас повидать». Тот ответил, что «да». Тогда через несколько дней является к нему Распутин и говорит: «Приехал посмотреть на тебя, какой ты есть... Вот часто о тебе идут разговоры у нас там с папашей и мамашей». Потом говорит ему: «Хочешь быть министром внутренних дел?» Хвостову очень хотелось быть министром. Он говорит: «Как же министром внутренних дел, ведь у нас же есть министр?» Тот говорит: «Сегодня есть Столыпин, а завтра его нет». Тогда Хвостов продолжает отказываться: «Да нет, я человек горячий, я не гожусь. Ведь если что не по мне, я в мешок и в воду». Эта фраза была неосторожна потому, что Распутин задумался. Предчувствие у него было. Он задумался, говорит: «Вот ты каков. Ну-ка дай мне телеграфный бланк». Хвостов пошел в соседнюю комнату. Распутин сел и каракулями написал в адрес государыни: «Видел. Молод. Горяч, подождать надо. Григорий». Не делая из этого секрета, он передает этот бланк Хвостову. Хвостов говорит: «Я снял копию, а подлинник сберег». {182}
Затем дальше, у источника, Хвостов тут же мне рассказывает. Он окружил Распутина слежкой и через Департамент полиции получил несомненные доказательства, что Распутин является орудием в руках немецкого шпионажа.
Бозили. Это было во время войны?
Гучков: Во время войны. Я просил очень тщательно в этом разобраться, и у меня создалось целое досье. Воспользовавшись одним из своих докладов у государя, я изложил все. Государь был очень взволнован, затем встал из-за стола, подошел к окну, смотрел в сад, барабанил нервно по стеклу. Тогда я пошел за ним и говорю: «Ваше императорское величество. Это последний момент, прикажите это сделать, это необходимо теперь же сделать». (Потому что, если дать государю время обдумать, да еще посоветоваться, то кончено. Поэтому вырвать согласие сейчас.) Тогда государь страдальческим тоном говорит: «Ах, оставьте это, сейчас великий пост, дайте этому кончиться, и тогда мы вернемся. Отсрочку какую-то». Тогда я понял, что все погибло. Кончено не только дело борьбы, но и я конченый человек, и через некоторое время я получил отставку.
Эпизод, рассказанный мне жандармским офицером. Я его помню еще по Нижегородской губернии маленьким мальчиком. Потом оказалось, что он офицер, потом жандарм, и затем он был в Министерстве внутренних дел для слежки за Распутиным (это был Штевен). Эпизод, который он мне рассказал. Приезжает к Распутину Манус и говорит: «Узнай одну вещь, очень важную, потому что я могу либо много потерять, либо много нажить. Мне предлагают в одной пограничной полосе купить большие лесные площади. Теперь, если мы будем наступать, тогда это стоит, а если мы отойдем, ничего не стоит. Вот узнай как-нибудь это». Через некоторое время Распутин Манусу докладывает, что он имел беседу на эту тему с государыней. Государь говорит: разве может быть какая-нибудь речь о наступлении, наша армия так утомлена. Речь шла о наступлении.
Базили: Я думаю, что Манус самый подозрительный. Кто могли быть посредники между немцами и Распутиным?
Гучков: Об этом много знает Палеолог.
Базили: Палеолог мне это, вероятно, даст. Есть человек, который должен об этом много знать, — Спиридович.
Гучков: Он умный человек. У нас с ним была история из-за убийства Столыпина. Он просил разрешения вызвать меня на дуэль. Это войдет в следующий рассказ: смерть Столыпина. Собственно, о Распутине все.
Базили: Вы Пуришкевича хорошо знали?
Гучков: Один эпизод... Председатель Думы — я. Идет финляндский закон. Милюков произносит речь. Я сочувствовал этому закону, он очень близко подходит к такой грани, где председателю надо быть очень внимательным, потому, что одним из аргументов той стороны было нарушение слова, данного российским самодержцем. Тут был этот элемент, об этом нельзя было запретить говорить, но надо, чтобы форма не была резкая. Пуришкевич сидит на правой стороне. Чувствуется, что тот волнуется. Тогда Пуришкевич, чувствуя, что я его единомышленник в этом случае, говорит мне: «А. И., я хочу обложить Милюкова. На сколько заседаний вы меня исключите?» Он обложит так, что не исключить нельзя, но так как в прениях он желает участвовать, то надо было, чтобы на короткий срок. Я ему говорю: «На максимальный срок — на 10 заседаний». Он спустился вниз, сел на свое место и терпеливо выслушал речь Милюкова. А если бы были надежды, он запустил бы грубую брань. Знаете, есть люди, которые торгуют на своем темпераменте! Он был большим моим врагом. Личный элемент у него был очень силен. Все внешнее его очень радовало, но я все-таки скажу, что у него Россия была [на первом месте].
Базили: Он был патриот. Он был человеком, которого деньгами нельзя было купить, но лестью сколько угодно.
Гучков: У него были искренние порывы. Я не скажу, чтобы у него, как у меня, было чувство, что государство в совокупности всех сословий, всех классов всего населения на первом плане было. В этом отношении он отдалялся от Маркова 2-го, у которого была [на уме] чисто классовая дворянская Россия и этому дворянству должен был быть подчинен и офицер. Затхлая, старая, отжившая Россия. Есть еще эпизод сухомлиновский. Сюда же относится дело Мясоедова.9) Сухомлинов из Киева был переведен в Петербург начальником Главного управления Генерального штаба, и ясно было, что он готовился в заместители военного министра Редигера. {183}
О нем я имел мало представления. Хвалили его как человека умного, знающего военное дело, но Коковцов, который был беспощаден в своих отзывах о людях, раскрыл мне иного Сухомлинова.
Он мне говорил: легкомысленный человек — ничего у него не выйдет! У нас [с Редигером] были все время близкие отношения как руководителей военного ведомства, потому что мы действовали все время сообща с ним. Но я и с Сухомлиновым стал видаться в его кабинете в Генеральном штабе, и он как-то изложил мне весь план тех реформ, которые он предполагает провести, план очень широкий. Уничтожение крепостных частей, резервных батальонов, унификация состава армии и еще целый ряд реформ, вопросы улучшения технических условий, увеличения запасов.
Изложение своей программы он закончил тем, что сказал, что, когда все меры будут проведены, тогда он подойдет к вопросу о личном составе, потому что он [не?] удовлетворен личным составом и системой, которая практиковалась, но он тогда сказал, что это вопрос очень трудный, щекотливый и опасный, и у меня получилось впечатление — значит, у тебя ничего не выйдет.
У нас самая слабая сторона была плохой подбор наверху, то, что не было выработано системы, школы, такой, как у немцев, когда заставляют проходить через целый ряд экзаменов. У нас если человек добросовестный, талантливый, то ему никто не мешал, но [и если] человек средний — его не воспитывали. Я понял, что ничего не выйдет, потому что с этого следовало начать. Имелся опыт японской войны. Японцы не подавляли нас совершенством своей техники: у нас была тяжелая артиллерия, пулеметов было больше, чем у них. На этот раз было не так, как в Севастополе, более или менее техническая часть была одинакова. Но личный состав...
Я получил впечатление — ничего у него не выйдет, потому что он боится. Мужества не хватит, он перед серьезными вопросами остановится. Тем не менее попытка с ним работать была самая добросовестная, и только тогда я и мои ближайшие друзья по комиссии обороны (Звягинцев,10) Савич) убедились, что не только эти щекотливые и опасные вопросы отсрочены до греческих календ, но и остальные вопросы, технические, идут вялым темпом без твердо выработанного и проведенного плана; что не обращается внимания на развитие отечественной военной промышленности, а идут старыми путями заказов за границей, которые имеют ту хорошую сторону, что могут быстро дать нужный предмет, но зато не обеспечат в дальнейшем. Я помню, как Марков и крайние правые подозревали меня как человека, принадлежащего к торгово-промышленному классу. Они не понимали государственного значения [ее развития]. Я думал, что это средство борьбы со мной, такая нотка была. Шло все это рутинными путями. Кружок Гурко это понимал, и вопросы мобилизации военной промышленности — это там тоже имелось, были предметом наших обсуждений. Может быть, не всю энергию, как надо было, мы проявили тут, потому что нас пугали: если вы пойдете этим путем, то все надолго отсрочится. Словом, увидали, что дело не идет.
Все наши обращения к военному министру ни к чему не приводили. Нас возмущало Главное артиллерийское управление. Я пришел в полное отчаяние настолько, что мы сделали одну маленькую демонстрацию после двух-трех лет опыта. Когда мы увидали, что ничего не выходит, то я взял на себя в комиссии обороны доклад по артиллерийской части. Я составил сильный доклад и предложил комиссии обороны принять такое заключение: в числе резолюций общего характера по артиллерийской смете была резолюция признать, что деятельность Главного артиллерийского управления представляет опасность для государственной обороны. Представьте — что может быть сильнее этого? Они должны быть на страже, а они представляют опасность. Моя аргументация была такова, что в комиссии обороны это было принято единогласно, так же это прошло в комиссии бюджетной и в Государственной думе. Артиллеристы были этим очень обижены, но из этого ничего не вышло.
Мы пришли в отчаяние от безрезультатности нашей работы. Тогда у нас в том маленьком кружке, который нес на себе работу по обороне (Звягинцев, Савич, я, князь Барятинский,11) Крупенский Павел Николаевич), созрела вот какая мысль: устроить демонстрацию публичного сложения своих полномочий в качестве членов комиссии. И мотивировать это: мы шли навстречу, но мы больше не можем нести {184} ответственности и уходим из состава комиссии государственной обороны. Я очень жалею, что мы этого не сделали, нас удержало такое соображение, что, может быть, те, против кого мы хотели манифестировать, будут очень рады, что мы ушли. Мы были по этим вопросам наиболее подходящими лицами, знали более, чем те, которые пришли бы нам на смену. В Государственной думе нельзя было требовать специальных знаний по целому ряду вопросов. Мы только учились, смены для нас не было. Словом, если было плохо, то без нас, может быть, еще хуже будет.
Относительно подготовки войны все министры с нами были согласны, все приходили в отчаяние. Не раз я говорил с Сазоновым; ему надо было знать степень нашей обороноспособности, и его держали в курсе этого дела, Тимашева также.
Когда я был председателем, то не раз приходилось говорить на военную тему с государем. Он терпеливо выслушивал, думал, что я счеты свожу с Сухомлиновым, а Сухомлинов говорил: «Гучков, должно быть, под меня подкапывается, потому что я лояльный, преданный вам». Я просто приходил в отчаяние. А между тем в нашем маленьком кружке думали, что 1915 г. будет годом, когда «к расчету стройся». У меня было к этому больше данных, потому, что я ездил за границу, бывал в Вене, Берлине. В Берлине я был в очень хороших отношениях с Михельсоном и Занкевичем; в Вене они давали мне сведения, с каким упорством австрийское и германское военные ведомства подготовлялись к сроку 1914/15 г., и я знал об их техническом превосходстве в смысле подготовки путей сообщения, железнодорожных линий, станций разгрузки платформ, я видел, как идет там работа, и рядом с этим...
Еще один эпизод. В конце сессии я объезжал министров, от которых мы ждали крупных вопросов на ближайшей сессии. Я тогда наказывал членам Думы, чтобы они к тому или другому вопросу подготовлялись. Большинство докладчиков было от нас. В конце какой-то сессии я подъехал к Рухлову — мы ему содействовали, он мог на нас опираться, потому что, если кредит испрашивался, ему гарантировали; он был хороший министр, он был хозяином. Говорю: «Теперь благодаря Государственной думе, благодаря вам железнодорожное хозяйство приведено в порядок. Потому что мы застали железнодорожное хозяйство дефицитным и теперь — усилиями законодательных учреждений и правительства — оно дает излишек доходов. По-моему, наступило время, чтобы вы этот излишек употребили на подготовку нашего железнодорожного транспорта для военных целей. Нужно исполнить все те требования, которые к вам предъявляет военное ведомство». Он сделал пустые глаза: «Какие требования? Они нам никаких требований не предъявляют». А в это время вырабатывается программа! Все, что имело отношение к игре в солдатики, [проводилось], а серьезные вещи, как расширение сети подъездных путей, увеличение станций, подвижного состава, — это все рассматривалось как второстепенное. Меня такое отчаяние взяло!
Самые благоприятные условия были. Казначейский вопрос хорошо решался, со стороны законодательных учреждений было не только согласие авансам, мы шли на все, комбинация была исключительно выгодная. Имелась возможность при талантливом человеке нашу оборону поставить на такую высоту, на какой она никогда не была. Я не знал, как быть с этим, и вдруг происходит следующий эпизод. Военное ведомство вносит в Думу в очень спешном порядке, с просьбой ускорить [представление] об ассигновании нескольких миллионов рублей на секретные нужды. Сам законопроект был очень общий, глухой, как это и полагается. А порядок рассмотрения подобных докладов был таков, что председатель комиссии по обороне и докладчик комиссии по этим вопросам имели отдельный разговор с ведомствами. Ведомство указывало, давало расчеты, как оправдать ту или иную сумму, а докладчик заявлял, что он находит ассигнование необходимым. Так как комиссия обороны была очень авторитетной, потому что туда входили видные представители центра и правых партий, то бюджетная комиссия, опираясь на авторитет комиссии обороны, принимала ее заключения на веру; хотя там бывали и левые и им отвечали на вопросы, было ясно, что три четверти голосов было «за». При пленарном рассмотрении была та же комбинация. Там и этот доклад прошел чрезвычайно легко и быстро. Я уже не был председателем Думы, но просто ведомство меня ознакомило. Это были кредиты на увеличение шпионажа и контршпионажа, что у нас было поставлено скверно раньше. Это все прошло. {185}
В один прекрасный день приезжает ко мне полковник Боткин В. С.12) (брат лейб-медика). Он забулдыга, офицер драгунского полка, неплохой человек, но пьяница, душа нараспашку, несуразный человек, неудачник. Сухомлинов, желая иметь около царя человека, расположенного к нему, взял его к себе для поручений. Очевидно, для того, чтобы через [его брата] Евгения действовать. Этот Боткин приезжает ко мне и говорит: «Ты знаешь, что ты наделал? Это ассигнование — ты знаешь куда оно идет? На организацию политического сыска в армии». Наблюдение за политическими течениями в армии всегда производилось, но только оно не было организованным, оно шло через штабы корпусов, военных округов, поступало в Военное министерство тоже по Главному штабу. Все это было недостаточно оформлено. Пришли к заключению, что нужно создать специальный орган, иметь штаб-офицеров в штабах округов, которые концентрировали бы сведения, и создать и при военном министре такой центр. Это государственная необходимость, это меня нисколько не шокировало.
А Боткин мне говорит, что предполагается для этой цели пригласить жандармских офицеров: они будут сидеть по округам и возглавлять политический сыск. Это уже хуже, жандармы — офицеры второго сорта. Знаешь [сказал Боткин], кого прочат во главе всего этого дела? Полковника Мясоедова.
Мясоедов — пограничный офицер в Вержболове с хорошими связями в Петербурге. Услужливый, ловкий человек, пользующийся тем, что вся наша знать проезжает через эту станцию, всегда оказывал ей услуги, завел связи, его положение было отличное. Он часто наезжал в Германию и подпал под подозрение, что продает какие-то сведения немцам. Такие подозрения не были ничем подкреплены, поэтому прибегать к каким-нибудь воздействиям не считали возможным.
Но тут помогло одно обстоятельство. Его накрыли на одном серьезном проступке. Оказалось, что в автомобиле, на котором он проезжал границу, было двойное дно. И при одном его возвращении из Германии была очень ценная контрабанда. Значит, пограничный офицер, попавшийся на контрабанде. Его удалили из жандармов. Он был в отставке, затем на каких-то водах он встречается с Сухомлиновым и его женой, жены познакомились. Он ловкий человек, умеет втираться [в доверие]. Знакомство продолжалось в Петербурге. Сухомлинову показалось, что это талантливый человек, и, когда явилась мысль о создании такого органа, было решено назначить Мясоедова. Не так легко было вернуть его на службу, и когда Сухомлинов предложил, чтобы вернули Мясоедова на службу, то Макаров, который был порядочный человек, заинтересовался, честный ли Мясоедов человек, и, получив такую справку, наотрез отказался вернуть. Тогда Сухомлинов государю об этом деле доложил, скрыв эту часть. Государь требует, чтобы это было сделано. У Макарова не хватило мужества, и он подчинился. И таким путем против воли министра внутренних дел, вернувшись на службу, [Мясоедов] командируется, чтобы возглавить орган, который будет держать в своих руках судьбы русского офицерства.
Это все Боткин говорит. Я подумал, что, если критики деятельности военного министра мы не добьемся, можно на скандале свернуть ему шею. Тем временем еду я в Киев. Там было открытие памятника Столыпину. Это III Дума 1911 года. Я был в добрых отношениях с Ивановым, все по японской войне. Мой брат покойный у него в корпусе был. Я по Красному Кресту знал его. Я зашел к нему в Киеве. Он мне говорит: «Вы знаете, наша киевская контрразведка напала на ужасающие веши. Нам удается иногда перехватывать донесения, которые идут из Петербурга в Вену, мы их фотографируем и посылаем дальше. Вот из этих донесений выясняется, что все, что происходит в ближайшем окружении военного министра, вплоть до его разговоров с государем, все известно австрийскому Генеральному штабу». А в это время Мясоедов уже сидит [на своем месте]. Вот тогда Иванов мне говорит: «Является ли передатчиком таких сведений Мясоедов — я не знаю. У меня доказательств нет».
Я думаю опять: надо это использовать. Везу эти сведения к Коковцову. Я ему только не назвал Иванова. Просто говорю, «из достоверных источников». Тогда Коковцов мне говорит: «А. И., это все равно, но вы не знаете худшего». Я спрашиваю: «Что же худшее?» «Глава австрийского шпионажа здесь, а Петербурге, Альтшиллер13) — интимный друг военного министра, бывает у него запросто». Меня удивил глава правительства, который не по сплетням, а по донесениям полиции все знает — и так спокоен. Альтшиллер — представитель одной немецкой фирмы {186} сельскохозяйственных машин, его резиденция раньше была в Киеве. Эта специальность для шпионского дела имеет ту выгодную сторону, что имеется многочисленный штат агентов, которые в силу своей профессии должны разъезжать по стране. Целая агентурная сеть. Он близок был с Сухомлиновым еще в Киеве, а когда Сухомлинов приезжал в Петербург, и тот приезжал за ним. Мне даже говорили, где-то была его контора.
Были такие лица, которые брали на себя проведение того или другого дела через министерство, и я напал на характерный случай, который раскрыл всю механику. Какой-то русский человек имел в Порт-Артуре дом до войны, затем дом был реквизирован, разрушен; создался повод для претензии к Военному министерству, чтобы получить вознаграждение. Он долго обивал пороги. Тогда ему указали на Альтшиллера, проводят в кабинет; в нем портрет Сухомлинова; обстановка свидетельствует об их близости. Он излагает Альтшиллеру дело на словах, секретарь записывает. А затем Альтшиллер говорит: «Вот мои условия. Я берусь выхлопотать вам». Три профессии: представитель фирмы сельскохозяйственных машин, присяжный ходатай при Военном министерстве и представитель австрийского шпионажа! В смысле сельскохозяйственного прогресса мы шагнули вперед. Интерес к сельскохозяйственным машинам уже был, в то же время наша промышленность страшно отстала, поэтому этот аппетит надо было удовлетворять.
Я был в добрых отношениях с некоторыми военными, причем с большими. Они указывали на непорядки. Я хорошо знал положение Варшавского военного округа. Так вот, получаю я по почте пакет при письме анонимном, и там документ — копия с секретного распоряжения канцелярии Главного штаба штабам округов — такого содержания: «Предполагается создать особую организацию наблюдения за политическими явлениями. Будут вам присылаться сведения о благонадежности подведомственных вам офицеров. Вы должны при аттестациях принимать во внимание, но вы не должны ни проверять их, ни показывать заинтересованным лицам». Картина такая мне представилась. Начальство данного офицера получает из Петербурга справку о своем офицере. Начальство знает его давно, справка же составлена неизвестно кем, но если она неблагоприятна, я не смею проверить; эта справка имеется и в высших инстанциях. Подлинный ли был приказ? Я не был уверен. По внешнему виду как будто да. Что мне было делать?
Я тогда думаю, как бы устроить, чтобы довести до обсуждения в Думе. Запрос тут возможен, но дело в том, откуда сведения у меня. Я боялся, что могут набрести на след Иванова. Мне пришла мысль такая, если можно было бы просто факел, головешку горячую в прессу [ткнуть], а затем в порядке прений можно было бы раскрыть [существо дела]. Я вызываю к себе Бориса Суворина,14) который был редактором «Вечернего времени», но не все ему говорю. Он патриот был. Я говорю: «Вот что мне надо. Неблагополучно у нас в разведке. Мне хочется по этому поводу поставить вопрос на обсуждение в Государственной думе. Вы должны мне дать повод. Вот в каких пределах вы можете пустить разоблачение». А редакцию чтобы он составил сам. Было сказано так: «Неблагополучно в нашей разведке и контрразведке, какие-то военные тайны просачиваются...», а затем, не называя Мясоедова, было указано, что это совпало [с тем, что появился некто] человек, который [ранее служил] в органах близких и был устранен [оттуда] в свое время. Это мне давало [право] сказать: «Газета пишет... Объяснитесь...»
Приняло это, однако, немного другое направление. Эта бомба разорвалась, неожиданно произвела скандал, и вдруг я узнаю, что Мясоедов встретил Бориса Суворин на скачках, имел там с ним объяснение и потребовал, чтобы тот извинился, а когда Суворин отказался, тот его ударил. Мне было неприятно, что я подвел Суворина. Я тогда вызываю к себе корреспондента «Нового времени» Ксюнина и диктую ему интервью со мной, как будто он пришел ко мне и спрашивает, насколько верны те сведения. Я вполне подтверждаю, что все это правильно, и жду событий. Тогда уже не к нему, а ко мне должны предъявляться претензии. А затем я пишу письмо председателю комиссии Государственной обороны князю Шаховскому, чтобы он в закрытом заседании комиссии дал мне возможность объясниться.
Шаховской был очень расположен ко мне и тоже разделял мнение о полной гнилости верхов военного ведомства. Он уведомил военного министра, что получил письмо от меня. Вот состоялось такое закрытое заседание. Пришел Сухомлинов, пришел начальник канцелярии военного министерства — Янушкевич и затем {187} третий — Ю. Н. Данилов, потому что у него как раз разведка была. Вот там, в заседании, я выкладываю весь свой обвинительный материал в тех пределах, в каких я могу это делать, не компрометируя и не скрывая своих источников, но обвинение против Мясоедова я ставлю уже определенно. В строю было, таким образом, известно, что многие военные тайны, вплоть до того, что совершается в окружении военного министра, [становятся] известны нашему противнику. Это совпадает с появлением около центра военного ведомства такой фигуры. Далее справка, что он из жандармов был удален, что министр отказывался его вернуть; говорю об Альтшиллере. На это военный министр отвечает, что нет ни слова правды, что все это фантастика. Он не отрицает, что Мясоедов состоит при нем, но не для той миссии, которую я ему приписываю, а одним из офицеров для поручений. Вероятно, так и было, вероятно, он и числился офицером для поручений. Сухомлинов не отрицал этого, но не подтвердил, а выходило, что определенной миссии [у Мясоедова] нет, а ему даются поручения: отвезти какой-нибудь пакет — совсем его на второстепенную роль сводит.
Я продолжаю настаивать на разоблаченных мною фактах. Затем я говорю следующее: говорят, вот вы организовали в русской армии политический сыск. Это в тот момент, когда в другой, дружеской нам армии этот политический сыск был уничтожен. Это совпало со скандалом здесь. Там отменили, здесь вводится. Было одно государство, одна армия, где политический сыск был доведен до виртуозности, — армия Абдул-Гамида. Вы знаете, что из этого вышло. И дальше я говорю о русском офицерстве. Я считаю, что в 1905 г. в Маньчжурии после наших неудач оно спасло Россию от общего погрома, потому что деморализованная, демобилизованная армия, возвращаясь оттуда, была больна насквозь. Если бы в то время русское офицерство сколько-нибудь дрогнуло — Бог знает, что бы из этого произошло.
Это самое русское офицерство с его заслугами, [говорю я], вы подчиняете человеку, который был признан неподходящим даже для службы в корпусе жандармов. Какую же власть вы даете этому человеку над офицерами? Цитирую приказ. Бесконтрольное распоряжение. Он дает справку, и тогда все насмарку; эта справка – она сильнее всего остального. Я кончил словами: «Если вы, ваше высокопревосходительство, думаете, что этим путем пресекают революционные течения в офицерстве, — получится наоборот, потому что когда офицер почувствует, в чьих руках находится его судьба, то вы поймете, какие создадутся настроения». Когда я указал на этот циркуляр, он сказал, что такого циркуляра не существует. Я тогда кучу циркуляров передаю ему. Он посмотрел, увидал, что лгать дальше нельзя, и говорит: «Да, но этот циркуляр не применяется». «Я слишком высокого мнения о дисциплине в вашем ведомстве и думаю, что, если циркуляр исходит от Главного штаба, он не может не применяться». «Тогда я обещаю, что он не будет применен с такой быстротой». Его растерянности не было предела.
На этом кончилось. Никто не участвовал. Все сидели и с тревогой следили за этим [диалогом]. Я помню, у меня к крайним правым было некоторое нерасположение, но на этот раз, казалось, навстречу трагедиям идем. Когда кончилось заседание, я подошел к Маркову, говорю ему: «Имейте в виду, что то, что я говорил, – правда, но я не вправе указать источников. Это все поведет к большим несчастьям. Я хочу верить, что наше политическое с вами расхождение не поведет к тому, что вы разойдетесь со мной». Моя ставка была тогда [на то, что], может быть, правые, если бы они поняли эту опасную игру, они бы возвысили голос, может быть, это произвело бы впечатление на верховную власть. Сухомлинова они не любили, но считали, что очередная опасность не он, а я. Киевские сведения, что он не чистый человек, Бог знает с кем знается, у них были. Под защиту не брали, но участвовать вместе со мной не хотелось.
Гучков: В первые же дни после революции я почувствовал, как быстро стал разлагаться аппарат управления и самого центрального военного ведомства и командования на фронте. Воля руководящих людей уже стала преломляться, не доходила до конца, потому что надламывалась. Вот эпизод. Через несколько дней после вступления моего в правительство начальником одного из главных управлений, а именно военно-инженерного и военно-технического, стал генерал Шварц, комендант {188} Ивангорода, потом Трапезунда. Я его с японской войны знал, очень высоко ценил, поэтому, так как у нас военно-техническое управление хромало, я его вызвал и назначил начальником Главного инженерного управления. Он всю войну пробыл вблизи фронта, знал и ощущал все потребности фронта. Он всегда считался несколько либеральным генералом, склонен был критиковать государственные порядки. Он не был на очень высоком счету у прежнего военного начальства, но, так как он человек с большими заслугами, он делал свою военную карьеру.
Через несколько дней после того, как министерство создалось, он приходит ко мне и говорит: «А. И., я считаю долгом вас поставить в известность. Вчера вечером состоялось заседание ваших помощников и начальников главных управлений». (Я вместо одного назначил трех помощников. Мне хотелось создать такой аппарат, который действовал бы без перебоев даже в мое отсутствие. Поэтому я создал трех помощников — генералов Маниковского, Новицкого и Филатьева. Маниковский взял все ведомства снабжения; Новицкий, который был назначен начальником Генерального штаба, взял вопросы стратегические и личный состав, Главное управление Генерального штаба и Главный штаб, а все остальное — военно-судебное, военно-учебное, военнно-санитарное — было подчинено генералу Филатьеву; он же остался во главе канцелярии Военного министерства. При таких условиях начальники главных управлений докладывали не мне, только самые важные дела докладывались мне.) Шварц мне говорит: «Ваши помощники, обсуждая положение, пришли к заключению, что судьба таких промежуточных образований, как Временное правительство, не прочна: нужно смотреть вперед: социалисты будут больше накладывать руку. Поэтому было сделано предложение записаться официально в партию с.-р., т. е., другими словами, заранее капитулировать». Это было встречено сочувственно, так как у них была мысль этим купить доверие Совета рабочих и солдатских депутатов, будущих хозяев положения — солдатских масс. Но это означало бы отказ от сопротивления всем тем требованиям, которые предъявлялись. Против этого усиленно возражал Шварц.
Базили: Кто выдвинул такое предложение?
Гучков: Один из помощников. Только Шварц возражал. Главное его возражение — кто же вам поверит? Это люди, которые делали карьеру при царском правительстве. Меня это потрясло, подумал, на что же опираться? Еще солдаты не разложились, а генералы разложились. Вот другой эпизод с тем же Шварцем. У нас была мысль установить известный обмен персонала. Военные инженеры, сидевшие всю войну в главных управлениях, — пожалуйте на фронт, а люди с фронта переводились в центральное управление. Вот такой порядок мы с ним установили, и он должен был заявить в своем ведомстве, что этот порядок вводится. Тем временем успели самовольно создаться в этих главноуправлениях комитеты служащих. Комитеты эти были не только из рассыльных, туда входили высшие чины данного главноуправления. В частности, во главе персонала военно-инженерного были, как сейчас помню, генералы, генерал-лейтенанты, был тайный советник, какой-то высокий чин инженерный. Они выбраны были. В то время еще лица больших положений, больших чинов не были подорваны. Еще не решались выбрать кого-нибудь, а выбирали свое собственное начальство. Я даже думал, что если бы это начальство сохранило самообладание, то могли бы этими демократическими благами выборные комитеты очень помочь.
Так вот Шварц мне рассказал, что когда он поставил [персонал] в известность, что вводится порядок обмена, они взбунтовались и заявили, что они против этого возражают и угрожают приостановкой деятельности Главного управления — не хотели на фронт. И кто же? Не писаря бунтуют — тайные советники вот эти выборные. Шварц говорит — помогите мне. Я тогда еще старался действовать мягким способом, боялся: им ничего не стоило поднять все ведомство. Я их вызвал к себе в кабинет, очень благожелательно с ними говорил, указал на важность этой реформы и поставил твердое условие: жду, чтобы они оказали содействие и сделали бы эти меры приемлемыми для чинов их ведомства. В противном случае мне придется поступить очень круто. В то время эти круги не так обнаглели, как теперь. Они не так сразу подчинились моему требованию, но не очень резко возражали, и кончилось все en queue de poisson (ничем. — Ред.). Тут не важно, добился ли я введения этого порядка или нет, но важно, что эти люди не понимали серьезности положения. {189}
Вот еще один эпизод, он мельче, но доказывает лучше разложение. Я сейчас боюсь сказать, кто был вместо Новицкого, временно замещал должность начальника Главного управления Генерального штаба. Какой-то всплыл очень важный вопрос по этому ведомству, и мы с ним решили, что нужно сейчас же издать циркулярный приказ, очень спешный. Сцена происходила у меня в кабинете. Мы с ним набросали текст приказа, и я говорю ему: «Распорядитесь, чтобы это сейчас было напечатано и разослано». Он сконфузился и говорит: «Нельзя. Да ведь пять часов». «Ну так что же?» «Да ведь мы ввели 6-часовой рабочий день. Еще писаря в штабе есть, но офицеров уже никого нет». Главное управление Генерального штаба — война идет! Демократические требования [эти офицеры] применяли прежде всего к себе, вместо того чтобы писарям показать пример характера, выдержки. Это был крайний трагизм. Я чувствовал, что все слякотно, все расползалось.
Базили: И расползался ответственный класс, вот что ужасно.
Гучков: Если бы этого не было, Россия дала бы отпор большевикам, вот что ужасно. Есть два эпизода. Первые же дни настроили на очень минорный тон. Приезжают два офицера с Западного фронта, где был Эверт. Я их знал, потому они зашли ко мне очень смущенные. Они мне рассказали такой эпизод. (Это в Минске происходит.) Первые же дни революции, но уже Государь отрекся; идет митинг в каком-то большом правительственном здании. В этом зале герб Российской империи. Солдатами заполнен весь зал. Эверт на эстраде произносит речь, уверяет, что был всегда другом народа, сторонником революции. Затем осуждали царский режим, и когда эта опьяненная толпа полезла за гербом, сорвала его и стала топтать ногами и рубить шашками, то Эверт на виду у всех аплодировал этому.
Другой эпизод — с Брусиловым в Бердичеве, где его застала смена власти. Он умел говорить с солдатами и внушать к себе доверие. Там тоже проходила большая уличная демонстрация, и так как он очень быстро проявил себя сторонником нового строя, то он в этой демонстрации участвует: его на кресле в этой революционной толпе несут по улицам, окруженного красными флагами и даже под красным балдахином. Тоже он распростирается на брюхе перед этой толпой. Толпа еще меньшинство, остальные еще не разложились, а на верху... Это самое, конечно, трагическое.
Эверт и Брусилов подчинялись нам — центру, а адмирал Максимов стал на сторону матросни. Сразу большое влияние среди матросов приобрел. Мы с Кедровым боялись с ним расправиться, потому что он известные меры соблюдал; в то время если бы мы его уволили, тогда мы опасались, что он поведет Балтийский флот на борьбу с Временным правительством, а так как мы на петербургский гарнизон рассчитывать не могли, то появление эскадры могло кончиться тем, чем кончилось при большевиках.
Припоминаю общий вывод, к которому пришел Корнилов после долгой возни с петербургским гарнизоном. Перед уходом он мне говорил: «Во всех воинских частях, где быстро и глубоко пошло разложение, надо искать причины в командном составе, и это в большинстве случаев не слабость, а революционный карьеризм».
Базили: Это люди типа Верховского.
Гучков: Гниение везде с головы пошло.
Базили: Декларация права солдата, которую А. И. отказался подписать, а Керенский подписал.
Гучков: Я почувствовал, что из Совета солдатских депутатов будет приходить требование о демократизации. Я решил тогда создать некоторый буфер, который бы смягчил удар этих требований, направленный в центральное управление. Во-первых, я хотел время выиграть, во-вторых, мне казалось, что требовался не простой отказ, а некоторое рассмотрение, и тогда я пришел к заключению, что нужно создать комиссию, которую я поручил генералу Поливанову. Сперва комиссия образовалась в маленьком составе — Поливанов и пять-шесть человек полковников. Она называлась комиссией генерала Поливанова. Все эти требования я хотел передать, чтобы они в очищенном виде доходили до меня. Затем, не помню, Поливанов ли или я, пришли к выводу, что нужно эту комиссию несколько расширить, и тогда было издано особое положение, в силу которого все главные управления военного ведомства посылали в нее своих делегатов. Это были не выборные люди, а лица, {190} назначенные начальниками главных управлений и командующими армиями, собрание человек в сорок-пятьдесят, все генералы, полковники. Вот через них все эти вопросы должны были проходить.
Главный вопрос — взаимоотношения солдат и офицеров — и все вопросы, касающиеся реформ. Я ни одного вопроса не брал на себя, не проведя через них. Это сослужило мне известную службу в качестве некоторого предварительного похоронного бюро. В половине апреля проводится съезд в гор. Минске. Там командующим армией был Гурко Василий Иосифович. Съезд фронтовой: военного министра не запрашивали, а с разрешения командующего Западным фронтом. Гурко просил и меня приехать туда. Я там пробыл очень недолго — для того, чтобы обратиться к участникам съезда и разные здоровые идеи поддержать. Я очень дорожил тем, чтобы поддержать личный авторитет вождей, в частности Гурко. Я говорил о его заслугах, как до войны он носился с проектом реформ. Я постарался показать его в хороших красках, потом уехал. Дальнейшее происходило без меня.
Оказалось, что потом на этом съезде рассматривался один документ (не помню откуда) под названием «Декларация прав солдата». В этой декларации говорилось о том, что вне службы — полная свобода, равенство и никаких стеснений, и о неотдании чести офицерам. Декларация заходила дальше, чем Приказ № 1. Дальнейший ход был таков, что он был направлен в Совет солдатских депутатов и оттуда попал ко мне с резолюцией фронтового съезда, очевидно, для того, чтобы Совет взял на себя дальнейшее толкование этих вопросов через разные инстанции. Я когда посмотрел, [понял, что это], конечно, недопустимо, не могло быть и речи о каких-нибудь компромиссах. Тем не менее я решил провести его через комиссию генерала Поливанова. Каждый раз, когда было заседание, мы с ним виделись, он рано утром приходил ко мне и докладывал. Вот я его по этому вопросу вызвал и говорю: «Вот вам Декларация прав и просьба, во-первых, чтобы вы не очень торопились». Я еще рассчитывал, что первые весенние воды бурлящие спадут, тогда легче будет ее похоронить. О существе мы даже не говорили. Ясно, что она совершенно непригодна.
Прошло, однако, очень недолгое время. Утром он приходит немножко сконфуженный и говорит: «А. И., под давлением разных кругов пришлось поставить вопрос на обсуждение. Принят с поправками». «С поправками и как принят?» «Единогласно...» Я говорю: «Это совершенно недопустимо, и я вас прошу пересмотреть». Это был настолько невозможный документ, что агитации я никакой не предпринимал, потому что считал, что это само собой разумеется. Говорю: «Это недопустимо, надо пересмотреть... Мне пришло в голову. Я создам новые обстоятельства, и вы вынуждены будете вновь пересмотреть этот вопрос. Я пошлю этот вопрос на заключение командующим фронтами, будет отзыв их и тогда повод пересмотреть». В тот же день были посланы телеграммы. Затем через несколько дней стали поступать ответы совершенно отрицательные в самых резких выражениях.
Я боюсь сейчас перепутать, как будто был один отзыв, который что-то допускал, что есть какая-то возможность, как это потом переработать. Но подавляющий был отзыв резко отрицательный. Я вызываю Поливанова, передаю ему все это, но уже не доверяю ему. На всякий случай говорю: «Постарайтесь провалить, а если вам не удастся — постарайтесь, чтобы было меньшинство, с которым я мог бы согласиться, потому что иначе в какое положение вы меня ставите. Я статский с репутацией революционного прошлого. Революцией поднят на этот пост. Вы — военные специалисты — слуги старого режима. Как это будет использовано! Документ полезный, полковники, генералы [одобрили, а] Гучков против. Я только прошу одно — добейтесь меньшинства. Нужно, чтобы один, два имели мужество...» Через два-три дня приходит ко мне: «Я вынужден был пересмотреть и принять». «Как принять?» «Принять единогласно». Это учитывают все люди, которые сядут на мое место. Они шли дальше, левее...
Я очень любил Поливанова, находил, что он очень умный, знающий, что он очень много пользы принес в свое время. Просто у него не было гражданского мужества, чувства долга. В этом отношении я в нем ошибался. Он не пригоден к этой роли. Я его очень любил, а тут сказал, что освобождаю его от дальнейшего председательствования в комиссии, назначу нового председателя, которого попрошу этот документ пересмотреть. Но тут я сделал ошибку в смысле выбора. Я торопился. Вопросы, которые рассматривались в этой комиссии, шли по Главному {191} штабу. Поэтому я подумал назначить во главе комиссии помощника военного министра, который ведает Главным штабом, Новицкого. Вызываю Новицкого. Рассказываю ему весь этот эпизод, почему я освободил Поливанова. Говорю ему: «Прошу вас взять [на себя] председательствование в этой комиссии». Он меня спросил: «А как, собственно, эта комиссия называется?» И я почувствовал, что ему очень хотелось бы, чтобы эта комиссия не осталась без названия. Потому что она называлась комиссией генерала Поливанова и становилась известной в широких кругах; ему, видимо, хотелось, чтобы комиссия называлась комиссией генерала Новицкого, потому что ему казалось, что он будет очень идти в духе требований.
Это все были «бонапарты». Я знаю, что он человек передовых взглядов был в прошлом, но главным образом просто карьерист. Я же предполагал, что он до такой степени будет ставить ставку, что мы конченые люди. И когда я ему рассказал, что сменен Поливанов, и говорю: рассмотрите, даю те же инструкции — если не удастся провалить, добейтесь меньшинства. Прошло несколько дней, приходит Новицкий и говорит: «Принято». Принято без изменений, и принято единогласно. Тогда я ему сказал: «Но я вам заявляю — никогда моей подписи не будет под этим документом». И стал уже обдумывать, не расстаться ли с ним вообще. Это был конец апреля. Мне приходило в голову, не пора ли самому уходить. Я предчувствовал, что будет Керенский. Так что я оставил в покое Новицкого. Только сказал ему, что моей подписи не будет.
Несколько дней проходит. Затем ночью сижу и подписываю какие-то бумаги. [Тут же] один из моих секретарей, Шильдер, мы вдвоем только. Он приходит ко мне поздно и говорит: «Вот пришли из Совета рабочих и солдатских депутатов к вам...» — «Что такое им нужно? «По поводу Декларации». Они, значит, узнали, что произошло и что я отказал. Я с ними был сух, а тут меня взвинтило еще. Говорю: «Скажите, что я их не приму». Он возвращается и говорит: «Они говорят, что не уйдут. Так и будут сидеть, пока их не примут». Я вспылил, говорю: «Ладно, зовите». Пришли двое. Один из них офицер, другой прапорщик, третий инженер-механик флота. Так они скорее вежливо, не самоуверенно себя держали. «Вот, г. министр, мы пришли к вам справиться, когда же наконец вы утвердите Декларацию прав». «Никогда». «Но, позвольте, эта декларация три раза проходила через комиссию единогласно. Там все люди компетентные, как же вы не утвердите?» Я говорю: «А я вам заявляю, что я этого документа утверждать не буду. Пускай моя рука отсохнет, но никогда моей подписи под этим документом не будет».
Тогда они в повышенном тоне говорят: «Очень жаль, но имейте в виду, господин министр, что в крайнем случае можно обойтись и без вашей подписи. Вспомните: Приказ № 1 подписал Чхеидзе. И тогда получится такая картина, что Совет рабочих и солдатских депутатов подписал, а военный министр нет, и вот — к исполнению. И началась бы на фронте борьба между командным составом и солдатскими массами». Тем не менее я сказал: «Никогда моей подписи не будет под этим документом». «Посмотрим». Ушли. Они этой угрозы не выполнили. Я думаю, что, если бы дело затянулось, они это сделали бы, но это были последние дни моего существования [в Министерстве]. Через несколько дней я написал письмо Львову и ушел. На мое место вступил Керенский.
Керенский окружил себя младотурками, молодыми полковниками Генерального штаба, которые делали определенную демагогически-революционную карьеру. Они сейчас же доложили ему об этом документе. Керенский утвердил, и я должен сказать, что не могу поставить это ему в вину, потому что его положение было хуже моего. Он сын этой революции. Генералы и полковники сказали «да», а он скажет «нет»? Я думаю, что он тоже должен бы сказать «нет», но ему было труднее; с его стороны это был бы акт политического самоубийства. Игра этих кругов в поддавки — это желание себя выгородить: в случае борьбы мы можем ссылаться, что мы были с вами. Я помню, что я [не] пошел туда для того, чтобы подчеркнуть мое отрицательное отношение к этому документу. Прения были без меня. Голосование без меня.
Базили: Как ваш уход состоялся?
Гучков: Все было очень, плохо, и по моему ведомству это разложение было особенно трагичным и все указывало, над чем мы стоим, какое крушение ждет страну и армию. Не потому, что у меня больше чувствительности, а потому, что больше к этому котлу прикасался, ощущал больше. Милюков более толстокожий, и {192} впечатления дня у него были иные, чем у меня. Эта объективная обстановка влияла на то, что я очень пессимистически смотрел, а он сохранял веру в то, что это может утрястись. Меня все тревожило, но что особенно угнетало — это то, что я чувствовал себя совершенно одиноким в составе самого правительства. Я чувствовал, что если бы дать бой, на чем-нибудь настоять, разойтись с моими коллегами (конечно, по какому-нибудь очень серьезному поводу), то в этой группе я мог бы рассчитывать на одного только Милюкова; может быть — если бы это был яркий, красочный пункт — на Шингарева. Но если бы это соприкасалось с какими-нибудь репрессиями, то и Шингарев не мог бы. В кого я верил — это Милюков, и больше никто. Опираться на Временное правительство тоже нельзя. На что же опираться?
Уход от власти для меня не означал отказа от борьбы. Я только думал, что карта на центральное правительство бита. У меня была мысль — нельзя ли искать оздоровления с фронта. Там еще были здоровые элементы. Мне казалось, что если я уйду и затем как представитель Военно-промышленного комитета буду общаться с фронтом, то можно было бы тех или иных лиц как-то втянуть и затем подготовить то, что потом Корнилов не так удачно сделал, т. е. поход на Москву и Петербург.
Затем [случилось] какое-то обострение у нас под влиянием очень категорического тона, который принял Милюков в отношении проливов. Вокруг этого, тогда очень закипело. Это был хороший предлог, это было поводом, чтобы поднять травлю. Я был сторонником [приобретения] проливов, только я стоял за то, чтобы не давать повода поднимать бучу. Поэтому я не поддерживал резко категорическую позицию Милюкова в отношении проливов.
Но этим воспользовались его противники и вовне и внутри правительства, и произошла такая сцена. Милюков вместе с Шингаревым поехали на фронт. Шингарев по вопросам продовольственным, Милюков — не знаю. В их отсутствие поздно вечером на квартире князя Львова неожиданно собрали заседание Временного правительства. Керенский и Терещенко взяли на себя инициативу и самым резким образом напали на этот пункт о проливах и на всю роль Милюкова в составе Временного правительства. Я его поддерживал, и больше никто. Остальные молчали либо критиковали Милюкова, его политику, и вопрос о проливах не встретил ни в ком поддержки. Особенно резко нападал Терещенко, и кончилось тем, что была высказана мысль, что нужно расстаться с Милюковым. Правда, он во главе большой общественной группы. Нельзя просто его выбросить. Но, может быть, дать ему какое-нибудь другое ведомство. И так как совершенно не стеснялись и не дорожили Мануйловым, то в его присутствии было сказано, что Милюкову можно было бы дать Министерство народного просвещения, но решение расстаться с ним по Министерству иностранных дел было всеми поддержано.
Базили: Львов что говорил?
Гучков: Львов не нападал и не возражал, держался как будто нейтрально, но этому сочувствовал. Все, что могло обострить отношения Временного правительства с революционной стихией, было не по нем, он верил, что это может утрястись, что все это весенние воды.
Тогда в том же вечернем заседании были разговоры об усилении в нашей среде социалистических элементов, о том, что нужно близко с ними сплотиться. В тот момент я увидел, что Временное правительство шло в объятия демагогии, и окончательно пришел к заключению, что единственный выход — окончательно оборвать великое примиренчество и дать бой, вплоть до резких мер. Тогда я вернулся домой и написал письмо Львову. Я ему пишу, что дальше не могу принимать участия [в правительстве], не могу разделять ответственность в той работе по разложению страны, какая сейчас творится и какая не встречает никакого противодействия во Временном правительстве, и прошу считать меня уволенным от своего поста. Затем для того, чтобы отрезать всякие попытки убеждать меня, сделать попытки невозможными с их стороны, я помню, что ночью я послал это письмо Львову и точную копию этого письма в редакцию «Нового времени» с просьбой напечатать. Утром мое письмо появилось в печати.
Тем не менее попытку вернуть меня сделал Терещенко, который питал какие-то надежды на меня. Он приехал ко мне и убежал, чтобы я взял отказ назад, что он думает, что для меня тяжело военное ведомство, и убеждал меня взять Министерство иностранных дел. Но оно было только производным из других. Если мы не могли привести страну в порядок, никакого смысла не было, и я от этого отказался. {193}
За несколько дней до моего ухода был съезд в Петербурге и я там выступил с речью, очень предостерегающей против всего этого развала, и туда пришел Керенский, который в это время пытался [меня] сохранить. Он свой революционный авторитет ставил на службу целям войны, целям поддержания армии. Он не мог меры принять, но слова он произносил разумные. Когда мы с этого съезда ехали вместе, он меня уговаривал: «Останьтесь, я готов идти в помощники военного министра». (Чтобы я мог сосредоточиться на технических вопросах). Но это меня не устраивало. Я помню, как Керенский подымается со своего места, обходит стол и говорит: «Когда же уберут эту старую калошу, князя Львова...»
По поводу давления, которое Контактная комиссия из Совета рабочих и солдатских депутатов хотела оказать... (Разговоры просят не писать.)
Отрывок
Гучков: С вокзала я поехал на Миллионную, не заезжая домой, потому что на вокзале мне начальник станции сказал: «Родзянко поручил передать, чтобы вы не оглашали Манифеста об отречении и сразу ехали на квартиру великого князя». На вокзале мы задержались с Шульгиным. Дома жена беспокоится, не знает, что со мной. Поэтому, когда кончилась беседа с Михаилом, я спросил адъютанта, где у вас телефон, и пошел к телефону, чтобы сказать жене, что скоро вернусь домой. Снимаю трубку. Смотрю — Керенский сзади меня стоит. «Вы что?» А он таким заносчивым тоном говорит со мной: «А я хотел знать, с кем вы будете говорить». У него была мысль, не таим ли мы какой-нибудь план, нельзя ли вызвать какую-нибудь воинскую часть, захватить Михаила, отречение устранить. Набокову и Нольде было поручено... Он категорически сказал, что при таких условиях он престола принять не может. У Керенского было с самого начала подозрение, не таим ли мы какие-нибудь планы заговорщические, чтобы сохранить монархию. Он пошел подслушивать, а я ему говорю: «Нет, я хочу говорить со своей семьей...»
1) Шаховской Дмитрий Иванович (1861—1939) — земский деятель, член ЦК кадетской партии. Депутат I Государственной думы от Ярославской губ., секретарь Думы. Осужден по делу о Выборгском воззвании. В мае-июне 1917 г. министр государственного призрения во Временном правительстве. В 1917 г. — один из руководителей Союза возрождения России. С 1920 г. работал в кооперации, занимался литературной деятельностью.
2) Труфанов Сергей Михайлович, иеромонах Илиодор (1880—1952) — потомственный почетный гражданин Области Войска Донского. Монашество принял в 1903 г., в 1905 г. окончил Петербургскую духовную академию. С 1907 г. в Саратове при епископе Гермогене. В 1909 г. Илиодор впервые встретился с Распутиным у епископа Феофана (ректора Петербургской духовной академии и одно время духовника царской семьи), благоволившего к нему. С 1911 г. становится врагом Распутина. Одно время пользовался расположением Александры Федоровны и Распутина, но в 1912 г. за открытое выступление против Распутина попал в немилость и был переведен из Саратова в монастырь в Гродненскую губернию. В декабре 1912 г. лишен по собственной просьбе монашеского сана. После неудавшегося покушения на Распутина 29 июня (12 июля) 1914 г. Труфанов, считавшийся одним из участников этой акции, бежал за границу. По дороге он на несколько дней остановился в Мустамяках, где встречался с Горьким и читал ему находившиеся при нем письма и документы, компрометирующие царскую фамилию и изобличающие Распутина. Горький одобрил намерение Труфанова разоблачить в печати изнанку жизни династии Романовых, обещал содействие в этом деле и помог Труфанову перебраться через финско-шведскую границу. По поводу издания книги о Распутине («Святой Чорт. Записки о Распутине») встречался в 1914 г. в Христиании (Осло) с В. Л. Бурцевым, но смог издать ее, только перебравшись в США в 1915 году.
3) Баронесса Икскуль фон Гилленбанд Варвара Ивановна — председательница Комитета Общества сестер милосердия им. М. П. Кауфмана (в стенограмме ее фамилия ошибочного пишется Икскюль).
4) Здесь память изменяет Гучкову (или, что в данном случае менее вероятно, В. Д. Бонч-Бруевич неверно информировал Гучкова о сделанном им заключении касательно религиозной принадлежности {194} Распутина). В 1912 г. Бонч-Бруевич счел «своим долгом открыто заявить, что Г. Е. Распутин-Новых является полностью и совершенно убежденным православным христианином, а не сектантом» (Бонч-Бруевич В. Како веруеши? По поводу толков о сектантстве Г. Е. Распутина-Новых. — Современник, 1912, № 3, с. 356). Бонч-Бруевич продолжал заниматься вопросом религиозной принадлежности Распутина и после опубликования этого своего заключения.
5) Давыдов Л. Ф. (инициалы установлены по имеющейся у Базили, в том же ящике, что и стенограммы, записи карандашом на листках с оглавлением стенограмм). Очевидно, бывший директор Кредитной канцелярии Министерства финансов, затем видный банковский деятель. В начале 30-х годов был в эмиграции в Париже, с ним (работая над своей книгой) собирался встретиться Базили, с тем чтобы задать ему ряд вопросов о последних годах правления Николая II и жизни царской семьи.
6) Гегечкори Евгений Петрович (1879—1945) — адвокат, социал-демократ, депутат III Думы от Кутаисской губернии. В 1918—1921 гг. министр иностранных дел в меньшевистском правительстве Грузии. После захвата власти в Грузии большевиками эмигрировал во Францию.
7) Новоселов Михаил Александрович — публицист, печатался в «Миссионерском обозрении» и «Церковных ведомостях». В 90-е годы XIX в. толстовец. Редактор-издатель «Религиозно-философской библиотеки», издававшейся в Москве в 1910-е годы (коллекция Николаевского, ящ. № 129, п. 1; Воспоминания и дневники XVIII—XX вв. Указатель рукописей. М. 1976, с. 54). О кружке, собиравшемся у Новоселова, который посещали среди прочих Д. Ф. Самарин и Н. С. Трубецкой, см. Фудель С. И. У стен церкви. В кн.: Надежда. Христианское чтение. Вып. 2. Франкфурт-на-Майне. 1979, с. 280; Арсеньев Н. О московских религиозно-философских и литературных кружках и собраниях начала XX в. — Современник, Торонто, 1962, № 6, октябрь, с. 34.
8) В январе 1912 г. Новоселовым была написана брошюра «Григорий Распутин и мистическое распутство». Брошюра печаталась в Москве, но была конфискована, и печатание не окончено. Машинописная (76 с.) копия с нее хранится в коллекции Николаевского (ящ. № 129, п. I). Еще раньше, в 1910 г., в «Московских ведомостях» было напечатано несколько статей Новоселова о Распутине (№ 49 — «Духовный гастролер Григорий Распутин», № 72 — «Еще нечто о Григории Распутине»).
9) См. Тарсаидзе А. Четыре мифа. Нью-Йорк. 1969 (главы «Дело Мясоедова», «Дело Сухомлинова»).
10) Звегинцов Александр Иванович (род. 1869 г.) — землевладелец, земский гласный и депутат III и IV Дум от Воронежской губ., октябрист, в III Думе председатель комиссии по старообрядческим вопросам; в IV Думе — товарищ председателя фракции октябристов.
11) Князь Барятинский Владимир Владимирович (1874—1941) — драматург, журналист. Воспитывался вместе с сыновьями Александра III. Окончил Петербургский морской кадетский корпус (1893). Служил в Гвардейском морском экипаже. В 1904 г. вышел в отставку. Сотрудничал в различных журналах демократического направления. В начале первой мировой войны выехал в Европу. Жил в Париже. Печатался в эмигрантских газетах, особенно активно в «Последних новостях». Автор мемуаров «Догоревшие огни» (Париж, 1934).
12) Боткин Виктор Сергеевич — подполковник, штаб-офицер для поручений при военном министре. Свойственник Гучкова (его брат Николай был женат на дочери П. Д. Боткина, учредителя товарищества чайной торговли «П. Боткин и сыновья»).
13) Альтшиллер (Альтшулер) Александр Оскарович — австро-венгерский подданный, обосновался в Киеве в начале 70-х годов XIX в., директор сахарного завода в Бердичеве, председатель правления общества машиностроительных Южно-Русских заводов. За благотворительную деятельность был назначен почетным австрийским консулом в Киеве (эта должность не имела ничего общего с функциями дипломатического консула) (см. Wilcox E. H. Russia's Ruin. New York. 1919, pp. 45-46). В литературе он обычно рассматривается как консул враждебной державы, с якобы присущей такой должности шпионской деятельностью. Со времени службы Сухомлинова в Киеве Альтшиллер был с ним близко знаком, что и послужило позднее одним из оснований для обвинения Сухомлинова. Кроме слухов, никаких фактических данных о шпионской деятельности Альтшиллера ни в 1912, ни в 1917 г. (во время процесса над Сухомлиновым) приведено не было. Не подтверждается также и сказанное Гучковым по поводу переезда Альтшиллера вслед за Сухомлиновым в Петербург. В марте 1914 г. Альтшиллер покинул Киев и уехал в Австрию. Его сын и брат как австрийские подданные были после начала войны высланы в Сибирь (Тарсаидзе А. Ук. соч., с. 288-292).
14) Суворин Борис Алексеевич — журналист, редактор газеты «Вечернее время». Младший сын редактора и основателя «Нового времени» А. С. Суворина. Участник белого движения, написал очерки о начальном его периоде (Суворин Бор. За Родиной. Героическая эпоха Добровольческой армии 1917—1918 гг. Впечатления журналиста. Париж. 1922). {195}
Написать нам: halgar@xlegio.ru