Система Orphus
Сайт подключен к системе Orphus. Если Вы увидели ошибку и хотите, чтобы она была устранена,
выделите соответствующий фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Володина Т.А.
У истоков «национальной идеи» в русской историографии

Вопросы истории, 2000, № 11-12.
[3] — конец страницы.
OCR OlIva.

Один из мемуаристов XVIII в., питавший интерес к истории, признавался, что на историко-филологическом факультете Московского университета ему довелось изучать прошлое «греков, римлян, других народов, их законы, религию, нравы, внутренние учреждения, междоусобные несогласия, раздоры, войны.., как и от чего эти колоссы и потрясались и падали»; он «восхищался Вергилием, Горацием, Тацитом»; с русской же историей, русской землей, знакомство было «так мало, поверхностно, что, если бы велели нам тогда описать битву русских с татарами на Куликовом поле, я охотнее согласился бы описать Пунические войны»1). Прилежный студент, Ф. П. Лубяновский жил в доме у профессора истории X. А. Чеботарева, с увлечением впитывал воспоминания столетнего В. И. Лопухина, который в своих рассказах о пережитом по-родственному называл первую жену Петра I — «теткой». Но сделанное им признание ни в коей мере не было кокетством или преувеличением, а скорее отражало жизненные реалии.

Историческое образование первые свои шаги начало делать лишь в 50-е годы. Своеобразным мерилом, с которым так или иначе соотносилось все последующее развитие, для людей XVIII в. были петровские реформы. Тогда изменились сами координаты мышления: происшедшая, по выражению П. П. Шафирова, «метаморфозис» требовала осмыслить совершаемые перемены в историческом плане. Русским людям приходилось, отбрасывая привычные нормы исторического сознания, воспитанные многовековой религиозно-летописной традицией, осваивать пути светского и рационального мышления, что сплошь и рядом приводило к своеобразным сдвигам в историческом сознании.

В 1703 г. в Москве ожидали приезда царя, готовилась триумфальная встреча. Учителя Славяно-греко-латинской академии воздвигли триумфальные врата и составили к ним подробное описание с разъяснением картин и символов2). Петр здесь уподоблялся Геркулесу, а Алексей Михайлович — «новому российскому Филиппу Македонскому». Возникает вопрос: насколько доступны были москвичам эти сложные уподобления и символы? У тех, кто еще помнил благочестивого и просветленного Алексея Михайловича, не начиналось ли головокружение, когда им предлагалось «узнать» в нем Филиппа Македонского?

В школах петровского времени с их утилитаризмом вообще не знали [3] истории как учебного предмета. Царь-преобразователь спешил, специалисты нужны были немедленно, поэтому молодежь учили прежде всего «сколько до инженерства и шкиперства принадлежит». И дело было не только в прагматизме реформ, ведь Петр понимал значение истории, недаром он внимательно следил за переводом сочинений С. Пуффендорфа на русский язык, за подготовкой «Гистории Свейской войны».

В преподавании истории возникали затруднения. Знакомиться с русской историей отроки из Славяно-греко-латинской академии могли по «Синопсису» Иннокентия Гизеля. Однако этот труд не вполне удовлетворял запросам петровского времени. Будучи порождением исторической мысли XVII в., он, кроме того, не мог исторически связать петровскую Россию с предшествующим временем; царь считал необходимым составить новое учебное пособие3). И тем не менее дело застопорилось.

В петровское время были написаны многочисленные труды, посвященные «современности»: «Рассуждение о причинах Свейской войны» Шафирова, «История императора Петра Великого» Ф. Прокоповича и др.; они, получив одобрение императора, издавались большими тиражами и становились феноменом культурно-исторического развития. Не столь блестящей была судьба сочинений, посвященных общей истории России. Работы А. И. Манкиева и Ф. П. Поликарпова, например, так и не были напечатаны.

Примечательно, что Поликарпову, возглавлявшему московский Печатный двор, составление российской истории было поручено по приказу самого царя. Ученейший человек своего времени, к тому же чувствовавший тяжелую длань Петра (царь не забывал о своем поручении и поторапливал), Поликарпов должен был стараться. Он и старался, но... не угодил. Глава монастырского приказа И. А. Мусин-Пушкин передал автору, что история не понравилась, но за старание царь приказал все-таки выдать двести рублей.

Дело заключалось не в личной неспособности Поликарпова, в этом эпизоде можно скорее усмотреть свидетельство культурного шока, неспособности людей петровского времени осмыслить себя в органической связи с предшествующей российской историей. Пафос преобразований зиждился на разрыве с традицией, на отталкивании от прошлого, и при обращении к этому прошлому очень трудно было соединить порвавшуюся «связь времен». Тем более трудно было сделать это человеку, воспитанному в духе старой образованности, с тяжелым сердцем взиравшему на новшества (известен выпад Поликарпова против увлечения античностью, к которой так благоволил Петр). Древняя российская история дышала стариной и традицией, а на дворе стояла эпоха, которая старину и традицию отрицала. Русская культура обживалась с новшествами, а перед национальным сознанием вставали вопросы: «Что есть Россия? Каков ее путь? Откуда она началась и к чему пришла?» Найти ответы на эти вопросы и предложить их обществу, молодому поколению могла только историческая наука.

Уже в середине XVIII века идея обширного общего образования начинала прокладывать себе путь. Это находило отражение, например, в деятельности кадетских корпусов, в первую очередь Сухопутного шляхетского корпуса. Современники чувствовали его отличие от других учебных заведений. Н. И. Греч, описывая судьбу одного из своих родственников в XVIII в. — человека с блестящими задатками, писал: «Если б он получил образование ученое, если б, по крайней мере, учился не в Инженерном, а в Сухопутном корпусе, то сделался бы примечательным человеком, какое бы поприще ни избрал»4). Действительно, уже при Елизавете Петровне в Сухопутном корпусе, помимо общих предметов (история, география, риторика, языки и т. п.), программой предусматривалось изучение живописи, гравирования, «делания статуй», сценического искусства. Более того, часть учащихся вообще освобождалась от изучения «к воинскому мастерству потребных наук» и им предоставлялось право самим выбирать предметы, которыми они будут заниматься, «дабы, видя природную склонность, к тому б и к учению определять»5).

Современники шутили, что из кадетских корпусов выходили офицеры, знавшие все, что угодно, кроме того, что нужно. Однако как только была [4] осознана задача подготовки не просто офицеров, но образованных людей, так история сразу же заняла прочное место в учебных программах. Правда, российская история здесь практически не преподавалась. Кадеты знакомились с Тацитом и Плутархом, Ганнибалом и Юлием Цезарем, но не с Куликовской битвой и Иваном Грозным. Уже работал над российской историей Татищев, немцы-академики изучали древние летописи, но курса русской истории для юношества до М. В. Ломоносова не было.

В советское время вклад Ломоносова в историческую науку традиционно оценивался в панегирических тонах. Хвалебная линия прочно утвердилась в 30–40-е годы XX в.: мифологизированный Ломоносов как нельзя более отвечал духу борьбы с космополитизмом, враждебно-настороженного отношения ко всему иностранному. Соответственно творчество Ломоносова представлялось одним из высших достижений русской исторической науки середины XVIII в.; считалось, что он заложил фундамент русской национальной исторической науки и сорвал коварные планы врагов России в лице немцев-академиков и что эта борьба Ломоносова-патриота принесла ученому много бед и горестей, так как его постоянно подвергали травле и гонениям.

Исследователи, глубоко занимавшиеся историографией XVIII в. (С. Л. Пештич, А. Л. Шапиро), не шли в русле этой примитивно-прямолинейной концепции, однако во многих работах, особенно во вступительных статьях к переиздаваемым сочинениям Ломоносова, она сохраняется до сих пор. Внимательное же и непредвзятое изучение источников неизбежно приводит к пересмотру традиционных оценок. Образ гонимого и травимого ученого во всяком случае приходится значительно корректировать. Недаром, например, А. С. Пушкин писал: «С Ломоносовым шутить было накладно. Он был везде тот же — дома, где все его трепетали, во дворце, где он дирал за уши пажей, в Академии, которая, по свидетельству Шлецера, не смела при нем пикнуть»6).

И в самом деле, положение Ломоносова в Академии в 50-е годы XVIII в. в определенной степени было исключительным и уж никак не походило на приниженное. Вообще Академия наук в XVIII в. сильно напоминала «клубок друзей». Конфронтация, интриги, разделение на партии, жалобы и доношения, официальные разбирательства «дел» — все это было повседневным явлением. Злосчастный Г.-Ф. Миллер, вернувшись из Сибири, попадал из одной передряги в другую: то его притягивали к ответу за частное письмо уехавшего во Францию академика Ж. Делиля, в котором тот неуважительно отозвался о Петербургской академии; то за мнение, что Романовы были дворянской фамилией; то за недостаток патриотизма и «скаредное поношение» России в его диссертации «Происхождение имени и народа российского».

В 1764 г. Миллер принял предложение занять должность главного надзирателя в московском воспитательном доме. Конечно, это было «понижение», но Миллер, по его собственным словам, согласился на него, «чтобы освободиться от академической канцелярии, от Ломоносова и подобных ему людей». Вскоре, уже после смерти Ломоносова, он писал из Москвы А.-Ф. Бюшингу: «С Ломоносовым не вымерли все худорасположенные ко мне. Что может побудить меня вернуться опять к борьбе, тогда как здесь я могу жить в мире и спокойствии?»7).

Широта и размах ломоносовской натуры, которые вносили в чинные заседания академической Конференции привкус хмельного ушкуйничества, наряду с научными заслугами подкреплялись и высокими связями академика. Благосклонность к нему И. И. Шувалова, который играл роль неофициального министра просвещения, значила очень много, еще больше значила благосклонность императрицы. Оды Ломоносова фактически позволили ему занять положение официального барда в елизаветинское время. Внимание высоких покровителей выражалась очень ощутимо: он получил чин коллежского, а позднее и статского советника, хотя академикам чины не полагались; по высочайшему указу ему была дарована монополия на производство изделий из цветного стекла в пределах империи; Ломоносов [5] завел бисерную фабрику под Петербургом, получив к ней земли и более 200 душ крестьян8). В этих условиях «травить» Ломоносова было себе дороже. Правда, со смертью Елизаветы Петровны положение Ломоносова осложнилось, но при ее жизни, особенно со времени сближения Ломоносова с Шуваловым (1750 г.), оно было более чем прочным.

Во внутриакадемических конфликтах Ломоносов дрался как лев, и его противникам приходилось несладко. Особенно упрочилось его положение в середине 50-х годов, когда Ломоносов фактически предъявил Шувалову нечто вроде ультиматума. 30 декабря 1754 г. он писал могущественному фавориту Елизаветы: «Ежели невозможно, чтобы я по моему всепокорнейшему прошению был произведен в Академии для пресечения коварных предприятий, то всеуниженно ваше превосходительство прошу, чтобы вашим отеческим предстательством переведен я был в другой корпус, а лучше всего в Иностранную коллегию... Я прошу всевышнего господа бога, дабы он воздвиг и ободрил ваше великодушное сердце в мою помощь и чрез вас бы сотворил со мною знамение во благо, да видят ненавидящие мя и постыдятся, яко господь помогл ми и утешил мя есть из двух единым, дабы или все сказали: камень, его же небрегоша зиждущий, сей бысть во главу угла, от господа бысть сей; или бы в мое отбытие из Академии ясно оказалось, чего она лишилась, потеряв такого человека, который чрез толь много лет украшал оную и всегда с гонительми наук боролся, несмотря на свои опасности». Дерзкая, гордая и упрямая натура Ломоносова — вся в строках этого письма: либо сделайте меня главным в Академии, либо Академия увидит, кого она лишилась. Максимализм требований Ломоносова вызывает даже восхищение, особенно когда понимаешь, что он примеряет к себе те слова, которые в священном писании относятся к Христу9).

Претензия служить «камнем во главе угла» встретила понимание: в 1757 г. Ломоносов стал советником Академической канцелярии, а вскоре, по подписанному президентом К. Г. Разумовским определению, в полное «смотрение» Ломоносова отдали всю «ученую и учебную часть» Академии10), и он развернул в конце 50-х годов кипучую деятельность в академической гимназии и университете. Далеко не случайно именно в это время появился «Краткий российский летописец» (написан в 1759 г., а напечатан в 1760 г.), который в течение последующих десятилетий служил учебным пособием по русской истории.

Существовало мнение, что «Летописец» был написан как учебное пособие для Павла Петровича11); в подтверждение этому обычно приводили поэтическое посвящение, в котором Ломоносов обращался к наследнику. Однако согласиться с этим мнением нельзя. Во-первых, Павлу Петровичу было в это время всего пять лет, наследник был еще слишком мал для изучения истории. Во-вторых, обычай посвящать сочинения высокому лицу был широко распространен в XVIII в. (Ломоносов делал это не единственный раз). Набрасывая, уже незадолго до смерти, план беседы с Екатериной II, Ломоносов с горечью писал: «Приносил его высочеству дедикации (посвящения. — Т. В.). Да все! И места нет»12).

Нет, «Краткий российский летописец» появился не потому, что потребовался для обучения наследника. Два фактора совпали во времени: занятия Ломоносова русской историей и задача улучшения дел в академической гимназии и университете. На всем протяжении жизни Ломоносовым владела пламенная страсть, которую можно выразить в одном слове — Россия. Она подвигла его ввязаться в драку с Миллером и серьезно заняться изучением российской истории, она же заставляла Ломоносова упрямо и настойчиво сражаться за улучшение образования российских юношей. Две эти линии — История и Просвещение — слились, и появился «Краткий российский летописец».

Составляя в 1755 г. по просьбе Шувалова проект регламента московских гимназий, а затем в 1758 г. — проект регламента академической гимназии, Ломоносов подробно остановился на распределении предметов и на учебной литературе: что в каком классе преподавать и по каким пособиям. За русский язык Ломоносов мог быть спокоен — его предполагалось преподавать по его собственной «Российской грамматике» и «Риторике». [6]

А что же история? Всеобщая история входила в учебный план, и особых проблем здесь, очевидно, не возникало. В высшем латинском классе предлагалось читать и толковать Цицерона, Тацита, Тита Ливия и Курция Руфа. Употреблялись и иностранные учебники по истории. Ломоносов, например, в гимназическом регламенте указывал: «географию употреблять Курасову». Речь здесь идет о сочинении немецкого историка Гилмара Кураса «Введение в генеральную историю», переведенную и изданную Академией наук в 1747 году. Сохранился также ордер от июля 1758 г. на отпуск учебников в академическую гимназию — 30 экземпляров «Всеобщей истории» Готлиба Кранца, изданной для употребления во вратиславских гимназиях. С преподаванием же российской истории было сложнее. У Ломоносова звучало лишь глухое указание, что в высшем русском классе «должна проходиться вкратце русская история с хронологией»13). Учебник здесь не указывался, и причины этого понятны: безнадежно устаревший «Синопсис» не годился, а других не было. Все сходилось на одном — сам Ломоносов и должен был написать учебник русской истории.

При сочинении «Краткого российского летописца» Ломоносов отнюдь не начинал с пустого места. Документы академической канцелярии, ежегодные отчеты самого Ломоносова свидетельствуют, что он уже с 1751 г. серьезно занимался историческими сюжетами. Непосредственный импульс дала ожесточенная полемика, развернувшаяся в Академии в связи с обсуждением диссертации Миллера «Происхождение имени и народа российского» в 1749—1750 годах. Больше года длилась эта история, академики собирались на чрезвычайные заседания, представляли свои замечания. Миллер давал на них свои ответы, на эти ответы подавались возражения. Наиболее непримиримым и последовательным критиком Миллера был Ломоносов. Он сам писал позже в «Краткой истории о поведении Академической канцелярии»: «Сии собрания продолжались больше года. Каких же не было шумов, браней и почти драк! Миллер заелся со всеми профессорами, многих ругал и бесчестил словесно и письменно, на иных замахивался в собрании палкою и бил ею по столу конференцскому».

Противники Миллера тоже не отличались научной корректностью, но одной руганью ничего не решалось. Аргументы и возражения нужно было подкреплять фактами источников, их толкованием. Обе спорящие стороны сыпали именами и свидетельствами: Прокопий Кесарийский и Иордан, Страбон и Птоломей, Саксон Грамматик и Нестор14). Для того, чтобы вести спор на уровне своего противника, Ломоносову, профессору химии, приходилось доказывать, что он знаком с этими авторами не понаслышке.

В полемике с Миллером уже проявилась характерная черта ломоносовской концепции, свойственная его собственным более поздним историческим сочинениям. Миллер, отвечая на возражения Ломоносова, уловил, пожалуй, главное в своих расхождениях со знаменитым автором од и похвальных слов: «Он хочет, чтобы писали только о том, что имеет отношение к славе. Не думает ли он, что от воли историка зависит писать, что ему захочется? Или он не знает, каково различие между исторической диссертацией и панегирической речью? Откуда он почерпнул это правило, будто следует умалчивать о том, что не относится к славе?.. Но ведь между славой и бесславием есть обширнейшее поле для истории, занимаемое большим количеством фактов и событий... Сюда относятся — происхождение племен, по большей части довольно темное, начало государства — с малого, дикие нравы предков, несчастные войны, притеснения от соседей, пороки отдельных лиц, иногда довольно гибельные для государства, общественные бедствия и многое другое, что, по мнению историков, не имеет отношения ни к славе, ни к бесславию; об этом всем нельзя умолчать в истинном историческом повествовании». На полях протокола против этого места Ломоносов написал: «Я не требую панегирика, но утверждаю, что не терпимы явные противоречия, оскорбительные для славянского племени»15). Из всех помет Ломоносова эта — практически единственная, где он, по сути, соглашается с Миллером и с гордостью заявляет, что не потерпит ничего оскорбительного в русской истории. Вопрос заключался, однако, [7] в том, что считать «оскорбительным», и как вообще такой подход соотносим с научностью исторического исследования.

Зная характер Ломоносова, мы легко можем предположить, что роль критика Миллера не могла его удовлетворить. Полемика заставила его штудировать сочинения древних авторов, у Ломоносова рождалось свое видение русской истории, все это не должно было пропасть втуне. Уже 10 сентября 1751 г. в письме Шувалову он упоминал: «Делаю план российской истории»16). Еще быстрее дело пошло после того, как Елизавета в 1753 г. выразила поощрение его историческим занятиям и желание видеть историю, написанную «его слогом». Таким образом, Ломоносов работал и по велению души и по велению императрицы. Результатом стала «Древняя российская история», первый том которой был готов уже в 1758 г., а своеобразным ее ответвлением, как бы тезисным изложением — «Краткий российский летописец».

«Краткий российский летописец» по содержанию делится на три части. Первая часть, названная Ломоносовым «Показание российской древности, сокращенное из сочиняющейся пространной российской истории», сжато излагает взгляды Ломоносова по вопросу о «величестве» славян и чуди и о славянском происхождении варягов-руси. Национально-патриотическая идея развернута здесь полно. Ее составляющие ясны и четки: доказательством величия народа служит его древность, исконность, величина занимаемой им в древности территории, а также военное могущество.

Однако, стремясь доказать величие и автохтонность славянского народа, Ломоносов прибегал к построениям, из которых видно, что он остался глух ко всем возражениям Миллера, упорствуя в стремлении «удревнить» российскую историю. Например, он пишет: «Славяне и чудь по нашим, сарматы и скифы по внешним писателям были древние обитатели в России». Да, разные источники называют жителей одной и той же (примерно) территории по-разному, но «единородство славян с сарматами, чуди со скифами для многих ясных доказательств неоспоримо». Так к славянской истории прибавлялось сразу тысячелетие, и тогда уже не покажется странным утверждение Ломоносова о том, что древность россиян «даже до баснословных еллинских времен простирается и от троянской войны известна», ибо в защите Трои, по его мнению, принимали участие славяне, да и «прежде троянской войны и после оной предки славянских народов на вечерние и полунощные страны преселялись и размножались»17). Конечно, датировать бой Ахилла с Гектором довольно сложно, но получалось, что славяне уже во II тысячелетии до н. э. были сильным и заметным на мировой арене народом.

Доказав древность россиян, нужно было камня на камне не оставить от норманизма. И эту задачу он выполнил блестяще — само слово «норманны» просто ни разу не упоминается в «Кратком российском летописце». Варяжскую же проблему Ломоносов разрешал, утверждая, что «варяги-россы в древние времена именовались роксоланами или россоланами». Они, по мнению Ломоносова, принадлежали к славянскому племени и прославились военными победами еще при Митридате Евпаторе (II—I вв. до н. э.), затем переселились на южное побережье Балтики, отсюда и был призван Рюрик с дружиной, так что основателя династии следует считать исконным славянином. Оставшаяся же на старом месте часть россов стала называться пороссы (пруссы), они подвергались завоеванию со стороны рыцарей и поляков. Разрешив варяжский вопрос, Ломоносов переходил к современности и подчеркивал актуальность проблемы: «Сия древняя отчина первоначальных российских государей ныне подвержена Российской державе благословенным оружием великия Елисаветы»18) (именно в это время, в ходе Семилетней войны, Восточная Пруссия была занята российскими войсками).

Однако даже утверждение о славянских корнях Рюрика не решало полностью проблему. Ведь если начало государственной власти связывать с призванием Рюрика в IX в., то собственно государственная история России до неприличия укорачивалась. Мы уже можем догадаться о следующем [8] шаге Ломоносова — он находит «владетелей и здателей городов» задолго до Рюрика: Кия с братьями — на юге, а Славена и Русса — на севере. Если Кий со Щеком и Хоривом известны всем современным читателям, то имена Славена и Русса могут озадачивать. Дело в том, что Ломоносов в данном случае опирался на апокрифический текст так называемого «Новгородского летописца», введенного в научный оборот П. Н. Крекшиным. В нем красочно рассказывалось, как два брата, Славен и Русс, основали в глубокой древности город Славенск, и лишь спустя много времени, после запустения Славенска, на его месте возник Новгород; как сын Славена Волхв превращался в крокодила и пожирал плавающих в реке, от чего и река прозвалась Волхов. Уже Миллер усомнился в достоверности этого источника, а Карамзин позже доказал, что текст о Славене и Руссе был сочинен в конце XVII века (очевидно, кому-то не давали спокойно спать легенды о Ромуле и Реме), однако Ломоносов обосновывал свое доверие, замечая, что «хотя в оном летописце сначала много есть известий невероятных, однако всего откинуть невозможно»19). Отметим, что первая часть «Краткого российского летописца» представляла своего рода квинтэссенцию тех идей и положений, которые Ломоносов более подробно развивал в своей «Древней российской истории».

Вторая часть «Краткого летописца», не имеющая особого заглавия, представляет собой «хронологию государей» в виде своеобразной таблицы, где указывается порядковый «номер» правителя, его «степень» от Рюрика, годы правления и перечислены важнейшие события его правления. Эта часть книги построена в соответствии с средневековой традицией расположения событий по «степеням», т. е. по близости правителя к основателю династии. Да и способ описания событий имеет много общего с летописной традицией. Периодизация в этой части «Летописца» представлена подзаголовками, пронизывающими весь текст: Великое княжение киевское и новгородское — в этот раздел входит описание деятельности правителей от Рюрика до Андрея Боголюбского. Великое княжение владимирское и новгородское — от Андрея Боголюбского до Ивана Калиты. Великое княжение московское — от Ивана Калиты до Ивана Грозного. Царство всероссийское — от Ивана Грозного до смерти Петра I.

Сразу же обращает на себя внимание явное стремление автора проследить преемственность в политическом развитии, которая выражается как бы в географическом перемещении «самодержавства» по России. Рюрик учредил его в Новгороде, затем «самодержавство» перемещается в Киев. В последующее время ослабление его неизбежно приносило России беды, а усиление — благо. Эта концепция российской истории в целом характерна для исторической науки XVIII столетия. Периодизация в «Кратком российском летописце» поражает своими противоречиями. Уж если самодержавство утвердилось с Рюрика, то совершенно непонятно, почему вплоть до Андрея Боголюбского вся история Руси рассматривается под знаком двух политических центров: Киева и Новгорода. Это просто нелогично, так как, если мы признаем «самодержавство», то двух центров одновременно быть не может. Еще более сложно увидеть преемственность политической власти в XII—XIV вв., и именно поэтому «Краткий российский летописец» по сути запутывается, характеризуя этот период как «великое княжение владимирское и новгородское», но рассказывая о том, что «Москва начала приуготовляться быть столицею всероссийскою»20).

Разительно отличается от остального текста часть, посвященная петровскому времени: суховатый лаконизм сменяется здесь звучной риторикой, напоминающей «Слово похвальное Петру Великому». «Именем громкий, присутствием неизвестный, простирает ум и руки к совершению знания корабельного дела между простыми людьми мастеровыми», — гласит «Краткий российский летописец» при описании путешествия Петра в составе Великого посольства). Или: «...исправлял все солдатские работы, возя землю к своему потешному крепостному строению на тележке, построенной своими руками, дабы изведать, чтó солдат может, и показать, чтó должен делать». Так писать в середине XVIII столетия мог только Ломоносов. [9]

Петр излюбленный деятель русской истории у Ломоносова. Пафос петровских преобразований глубоко созвучен историческому мироощущению самого Ломоносова: urbis et orbis доказала Россия свою способность к военному и государственному величию, совершив в напряжении всех сил гигантский рывок. (Тот рывок, который, тоже напрягая все силы, совершил Ломоносов — от холмогорского рыбака в академики — оказывался возможен только в новой, послепетровской России.) В одах, в сюжетах для исторических картин и мозаик, в исторических и ораторских сочинениях — всюду Ломоносов внутренним взором измеряет масштаб событий, соотнося их с петровским временем.

Личность Петра притягивала и покоряла Ломоносова, он собирал материалы о петровском времени, подготавливал выписки, так что, когда в 1757 г. Шувалов предложил помочь Вольтеру в работе над «Историей Российской империи при Петре Великом», Ломоносов быстро откликнулся: «У меня сколько есть записок о трудах великого нашего монарха, все для сего предприятия готовы»21). Характерно, что при всем пиетете по отношению к царю-преобразователю, он подчеркивал преемственность дел Петра от дел его предшественников. Знаки царского сана и венчание самодержцем всероссийским — при Владимире Мономахе, «печатание книжное» и Ливонская война — при Иване Грозном, регулярные полки и лишение Никона патриаршества — при Алексее Михайловиче; все это в «Кратком российском летописце» выстраивается в одну непрерывную линию, достойным завершением которой и является Петр.

Третья часть «Летописца» представляет собой «Родословие» российских государей, то есть перечисление правителей с указанием, кто на ком был женат, а также потомства от этих брачных союзов. У историков XVIII в. прослеживание генеалогических связей означало своего рода отклик на веление времени, ведь в сферу внимания историков входило прежде всего политическое развитие, а при наследственном принципе монархической власти генеалогические изыскания выступали как важнейший элемент работы историка. Генеалогия воспринималась настолько остро и актуально, что в связи с «родословиями» вспыхивали нешуточные баталии. В 1746—1747 гг. вся Академия обсуждала генеалогические таблицы, составленные Крекшиным, в которых он доказывал прямое происхождение династии Романовых от Рюриковичей. Миллера, в свою очередь, упрекали в том, что он составляет «родословия» для аристократии. Молодой Сумароков, которого «жар к древностям» сделал наиболее видным драматургом, пишущим на исторические темы, тоже начинал свои исторические занятия с составления «Родословия»22).

Обращает на себя внимание усиленный интерес Ломоносова к брачным связям наших правителей с зарубежными династиями. Например, перечисляя потомство дочери Владимира Святославича, выданной замуж за польского короля, Ломоносов полстраницы заполнил именами ее царственных потомков — чешскими, венгерскими, польскими, римскими. Но своего рода триумфом генеалогии можно считать следующий экскурс: «Вышеслава, дочь Мечиславова, что был внук Болеслава Третьего, правнук Марьи Владимировны (дочь Владимира Святославича. — Т. В.), была за Богуславом Вторым, герцогом померанским. От них произошел Богуслав Великий, герцог померанский, тесть Фридриха Первого, короля датского, праотца герцогов голстинских»23). Кто после этого рискнул бы сказать, что наследник престола Петр Федорович не является потомком Владимира Святого?

Подробное освещение генеалогических связей с иностранными дворами подчеркивало престиж и весомость русской династии на международной арене. Однако генеалогия, особенно в России XVIII в. с ее дворцовыми переворотами, была вместе с тем делом щекотливым и даже опасным, и Ломоносов не стремился скрупулезно следовать историческим фактам. Упомянув о Екатерине Ивановне, вышедшей замуж за Леопольда Мекленбургского, он ни словом не обмолвился ни об Анне Леопольдовне, ни о судьбе ее детей. Такое упоминание о брауншвейгском семействе, даже [10] сделанное в интересах полноты генеалогической картины, не могло понравиться при Елизавете.

«Краткий российский летописец» был безусловно востребован обществом. Поражают цифры тиража. Хотя все типографские экземпляры имеют одну дату напечатания (1760 г.), но на самом деле с июня 1760 по апрель 1761 г. — было напечатано три издания, общий тираж которых составил около 6 тыс. экземпляров24). Даже учитывая прочное положение Ломоносова в Академии в это время, трудно предположить, что его влияние простиралось настолько далеко, чтобы подвигнуть Академию печатать книгу «в стол». Это тем более маловероятно, что академической типографией и книжной лавкой заведовал И. И. Тауберт, который с Ломоносовым был на ножах и который в этом случае не преминул бы обратить внимание высоких лиц на напрасную трату казенных денег. Таким образом мы можем сделать предположение, что «Краткий российский летописец» расходился.

Чтобы в полной мере оценить этот феномен, вспомним, что тираж «Истории государства российского» Карамзина, столь поразивший современников, составлял 3 тыс. экземпляров. Средний же тираж исторических книг в начале XIX в. составлял 600 экземпляров. По подсчетам В. П. Козлова, общее число людей, писавших в начале XIX в. на исторические темы, составляло 529 человек25). Похоже, что круг пишущих об истории и читающих ее примерно совпадал; люди, занимавшиеся историей, как бы замыкались в своем сообществе. Считается, что эту замкнутость разорвал Карамзин, когда «все, даже светские женщины, бросились читать» его историю. Однако «Краткий российский летописец» тоже имел завидную судьбу. Отчасти его широкое распространение можно объяснить тем, что книгу использовали как учебник; пусть он был предельно лаконичен и не свободен от ошибок и недостатков даже на уровне науки XVIII в., но его читали.

Об авторитетности и значимости ломоносовского учебника свидетельствует и то, что уже в 60-е годы и в Москве и в Петербурге практически одновременно вышли две книги, которые содержали в своем составе «Краткий российский летописец». В Петербурге это было связано со вторым изданием «Введения в генеральную историю Гилмара Кураса» (это та самая «Курасова география», которую Ломоносов рекомендовал употреблять в гимназиях). В сочинении Кураса в вопросно-ответной форме излагалась мировая история «от Адама» до первых десятилетий XVIII века. В переводе на русский язык книга была издана еще в 1747 г., но русская история в ней отсутствовала. Тираж уже разошелся, и Академическая канцелярия переиздала книгу, исправив перевод и дополнив его русской историей. Выпущенное в 1762 г. издание было названо: «Гилмара Кураса сокращенная универсальная история, содержащая все достопамятные в свете случаи от сотворения мира по нынешнее время, со многим пополнением, вновь переведенная, и с приобщением краткой российской истории, вопросами и ответами в пользу учащегося юношества».

Переводом и подготовкой книги к изданию по поручению канцелярии Академии наук занимался академический переводчик И. С. Барков (1732—1768). Какие же материалы использовал Барков для составления своего труда по истории России IX—XVIII веков? Работа была выполнена в очень короткий срок: между 28 сентября (когда Ломоносовым, Таубертом, И. Д. Шумахером и П. Я. Штелиным было подписано решение об издании нового перевода «Курасовой истории»)26) и октябрем 1759 г., когда книга поступила в типографию. Именно в это время Барков почти ежедневно общался с Ломоносовым, так как ему было предписано от Академической канцелярии ходить к Ломоносову для переписывания «Древней российской истории» и выполнения других поручений.

История работы Баркова над составлением «Сокращенной российской истории» и его взаимоотношений с Ломоносовым освещена в литературе27). Сравнение барковского текста и «Краткого российского летописца» демонстрирует их почти полную идентичность, Барков лишь излагал ломоносовский текст в катехизисной форме.

Петербургская история с подготовкой нового учебника, соединявшего [11] в себе всеобщую и отечественную историю, спустя несколько лет повторилась в Москве. В январе 1766 г. Конференция Московского университета поручила подготовить новый учебник X. А. Чеботареву (1746—1815), а для этого ему предлагалось перевести «Всеобщую историю» Фрейера и дополнить ее российскими известиями. Чеботарев в это время только что закончил курс в Московском университете, поэтому иногда в документах его называют еще «студентом», однако свое предисловие к книге Фрейера (напечатана в 1769 г.) он уже подписал как «истории и географии учитель и университетской публичной библиотеки кустос»28). Лет через десять Чеботарев стал профессором истории и красноречия Московского университета, затем ректором, занялся разысканием и систематизацией источников для исторических штудий Екатерины II. Пока же вчерашний студент должен был подготовить к печати учебник по истории. Поставленную задачу он и выполнил, использовав «Краткий российский летописец». (В предисловии Чеботарев писал, что использовал книгу Ломоносова «от слова до слова».)

Факты, связанные с изданием книг Кураса и Фрейера, наводят на размышления. Во-первых, поражает сам выбор людей, которым поручено подготовить новые учебники. Никакого научного веса у свежеиспеченного студента в глазах московских профессоров, конечно, еще не было, а Барков имел скандальную репутацию; человек незаурядного таланта, яркий поэт и широко образованный переводчик, он, однако, вряд ли подходил на роль автора учебника. Его имя знали современники и потомки, его стихи переписывали от руки, он оказал несомненное влияние на развитие русской поэзии, но научных исследований о нем мы не найдем. В самом деле, как прикажете анализировать творчество автора, которого нельзя процитировать в печати? В общем, это была не та известность, которую приветствовали бы в Академии наук. Его академический путь не был усыпан розами. Зачисленный в университет при Академии наук на казенное содержание, он вскоре был исключен за участие в студенческих кутежах и за дерзости университетскому начальству, переведен в «ученики наборного дела» в Академическую типографию, где его даже на время заковали в кандалы. Позже он состоял в Академии копиистом и переводчиком, но в 1766 г. был «отрешен за пьянство и худые поступки от Академии»29).

Итак, ни Чеботарев ни Барков не могли в глазах ученого начальства быть «авторами» российской истории. Почему же выбор пал на них? Здесь сошлось влияние нескольких факторов. Поручение в обоих случаях носило казенный характер, оно не предполагало самостоятельной работы в истории и самостоятельного написания учебника. Напротив, всем было ясно, что это должно быть повторение «Краткого российского летописца». Подтверждением этому может служить рукопись Баркова с текстом «Сокращенной российской истории» и редакторской правкой И. Тауберта30). Учитывая неприязненные отношения между Таубертом и Ломоносовым, тем более важным представляется тот факт, что, редактируя рукопись Баркова, Тауберт стремился еще больше сблизить ее с «Кратким российским летописцем». Итак, в 60-е годы XVIII в. никому и в голову не могло прийти оспорить ломоносовский учебник, попробовать предложить свое видение российской истории. С одной стороны, все еще слишком узок был круг людей, занимавшихся историей, да и занятия эти еще несли на себе отпечаток казенной службы (нужно делать то, что поручено). С другой стороны, это еще раз доказывает, что за «Кратким российским летописцем» в глазах общества утвердилась репутация «правильного» учебника.

Еще при жизни Ломоносова книга была переведена на немецкий Штелиным, издана в Лейпциге и дважды переиздана в Риге; вскоре появился и английский перевод; изготовленный по приказанию Шувалова французский перевод был отправлен Вольтеру, работавшему в это время (фактически по заказу российского правительства) над сочинением о Петре Великом31). Правда, именно этот акт Шувалова привел Вольтера в крайнее раздражение, а обидевшийся на Вольтера Ломоносов перестал участвовать в подготовке для «фернейского отшельника» материалов по русской истории. Дело в том, что Вольтер в ответном письме Шувалову оценил [12] присланное ему сочинение крайне невысоко: «Эта странная записка начинается рассказом о том, «что древность славян простирается до троянской войны и что король их Полимен ездил с Антенором на край Адриатического моря и т. д.». Подобным образом у нас писали историю лет тысячу тому назад; подобным образом через Гектора выводили наше происхождение от Франкуса»32). Вольтер не ошибся, увидев в этих положениях уязвимые стороны ломоносовского труда. Российский академик был слишком увлечен своим национально-патриотическим чувством, чтобы холодно взвешивать факты на весах исторической критики. В патриотической запальчивости он не особенно считался со средствами, доказывая величие российского народа.

Сколько яду и даже политического доносительства содержится в его нападках на Г.-З. Байера и Миллера, усомнившихся в подлинности легенды об Андрее Первозванном. Байера он сравнивал с «идольским жрецом, который, окурив себя беленою и дурманом и скорым на одной ноге вертением закрутив свою голову, дает сумнительные, темные, непонятные и совсем дикие ответы». «Полоумный» Байер был уже там, где власти предержащие бессильны, а в отношении Миллера Ломоносов прямо намекал на политическую опасность и вредность его научных изысканий: «Должно опасаться, чтобы не было соблазну православной российской церкви от того, что господин Миллер полагает поселение славян на Днепре и в Новегороде после времен апостольских; а церковь российская повсягодно воспоминает о приходе святого апостола Андрея Первозванного на Днепр и в Новгород к славянам, где и крест от него поставлен и ныне высочайшим ея величества указом строится на оном месте каменная церковь... Из сего мнения не воспоследовала бы некоторая критика на премудрое учреждение Петра Великого о кавалерском ордене святого апостола Андрея»33). Ломоносов должен был чувствовать, что прибегает здесь к запрещенному приему, но слишком велика была его страстность и стремление доказать величие России в прошлом и настоящем.

Так был ли прав Вольтер? Безусловно да, если оценивать Ломоносова с точки зрения скепсиса Просвещения. Язвительность и едкая насмешка были оружием Вольтера в борьбе против всего обветшалого «старого порядка», и автору афоризма насчет бога, которого «надо было выдумать», должны были казаться смешными аргументы Ломоносова в пользу реальности явления Андрея Первозванного. И в то же время — Вольтер ошибался. Он беседовал с русскими вельможами, удивлявшими его своим знанием французского; переписывался с рафинированным Иваном Шуваловым; и... упускал из виду, что, несмотря на внешний лоск, историческое мироощущение образованных русских людей, их восприятие своей страны и мира еще несло следы недавней крутой ломки.

Средний представитель того образованного слоя русского общества, который появился в результате петровских преобразований, воспринимал ломоносовскую интерпретацию русской истории с полным одобрением и в значительной степени как отражение своего собственного умонастроения. Ломоносов был отнюдь не одинок в своем упорном стремлении доказать всему миру не только равенство, но и первенство России в прошлом и настоящем. Тому есть множество подтверждений. Огромная популярность Ломоносова-поэта не в последнюю очередь была обусловлена (помимо чисто литературных достоинств, естественно) тем, что жанр оды, вернее — жар оды, был внутренне созвучен его историческому мироощущению. Именно отсюда проистекал его призыв к российским юношам: «Дерзайте ныне ободренны // Раченьем вашим показать, // Что может собственных Платонов // И быстрых разумом Невтонов // Российская земля рождать».

Итак, дерзайте... показать и доказать! И доказать это не только в настоящем, но и в прошлом России. Вот пафос, которым окрашено как литературное, так и историческое творчество Ломоносова. Разве не подписались бы под смыслом этих строк многие и многие современники Ломоносова? В. К. Тредиаковский — человек огромной эрудиции — остался в памяти [13] потомства прежде всего как автор неудобоваримых стихов огромной «Телемахиды» да эпиграфом, который Радищев предпослал своему «Путешествию» — «Чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лаяй». Посмертная репутация этого поэтического соперника Ломоносова варьируется от «мужа обширной учености и заслуг» до «бездарного трудолюбивого тупицы». К Ломоносову Тредиаковский относился, мягко говоря, неприязненно, усердие и трудолюбие Тредиаковского проигрывали рядом с талантом Ломоносова; при этом, утверждая, что Ломоносов в истории не знал «ни аза, как у нас говорят, в глаза», Тредиаковский в своих исторических работах, по сути, вторил Ломоносову. Не даром сборник своих исторических статей он назвал «Три рассуждения о трех главнейших древностях российских; а именно: I. о первенстве славянского языка пред тевтоническим, II. о первоначалии россов, III. о варягах руссах. Славянского звания, роды и языка». «Когда ж инославныи писатели изобрели за должное, по единому самолюбию токмо, как мнится, повествовать о высокославных Варягах, — писал Тредиаковский, — и, водя своих читателей по степеням вероятности, потщались удостоверить их, что будто сии Варяги нам чужеродный и от нас разноязычный, то мы не ободримся ль изобресть за должнейшее, имея в том преискреннейшее участие, чтоб нам, утверждающимся на самой, поскольку возможно, достоверности, описать наших началобытных Самодержцев как единоязычными, так и тождеродными с нами?»34) В этом «не ободримся ль изобресть за должнейшее» так много от пафоса Ломоносова. Однако Тредиаковский никогда не пошел бы на сознательное повторение мыслей своего противника. Нет, он выражал свою собственную потребность осмысления российской истории, и то, что воплощалось в косноязычных периодах Тредиаковского, поразительно совпадало с идеями, выраженными ярким слогом Ломоносова.

Те же мотивы различимы в эпической «Россиаде» М. М. Хераскова — одной из самых знаменитых поэм XVIII века. Без учета этих черт национального самосознания не понять и огромную популярность А. П. Сумарокова — еще одного литературного соперника Ломоносова. Трагедии Сумарокова господствовали в театральном репертуаре середины XVIII в. и принесли автору заслуженную славу, и почти все они были написаны на исторические темы. Жанр трагедии в эстетике классицизма сам по себе предполагал обращение к истории, но Сумароков обращался к русской истории. Зрители видели на сцене Рюрика и Кия, Дмитрия Самозванца и Аскольда, Гостомысла и Олега. Конечно, говорить о какой-либо исторической достоверности у Сумарокова не приходится: герои древней Руси произносили патетические монологи о борьбе любовной страсти и гражданского долга; интерес же к отечественной истории и обращение к ней примечательны.

Можно возразить, что все сказанное относится к деятелям литературы, науки и искусства. Однако есть свидетельства, которые позволяют распространить эти выводы на «среднего» представителя русского образованного общества. При общей бедности XVIII столетия материалами об обучении и воспитании молодежи, о процессе передачи ей исторических представлений и ценностей, исключительный интерес представляют Записки С. А. Порошина35).

Порошин, сын главного начальника Колывано-Воскресенских заводов на Урале, родился в 1741 г. и получил воспитание в Сухопутном шляхетном корпусе. Юный Семен Порошин, отличившись в науках, сначала преподавал в корпусе, а с 1762 г. оказался в числе постоянных «кавалеров» при великом князе Павле Петровиче, выполняющим обязанности учителя и воспитателя.

Великому князю минуло десять лет, когда Порошин стал вести дневник, куда с примерной аккуратностью вносил все, по его мнению, замечательное в жизни своего питомца. Записи, относящиеся к 1764—1765 гг., порою излишне мелочны и подробны, но с описаниями платья или кушанья наследника соседствуют интереснейшие свидетельства о всех учебных занятиях великого князя, детально занесены рассуждения и вопросы, содержание [14] бесед тех лиц, кому довелось обедать за столом великого князя вместе с графом Н. И. Паниным, руководившим воспитанием наследника. Рассуждения их о временах и лицах прошедших царствований тщательно записывались Порошиным, но в конце концов все это обернулось неприятностями: вскоре после того, как Панин узнал, что Порошин ведет дневник и даже дает его читать некоторым лицам, тот был удален от двора и вскоре скончался.

Круг лиц, встречавшихся за столом великого князя, представителен: кроме Павла Петровича, Никиты Панина и самого Порошина, это и П. И. Панин, и П. А. Румянцев, и Г. Орлов, и А. С. Строганов, — люди значительные, так или иначе вошедшие в русскую историю. Они делали историю и любили о ней порассуждать. Рангом пониже идут Г. Н. Теплов и А. П. Сумароков — тоже не последние лица в тогдашнем Петербурге. История так или иначе была постоянным предметом разговоров. Круг обсуждавшихся тем был очень широк: анекдоты предшествующих царствований, исторические особенности Турции или Англии, исторические сочинения прошлого и современности. Записки Порошина свидетельствуют, что он знал историческую литературу своего времени, при этом его исторические представления, по сути, совпадали с ломоносовскими. Именно с этих позиций оценивал сам Порошин русскую историю и соответственно стремился формировать исторические представления великого князя.

Часто на страницах дневника возникает тема Петра Великого: «Прочел я Его Высочеству из Волтеровой истории о Государе Петре Великом два места. Первое, где г. Волтер говорит, что Карл XII достоин быть в армии Петра Великого первым солдатом; другое место, где Волтер рассуждает, что надобно, чтобы Россия еще имела Петров Великих, дабы все в ней заведения приведены были к совершенству». Павел было заметил, что Волтер здесь льстит, но Порошин поспешил его разуверить. В другом месте Порошин сообщает: «Читал я Его Высочеству Волтерову историю о Государеве Петре Великом, о трудах его и установлениях в 1718 году, по смерти Царевичевой. Дело царевичево совсем пропустил я, и не читал Великому Князю». Уже по этому выбору ясно видно, что Порошин стремился создать в сознании ученика идеализированный образ императора. Конечно, казнь царевича Алексея разрушила бы этот образ, и Волтер подвергается «цензуре».

Напрашивается предположение, что Порошин просто не мог пройти мимо сочинений Ломоносова, которые были глубоко созвучны его собственному настрою. И действительно, он читает наследнику оды и грамматику Ломоносова, его «Слово похвальное Петру великому», всюду стремится подчеркнуть величие академика. И, конечно, дело не могло обойтись без «Краткого российского летописца». Он сообщает: «После стола прочел я Его Высочеству в летописце г. Ломоносова краткое изображение, каких свойств был Государь Петр Великой, его прадед. Приметя, что изволил слушать охотно, прочел я то же еще два раза». Большое значение должен был придавать Порошин этой книге, чтобы читать ее своему воспитаннику трижды.

Трепетно охраняет Порошин российский патриотизм наследника. Рассказывая о европейских странах, он упомянул, что в Испании плотность населения составляет 40 человек на квадратную милю, а во Франции — 200. Любознательный наследник «тотчас спросить тут меня изволил: а в России сколько человек придет на квадратную милю? На сие глухо только отвечал я, что и это счесть очень легко можно, взявши только число квадратных миль и число наших жителей». Казалось бы, от непреложного факта, что плотность населения в России составляла в то время около 1 человека на квадратную милю, никуда не деться, но и этого Порошин не хочет сообщить юному Павлу, опасаясь невыгодного сравнения.

За обедом 20 октября 1764 г. зашла речь об ученых сочинениях. «Тут доносил я Его Высочеству о заслугах покойного профессора Крашенинникова и о достоинстве оной его истории... Не малое внутреннее удовольствие чувствовал я, услышав, что на французский язык переведена оная [15] господина Крашенинникова история. Желал бы я, чтоб более таких оригинальных книг у нас было, для коих бы чужестранные, учась языку нашему, на свой их переводили... За столом разговорились мы еще о истории российской. Александр Сергеич (граф Строганов. — Т. В.) зачал выхвалять господина Миллера, что он многое до оной касающееся выдал. Я говорил на то, что издания его по большой части касаются Сибири; что он нарочно на несколько лет за тем туда был посылан, и все архивы ему были отворены; что впрочем труды его конечно похвальны. «Но весьма я сожалею, продолжал я, что достоинства и старания покойного Василья Никитича Татищева остались совсем почти в забвении». Государь Великой Князь спросить тут меня изволил: что за человек был Татищев, и о каких я его стараниях упоминаю? Я доносил Его высочеству о покойном Татищеве, изъясняя, что он человек был великого ума, твердого и проницательного, человек весьма знающий и любопытный; что собрал и сочинил основательную российскую историю, что оная история и теперь таскается в манускриптах; что весьма жаль, что ее не напечатают, и такое сокровище пропадает. Потом заговорили мы, что ныне при Академии кое как собрались печатать летописец Несторов. Его Высочество изволил спрашивать меня: что это за Нестор? Я доносил о нем и о его летописи. Наконец, как я сказал, что не худо напечатать и Степенную книгу и Ядро российской истории, то опять Великой Князь спросить изволил: что это за книги? И я ему доносил о них».

К позиции Строганова мы еще вернемся, но сейчас важно отметить, что интерес к истории Порошина ярко окрашен исключительно российскими приоритетами. Сюда прекрасно вписываются и его желание видеть иностранцев переводящими русские книги, и апология Татищева. Он болезненно реагирует на любые попытки умалить значение русского в глазах наследника. Однажды кто-то из присутствующих («один человеченьцо», по выражению Порошина — по сравнению с прочими участниками беседы социальный статус Порошина был, пожалуй, самый низкий; скорее всего поэтому он и не назвал «человеченьцо» по имени) предположил, что великий князь не желает идти вечером в театр, верно, потому, что там идет русская комедия. Порошин воспринял это с раздражением и возмущением: «Я рад, что подле оного господина не очень близко сидел; может быть припомнил бы ему, что он за столом Великого Князя российского, и в жару бы что-нибудь лишнее ему наговорил».

Можно привести еще множество примеров подобного же рода, но ограничимся лишь одним. Однажды зашла речь о российском дипломатическом представителе в Ливорно, и великий князь осведомился, кто он таков. «Ответствовал тут некто, не сказав о его имени: «C'est un russe, Monseigneur. II est pourtant un homme assez entendu» [Он русский, Монсеньор, и тем не менее человек довольно дельный (перевод мой. — Т. В.)]. Как и в других случаях, когда он возмущается чьими-нибудь словами, Порошин здесь называет автора высказывания «некто». Вот и на этот раз он записывает с неодобрением: «Я желал бы, чтоб в уши великого князя меньше таких выражений входило... Когда Всевышний сподобит увидеть Государя Цесаревича в совершенном возрасте, тогда по остроте своей, конечно, сам он увидит, какие есть в нашем народе недостатки. Но разность тут такую я предвижу, что ежели вложена в него будет любовь и горячность к народу, то, усматривая народные слабости, будет усматривать, какие есть в нем достоинства и добродетели...; а что ежели напротив того от неосторожных речей или ненавистливых внушений получит отвращение и презрение к народу, то будет видеть одни только в нем пороки и слабости, не видя его добродетелей, пренебрегать, а не исправлять оные и гнушаться именем Россиянина»36). Любой оттенок скепсиса по отношению к чему-либо русскому отвергается Порошиным как опасный и разъедающий душу яд.

Однако Порошину приходилось бороться за ум и душу наследника и стараться оградить Павла от тех идей и понятий, которые с его точки зрения были пагубны. 29 октября 1764 г. Двое обедающих («некто и другой некто») разговорились о Петре I. Порошин, по его собственным словам, [16] «пострадал за столом ужасно». Начались рассуждения о том, как Петр напивался допьяна, бил палкой своих министров, как один побитый генерал в восхищении восклицал библейскими словами «Рука Господня прикоснуся мя», как смешны были петровские письма с вечными «Мин Гер Адмирал» и «Питер».

Порошин в запальчивости вступил в спор и в дневнике сокрушался, что такие порочащие Петра I речи велись в присутствии Павла. Далее следует большое рассуждение о том, как следует описывать исторических деятелей. «Ксенофонт представил нам в Кире государя совершенного, и правление его правлением благополучным, следующих веков монархам для подражания. Бестолковые историки опровергают во многом историю Ксенофонтову и стараются показать, какие герой его имел слабости. Но люди остроумные и прозорливые, мало заботясь о том, был ли таков Кир, каким его Ксенофонт описывает, или был инаков, превозносят историка хвалами... Не необходимо ли нужно представлять и Его Высочеству хвальные дела именитых героев? Сие кажется очевидно и бессомнительно. Но чьи дела большее в нем возбудить внимание, сильнейшее в нем произвесть действие, и для сведения его нужнее быть могут, как дела блаженныя памяти Государя Петра Великого. Они под всей подсолнечной громки и велики, превозносятся с восторгом сынов российских устами... Если бы не было никогда на российском престоле такого несравненного мужа, каков был Его Высочества великий прадед, то б полезно было и вымыслить такого (курсив мой. — Т. В.)». Продолжая рассуждение, Порошин не отрицает петровских недостатков, но «пороки могут или совсем быть умолчаны, или открыты, но мимоходом, с таким напоминанием, что представляемый в образец государь всеми силами старался от них избавиться, и побеждал их».

Итак, Порошина в определенном смысле можно назвать «двойником» Ломоносова. Он жаждал именно такой истории, которую представлял автор «Краткого российского летописца», и может рассматриваться как некий «средний» образованный российский дворянин. Однако кто же были эти «некто», вливавшие яд скепсиса в душу наследника? Ведь не влиянием же самого Порошина может быть объяснено столкновение учителя с царственным учеником, которое больно задело наставника. В апреле 1765 г. он записал: «Приехав, я сказал ему (Павлу. — Т. В.) о смерти Ломоносова. Ответил: что о дураке жалеть, казну только разорял и ничего не сделал»37). Мы можем, во всяком случае, высказать предположение об этом «некто», чье мнение отголоском слышится в жестоких словах наследника. Скорее всего им был граф А. С. Строганов, один из богатейших людей того времени, по поводу которого Екатерина II шутила, что Строганов «желает, но все не может разориться». Косвенным подтверждением этому служит тот факт, что Порошин неприязненно относится к Строганову и всюду с неприкрытым удовольствием пишет о тех случаях, когда граф попадал впросак.

Строганов был близок к тем представителям «олигархического барства», которые, по словам Герцена, «хозяйничали в царстве и управляли Россией как хотели»38). Он был зятем канцлера М. И. Воронцова, камергером и доверенным лицом Елизаветы Петровны и Екатерины II. В 1757 г. 24-летний Строганов вернулся в Россию после шести лет заграничных путешествий. Государственно одаренный, широко образованный, независимый во мнениях и суждениях, он мог считать себя принадлежащим не только к числу первых вельмож России, но и к интеллектуальной элите Европы. Эта генерация российской аристократии, с одной стороны, слишком часто сбрасывала царей и цариц и сажала на престол новых, чтобы испытывать пиетет по отношению к государственной власти. С другой стороны, она слишком близко и непосредственно соприкасалась с Европой, чтобы испытывать к ней настороженное недоверие. Люди типа Строганова были действительно уверены в себе и в собственном превосходстве, никому и ничего не собираясь доказывать.

В 1760 г. произошло примечательное столкновение Строганова с Ломоносовым. Яблоком раздора послужила речь французского аббата Лефевра, [17] произнесенная в салоне Строганова, на тему об успехах изящных искусств в России. Лефевр восторгался русской литературой, хвалил Ломоносова и Сумарокова, называл их «гениальными творцами», а затем плавно перешел к своей основной, надо думать, задаче — восхвалению Елизаветы и чисто дипломатическому вопросу о «единении наших государей», то есть о существовавшем в ту пору военно-политическом союзе петербургского, венского и парижского дворов.

Строганов обратился к Миллеру с просьбой напечатать речь Лефевра в академическом журнале «Ежемесячные сочинения». Никаких затруднений это не встретило, академики проголосовали «за», но когда Ломоносов ознакомился с корректурными гранками, он возмутился до крайности. Как можно «ставить тех в параллель, которые в параллеле стоять не могут», то есть равнять его, Ломоносова, с Сумароковым? И самое главное — как может иностранец, француз рассуждать о российском стихотворстве? Победа — и не только моральная — осталась за Ломоносовым, подготовленный типографский набор был рассыпан. Строганов был раздражен до крайности, он искренне не понимал Ломоносова и вскоре напечатал речь Лефевра на свой счет за границей39). В общем, аристократ и академик не поняли друг друга. То, что одному казалось неприемлемым, в глазах другого выглядело совершенно нормальным. Своеобразный «космополитизм» Строганова вступал в противоречие с национальным пафосом Ломоносова.

К концу столетия эти «строгановские» черты в историческом мироощущении русского дворянства усилились, в середине же XVIII в. историческому сознанию России была ближе страстная ломоносовская устремленность, направленная на доказательство величия российской истории и российской культуры.

Как же оценить «Краткий российский летописец» Ломоносова, имея в виду, что он действительно в течение нескольких десятилетий служил учебником для тех, кто изучал отечественную историю? Он, безусловно, не был свободен от недостатков. Язвительный Шлецер, например, в начале XIX в. отзывался об этой работе Ломоносова как о «каком-то скелете, составленном из имен и годов»40). В этой характеристике отразилась не столько застарелая вражда (со времен этой вражды миновало уже с лишком 30 лет, неистовый противник задиристого немца давно покоился с миром), сколько действительные слабости «Летописца».

Он большей частью сосредоточен на деяниях правителей, мы не найдем здесь анализа внутреннего устройства государства, описания нравов, обычаев и т. п. Но ведь таков был и уровень нашей исторической науки. Очень трудно, вероятно, сочинить путеводитель для других, когда сам только что вступил на трудный путь исследования прошлого и блуждаешь темными, запутанными тропинками.

И тем не менее «Краткий российский летописец» своеобразно раскрывает состояние исторического мироощущения русского общества в середине XVIII столетия. Такой учебник не мог бы появиться при Петре I, когда Россия лихорадочно усваивала европейские новшества. Символическая сцена после Полтавской баталии, когда Петр поднял кубок за учителей-шведов, имеет отношение не только к воинскому искусству. Она отражает особенности национальной психологии в момент крутой модернизационной ломки. Россия училась, а ученику, даже победившему учителя, психологически невозможно доказывать, что он, собственно, до всего уже давным-давно дошел своим умом.

Трудно представить себе такой учебник и в конце XVIII века. Величие России доказывали тогда другими аргументами, а самое главное — без болезненной страстности и запальчивости. В расцвет екатерининского царствования нашему историческому само- и мироощущению была скорее свойственна оптимистическая уверенность в своих силах, нежели нервная подозрительность. «Краткий российский летописец» предстает как бы промежуточным звеном, связывающим эти две стадии. С самоощущением ученика нация уже стремится расстаться, но и комплекс неполноценности еще не может изжить до конца. [18]


1) ЛУБЯНОВСКИЙ Ф. П. Воспоминания. В кн.: Московский университет в воспоминаниях современников. М. 1989, с. 48.

2) См.: Панегирическая литература петровского времени. М. 1979, с. 135-149.

3) ЕСИПОВ Г. В. Выписки из памятных книжек Петра Великого. — Исторический вестник, 1881, т. 5, с. 182-185.

4) ГРЕЧ Н. И. Записки о моей жизни. М. 1990, с. 25.

5) Полное собрание законов Российской империи (ПСЗ-1). Т. 8. № 5811.

6) ПУШКИН А. С. Полн. собр. соч. Т. 11. М. 1949, с. 226.

7) ПЕКАРСКИЙ П. П. История императорской Академии наук в Петербурге. Т. 1. СПб. 1870, с. 390, 393.

8) ЛОМОНОСОВ М. В. Полн. собр. соч. в 10 тт. Т. 9. М.-Л. 1955, с. 73-185.

9) Там же. Т. 10, с. 518-519; Пс. 117, 22; Ис. 28, 16; Матф. 21, 42.

10) БИЛЯРСКИЙ П. Материалы для биографии Ломоносова. СПб. 1865, с. 367-368.

11) См. напр.: МОДЗАЛЕВСКИЙ Л. Б. Об участии А. И. Богданова в составлении «Краткого российского летописца» М. В. Ломоносова. В кн.: Ломоносов. Сб. ст. и м-лов. Вып. 2. М.-Л. 1946, с. 265.

12) ЛОМОНОСОВ М. В. Ук. соч. Т. 10, с. 357.

13) Там же. Т. 9, с. 457-459, 488-495, 529.

14) Там же. Т. 10, с. 285; т. 6, с. 17-80.

15) Там же. Ук. соч. Т. 6. С. 67-68.

16) Там же. Т. 10, с. 471.

17) Там же. Т. 6, с. 293-294.

18) ЛОМОНОСОВ М. В. Ук. соч. Т. 6, с. 295.

19) Предания русской начальной летописи. Приложения. М. 1878, с. 15-22; КАРАМЗИН Н. М. История государства российского. Т. 1. Прим. 70, 91; ЛОМОНОСОВ М. В. Ук. соч. Т. 6, с. 296.

20) ЛОМОНОСОВ М. В. Ук. соч. Т. 6, с. 311.

21) Там же. Т. 10, с. 525, 339, 340.

22) См.: ПЕШТИЧ С. Л. Русская историография XVIII в. Ч. 3. Л. 1971, с. 97.

23) ЛОМОНОСОВ М. В. Ук. соч. Т. 6, с. 347.

24) Там же. Т. 6, с. 588.

25) КОЗЛОВ В. П. Статус истории в России в конце XVIII — первой четверти XIX в. В кн.: Всемирная история и Восток. Сб. ст. М. 1989, с. 218.

26) Архив Академии наук, ф. 3, оп. 1, № 528, л. 253об.

27) МОИСЕЕВА Г. Н. Сочинение Ивана Баркова по русской истории. В кн.: Страницы истории русской литературы. М. 1971, с. 271-283; КУЛЯБКО Е.С., СОКОЛОВА Н. В. И. С. Барков — ученик Ломоносова. В кн.: Ломоносов. Сб. ст. и м-лов. Т. 6. М.-Л. 1965, с. 190-216.

28) Документы и материалы по истории Московского университета. Т. 2. М. 1961, с. 207-208; ФРЕЙЕР И. Краткая всеобщая история с продолжением оной до самых нынешних времен и просовокуплением к ней Российской истории для употребления учащегося юношества с немецкого на русский переведена и умножена при имп. Московском университете. М. 1769, с. 2.

29) Архив АН. ф. 3, оп. 1, № 536.

30) МОИСЕЕВА Г. Н. Ук. соч., с. 274-275.

31) Kurzgefasstes Jahrbuch der Russischen Regenden. Leipzig. 1765; A chronological abridgement of the Russian history. Lnd. 1767; ПРИЙМА Ф. Я. Ломоносов и «История Российской империи при Петре Великом» Вольтера. В кн.: XVIII век. Сб. 3. М.-Л. 1958, с. 170-186.

32) ПРИЙМА Ф. Я. Ук. соч., с. 181.

33) ЛОМОНОСОВ М. В. Ук. соч. Т. 6, с. 31, 80.

34) СОЛОВЬЕВ С. М. Соч. Кн. 16. М. 1995, с. 228.

35) ПОРОШИН С. А. Записки, служащие к истории его императорского высочества благоверного государя цесаревича великого князя Павла Петровича. СПб. 1881.

36) Там же, стб. 103, 180, 132, 101, 80-82, 47-48.

37) Там же, стб. 96-99; 301.

38) ГЕРЦЕН А. И. Собр. соч. в 30 тт. Т. 12. М. 1957, с. 369.

39) См.: ЛОМОНОСОВ М. В. Ук. соч. Т. 9, с. 634; т. 10, с. 538-539.

40) Цит. по: ТОЛСТОЙ Д. А. Городские училища в царствование императрицы Екатерины II. СПб. 1886, с. 86.


























Написать нам: halgar@xlegio.ru