Сайт подключен к системе Orphus. Если Вы увидели ошибку и хотите, чтобы она была устранена, выделите соответствующий фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter. |
(по материалам экспедиций 2001-2003 гг. на Карельский перешеек и в Приладожскую Карелию)
Живая старина, 2005, № 4.
{14} – начало страницы.
OCR OlIva.
В середине XX в. финская территория — Карельский перешеек и Приладожская Карелия — дважды становилась частью Советского Союза, что каждый раз сопровождалось заселением ее русскоязычным населением. В первый раз — в 1940 г. после так называемой Белофинской войны1), второй раз — в 1944 г., в ходе Второй мировой войны. В 1942 г. после отступления советских войск коренное население — финны смогли вернуться в свои дома. В 1944 г. они были вынуждены вновь их покинуть, после того как 19 сентября 1944 г. была завершена война Советского Союза с Финляндией, и Карельский перешеек вместе с Приладожской Карелией снова отошли СССР.
В советский период власть проводила внутреннюю миграционную политику, в результате которой из одного района в другой перевозили целые колхозы. Для освоения вновь приобретенной территории в 1940-е гг. в Карелию были перевезены несколько колхозов из Чувашской ССР, а также из Вологодской обл., где в связи со строительством Рыбинского водохранилища была затоплена часть деревень. Кроме того, проводилась вербовка людей из районов Белоруссии и Центральной России, которые были разорены во время Великой Отечественной войны. Дело в том, что на Карельском перешейке и в Приладожской Карелии условия для проживания были несопоставимо лучше, чем в большинстве районов СССР: после финнов остались дома, зачастую с мебелью, хозяйственные {14} постройки, поля с готовым урожаем, сады и пр.
Практически для всех представителей первых волн миграций на территорию бывшей Финляндии Великая Отечественная война является одним из значимых периодов жизни. Каждому есть что рассказать об этом времени: мужчины, как правило, говорят об участии в военных действиях, женщины — про эвакуацию, голод, изнурительный труд и т.д. Для переселенцев из Белоруссии и Центральной России война — это прежде всего опыт оккупации. Рассказы именно этой группы послужили материалом для настоящей работы2).
Основная цель полевых исследований, проводившихся в течение 2001—2003 гг. на Карельском перешейке и в Приладожской Карелии, заключалась в том, чтобы выяснить, как происходило освоение переселенцами новых земель — бывших финских территорий (война и оккупация не входили в круг тем, интересующих исследователей, их не было в опроснике, по которому работали в этом районе).
При беседе с собирателями информанты нередко отклоняются от основной темы интервью и переходят на сюжеты, которые им ближе, интересней. Истории об оккупации были записаны именно так. Думается, что ситуация, когда информант сам начинает говорить на интересующую его тему, без направляющих вопросов собирателя, максимально приближена к естественной беседе (насколько об этом можно говорить применительно к интервью).
Далее будет проанализировано несколько ситуаций, в которых переселенцы из Белоруссии и Центральной России обращаются к опыту оккупации. Здесь меня интересует не фактическая (содержательная) сторона рассказов, а принцип, по которому они строятся. Думается, что такой подход позволит понять, какое значение для этой группы переселенцев имеют рассказы об оккупации в рамках воспоминаний о прошлом в целом, с какой целью они рассказываются и какова их функция в контексте интервью.
Материалы, имеющиеся в моем распоряжении — это устные источники, одна из особенностей которых, как полагал А. Портелли, заключается в «субъективности рассказчика»3). По мнению Портелли, если провести комплексное исследование, то «можно получить своеобразный «срез» субъективного восприятия отдельной социальной группы»4). Наша конечная задача в данном случае — выяснить, как люди, переехавшие из бывших оккупированных территорий, оценивают, например, свой переезд и настоящее проживание на бывшей финской территории по сравнению с другими группами переселенцев.
Сюжеты об оккупации, в первую очередь, возникали в ответ на вопрос о том, откуда человек приехал. Люди, приехавшие из Белоруссии и центральных районов России, после этого вопроса говорили, что они белорусы, или что они оттуда-то, а дальше следовал рассказ о тяжелом опыте оккупации. Как правило, это было сюжетное повествование о самом драматическом, с точки зрения информанта, периоде жизни. Они описывали случаи бомбежек, поджогов деревень, расстрела родителей, родственников или односельчан-евреев и т.д. Описывая эти события, информанты старались соответствовать ожиданию собеседника, как они его себе представляли, — услышать рассказ о самом интересном, событийном. Вместе с тем они хотели, как представляется, обратить внимание исследователя-собеседника на свое особое положение относительно других переселенцев, переживших войну в эвакуации и не столкнувшихся с ее ужасами непосредственно.
У разных групп переселенцев есть свои истории, связанные с родными местами, объединяющие их и выделяющие относительно других; за каждой группой закреплен свой нарратив. Например, вологодские переселенцы рассказывают о затоплении как об одном из самых значимых событий своей жизни. Рассказы же об оккупации являются одной из составляющих identity группы переселенцев из Белоруссии и центральной России.
Вот пример развернутого сюжетного нарратива об ужасах оккупации в ответ на вопрос о том, где информантка родилась:
[А вы откуда?] Я сама белорусская, в войну я там была. И холод и голод — все у меня там было. Когда война начиналася, так внезапно она у нас началася, очень внезапно. Вот, слышно было эти, стреляли, бомбили тогда Бобруск (от нас он семьдесят километров). А потом назавтра в обед беженцев привезли, и через день немцы пришли. Вот такая была. А потом еще так жили с немцами <...> А потом после этого было у нас, девки... Я боюсь даже говорить, страх. Стали немцы на партизанов пошли блокировкой. Это было осенью, мороз был, морозец был, подмерзши было. И какая-то женщина прошла утром по деревни, и почти в каждый дом она заходила и говорила: «Уходите, уходите. Немцы будут деревню жечь с людями». Ну мы как-то сразу и поверили и не поверили. Вот я, сестра (у меня старшая была, ее уже нету), мы с ней побежали в лес. Мы боялись немцев, что уже немцы тогда детей брали у нас это все. И мы с ней побежали в лес. А у нас еще был отец, и было еще трое маленьких детей. Был пацан, что уже в школу надо было идти, и два малых, один сам маленький ходил, а другая грудная была маленькая. Им и идти-то было некуда, нельзя было бежать. Они выбежали за большой сад, там был, и была выкопанная там ямка. И она эта ямка бурьяном заросла. Они там в эту ямку забралися. «И вот, — говорит, — сидим и ждем, когда это будут стрелять. Уже все с жизнью прощаемся. Они, — говорят, — в одну сторону прошли. Один, — говорит, — вроде нас и видел, но, — говорит, — добрая душа». Или уже Бог их отвел. «Не стал и даже не подал виду, что мы тут есть, пошел прямо. Но в общем смотрел, мы на него смотрели, он на нас смотрел, не может быть, чтобы не видел». Дак наша была семья и маминого брата семья там сидела, тоже маленькие дети там куча. И говорит: «Хоть бы один ребенок пискнул! Не пискнули, не зашевелилися...» В конец деревни они зашли, и с конца деревни они зачали идти и в дома жечь и людей... Людей-то они убивали, кто попал и туда идучи стреляли. А назад идучи стали жечь деревню, все ломать. Они говорят: «Вот мы сидели и ждали, вот сейчас задохнемся. Полетели на нас, гарь эта полетела на нас. Только сидим, да обтряхиваемся, да детей обтряхиваем». Ну прошли они назад. А мы были в лесу, нас не было, мы в лесу были. Потом сестра, ей сказали, что ушли немцы. Она из лесу вышла и пошла домой. Пошла домой и нашла отца и маче... (у нас была мачеха, не мама, а мачеха). И все живы. Там много погибло, и в колодец детей бросали, и живьем жгли, и все вокруг [плачет] и говорить нельзя. Было крику, визгу — ужас! Вот сеседний братарок (?) таких как я, Иван звали его. Лежал в поле, немец, говорит, подошел, сапогом в голову — ах! Живой! И в упор среля его, и не попал у сердце, а тольки у головы, вот... [показывает] вот так грудь, выше у сердце не хватило, попал выше. А потом в лес-то мы ж бежа... погори дом, нам уже дома делать нечего, ничего нет. Остались как сапоги бежали, так и осталися. Ну куда деваться? Пошли в лес [нрзб.] и в лесу жили, жили мы в лесу, наверное, недели три. Уже стало холодно. Но мы все равно в лесу были. Сразу в деревню боялися идти даже <...> {15}
Дождались, что наши приехали и заняли. И мы там недельку пожили еще, что нам не разрешили сразу идти, что может заминировано или чего. Потом поползли, кто как мог домой. Пришли домой... Ну дома что? Голое поле. Немцы накопали ямок — бункеров. Вот мы в этих бункерах и жили, пока сюда не приехали. [А как сюда приехали?] А сюда приехали по вербовке [1].
Во вторую очередь информанты заговаривали об опыте оккупации после вопросов о причинах переезда в Карелию и о том, поддерживают ли они связь с родными местами, хотели ли вернуться туда и т.д.:
[А не любопытно было съездить в Белоруссию посмотреть, нет?] Не-не-не, нет. Не ездили. Все там уже... <...> Там и... там не осталось родственников. Кто умер, кто куда уехал. Незачем было ехать туда. Никого нет. [И с тех пор как вы сюда приехали, вы никогда не скучали обратно туда?] Ну почему, скучали, но я ж говорю вам, делать нечего [2].
В этом случае, как правило, переселенцы говорили о полном разорении родного края, о том, что немцы все сожгли, разграбили, там ничего не осталось. В отличие от первой ситуации это не сюжетные рассказы, а просто перечисление напастей, с которыми пришлось столкнуться. Оккупация и разорение края после нее являются причинами, по которым информанты уехали. Рассказ об этом в данном контексте призван объяснить перемену места жительства.
Существует определенная модель, по которой строится нарратив об оккупации. Как правило, описывается полное уничтожение деревни, дома:
[А вы потом, вот сколько здесь жили, никогда не хотели в Белоруссию вернуться?] <...> А я не знаю. Че-то мне... как до войны жили и жили, а как приехали, уже мне... Они переехали в другую деревню, хутор наш распахали. Ничего не осталось, и бункеры все этот*) разломали, разровняли <...> [А если бы было куда, вернулись бы?] Может быть, вернулись сразу, а нам некуда было вернуться, у нас ничего не было, ни у кого ничего [1].
Довольно типично для интервью, когда информант подчеркивал полное уничтожение дома, деревни (разровняли, распахали). Даже если у респондента уцелел свой дом, то он, как и его земляки, автоматически говорит о том, что дом уничтожили:
Там всё же осталось у нас. Так и осталося всё. Уничтожили потом. Немцы же разгромили дом, сожг... стоит дом, но он уже худой, они его... [3].
Важным представляется то обстоятельство, что информанты постоянно подчеркивают полный разрыв с местом, где они родились, отсутствие связи с ним. Рефрен разговора: там ничего не осталось, ничего и никого нет, даже если, как позже выясняется, это не совсем так. Это лишний раз позволяет убедиться в том, что память не является лишь «пассивным хранилищем фактов, но представляет собой активный процесс осмысления мира»5). То, что информант, рассказывая о своем прошлом, «автоматически» меняет реальные факты, следуя общей схеме рассказа об оккупации, само по себе представляет интерес как свидетельство усилия со стороны рассказчика «осмыслить свое прошлое, придать своей жизни определенную форму»6).
Третья ситуация, в которой информанты обращаются к опыту оккупации, возникала, когда исследователь, следуя опроснику по освоению новой территории, спрашивал о том, привозили ли переселенцы с собой какие-нибудь вещи. Информанты отвечали, что совершенно ничего перевезти не удалось, и далее снова следовало описание тягот оккупационной жизни:
[А что вы из Белоруссии привезли с собой?] А ничего. Не разрешили много брать. [А что делали?] Там всё же осталось у нас. Так и осталося всё. Уничтожили потом. Немцы же разгромили дом, сожг... стоит дом, но он уже худой, они его... двенадцать икон разбили. Вот [3].
Создается впечатление, что информанты и в этом случае следовали сформировавшейся стратегии рассказа о полном разрыве с прошлым. Так они подчеркивали свое особое положение по сравнению с другими группами переселенцев, например из Вологодской обл., у которых тоже были затоплены и уничтожены дома, но им удалось привезти с собой вещи. Переселенцы из Белоруссии и центральных районов России словно хотят сказать, что их жизнь в оккупации была несопоставимо тяжелее: у них не осталось ничего вообще.
Любопытным в этой связи представляется тот факт, что переселенцы из оккупированных территорий, как правило, не рассказывают о том, каким было место, где они родились до войны. У них есть опыт переезда, и кажется вполне естественным ожидание исследователя, что информанты будут сравнивать место, откуда они вынуждены были уехать, с тем, где они живут сейчас. Например, опишут природу, дом, уклад жизни, как это делали вологодские переселенцы:
[А как вам кажется, если говорить о родных местах, о родине, где ваша родина — теперь или родные места?] Вологодская область. Вы знаете, я очень даже тоскую. Там очень... я... человек деревни. Я люблю деревню. И вот там, знаете, вот такие поля, и вот эта рожь колышется. Ну прямо красота. Или вот лен посажен. А он весь в этих... такие... эти... васильки — ну красота неописуемая. Но там теперь... там теперь тоже помойка [4].
Однако информанты, пережившие оккупацию, остаются верными своей стратегии рассказа, ограничиваясь словами, что все разрушено, разорено, сожжено:
[А Вы после того, как уже уехали с... Смоленска, потом посещали эти... родные места?] [развернутый рассказ про ужасы оккупации] [То есть большие деревни были раньше вот эти?] Большие. Наша деревня была что-то пятьдесят семь дворов. Вот. Ну вот. Все пожжено. [А куда староверы делись?] Поубивало, поразгоняло всех. Что вы! Понимаете. Это же ужас, что там. Там такие надолбы. Поля были. Колпаки такие стоят. Противотанковые еще... зарастает уже... ров выкопан. Господи! Все перекорежено. И дороги-то все по-другому. Э... смотреть, знаете, как... не знаю [5].
[А вам не хочется в Белоруссию?] Не-а. [И не вспоминаете ее?] А ничего нету [6].
Даже если информант и вспоминает о родном крае (что было скорее исключением), то кратко и сразу возвращаясь к тому, что там не осталось ничего:
[А вот вы сказали, что там в Белоруссии у вас своих уже нету... как вам кажется, где теперь ваша родина?] Ну как родина? Родина, конечно, она кажется — сколько, говорит, не живешь, а все равно тянет на свою родину. Вот. Там у нас все же попроще, там же ле... такие леса, что и фрукты, и ово... там все свое — и фрукты, и овощи, все свое вырастало. Хотя оно и здесь растет. Но а теперь уж у меня теперь родина здесь. Уж теперь все. Там мои — никого... <...> А потом уж во время {16} войны ничего не стало. Уж мы приехали, дак уж на нашем месте построен другой дом, совсем другие жители. Так мы здесь и остались [7].
В завершение остановлюсь на еще одном любопытном моменте. По имеющимся материалам складывается такое впечатление, что для переселенцев из оккупированных территорий вообще не представляют интереса темы, которые не касаются их военного прошлого, и при интервью они сознательно уклоняются от разговоров обо всем остальном. Может быть, оккупационный опыт действительно является главным событием в их жизни, который перекрывает все, что происходило до и после него, и ни о чем другом они говорить не могут. По крайней мере это нельзя объяснить индивидуальными способностями информанта как рассказчика. Например, единственные сюжеты, которые удалось записать от информантки, на все вопросы отвечавшей крайне односложно или вообще отказывавшейся говорить, касались ее оккупационного опыта: расстрел родителей и предательство соседки. И это не единственный случай. Типична, например, ситуация, когда информант, несмотря на старания собирателя расспросить его о чем-нибудь, кроме оккупационного прошлого, снова и снова возвращается к нему.
Показателен пример, когда исследователь пытается выяснить, как складывалась жизнь переселенца на новой территории. Однако все его усилия напрасны, информантка несмотря ни на что продолжает говорить на интересующую ее тему.
[А кто-нибудь другой рассказывал, что это за Финляндия, что это такое?] ...И поехали сюда, поехали, куда пришлося. За то что там жить было негде. Землянки валилися, а строить у нас было некому. Отец во время войны умер, пошел... с партизанами знаком, имел связь. Ну а тогда нам не говорили, потому что нельзя было сказать детям, расскажуть, если бы мы знали, кто это, что это, с кем он был, какой отряд, дак мы может чего и добились. А мы не знали, нельзя было говорить детям это, что батька пошел куда-то или пришел, или кто пришел к нам, как придет к нам кто, скажуть: «А ну-ка бежите гулять». Все, и на этом было у конце, соберешься, побежишь. Батька уйдет вечером, мы уже спать лягем, а когда мы лягем, куда батька пошел? «Где отец?» А мама [имеется в виду мачеха] скаже: «Вот пошел туда, к Борису или Петру, а то пошел вон к Тофилиным вон в другой конец деревни, придет скоро». Все, ложимся спать. Утром встану, другой раз как пришел еще обутый, одетый, ложиться некогда. Собирается и пошел на работу, чтобы не знали, что его дома не было, не видели соседи, что он не был там где-то. Вот так и жили <...> [Исследователь снова пытается повернуть разговор на интересующую его тему: «А вот вы приехали когда сюда, помните, как здесь все было?»] А мы приехали сюда, здесь все было обустроенное более менее. Конечно, мы жили на хуторе, не тут, это уже его брат здесь дом строил, хибарку этую <...> Только там боялись на хуторе, боялись немцев спать ложиться [смеется]. [Немцев боялись?] Лягу спать, а у них не немцы, а финны придуть. Финны придуть, всех перережут, тогда пугали всех ими. Злые финны, злые. Вот этого боялися все [1].
Можно подумать, что информантка просто перепутала названия «немцы» и «финны». Исследователь продолжает разговор, думая, что речь идет о финнах, поскольку ему известны сюжеты о том, что финны возвращались к своим домам и переселенцы их боялись. Но не тут-то было:
[А что-то рассказывали такое?] Да еще когда мы были в деревне, немцы когда приехали, они же... бывало и курей, свиней и все подряд хватали. У нас была свинья поросая, уже пароситься надо. Они пришли, открыли, выпустили, и перед ногами у отца — раз и застрелили. Еще и не застрелили, а поросятки там шевелятся, еще вот так живот шевелится: «Русь капут!» Вот что было. [А здесь тоже такое про финнов рассказывали, что они приходили?] А не знаю, тогда там, как у тово немцы-то брали, да говорили, что это финны, это финны, это финны, это не немцы, это финны. Это они мстят нам, что тут когда-то война была, да я это не знаю, что они, говорят, мстят нам, поэтому они все берут. И курей ловили, и поросят и все подряд. [Здесь уже?] Не, там в Белоруссии [нрзб.]. А тут уже ничего, мы приехали, тут ведь как-то наговорено было много, да как-то было немножко и страшновато, а потом ничего обжилися и так. А сейчас и финны приезжають, вроде такие, как и мы [1].
Исходя из вышесказанного, позволю себе высказать следующее предположение. Думается, что можно признать существование у переселенцев из оккупированных территорий «своего текста», подразумевающего набор определенных сюжетов, особую стратегию рассказывания о прошлом, актуальном только для этой группы. Получается, что можно говорить о существовании дискурса переселенцев из Белоруссии и Центральной России. Возможно, этот способ саморепрезентации и таким образом выделения себя в отдельную особую группу (больше всех других пережившую) по сравнению с другими переселенцами сформировался благодаря ситуации совместного проживания людей, приехавших из разных районов Советского Союза.
Список информантов
1. Нина Иосифовна Трояновская (Мелевич), 1929 г.р., г. Лахденпохья. Род. в пос. Мортко Рогачевского р-на Гомельской обл. (Белоруссия). Зап. в 2003 г.
2. Надежда Даниловна Шабуро, 1928 г.р., г. Ихала. Род. в д. Радунь (Белоруссия). Зап. в 2002 г.
3. Анастасия Ивановна Корзюк, 1928 г.р., пос. Куркиёки. Род. в д. Новогайно Минской обл. (Белоруссия). Зап. в 2003 г.
4. Валентина Александровна Комисарова, 1927 г.р., г. Лахденпохья. Род. в д. Тимохино Кадуйского р-на Вологодской обл. Зап. в 2003 г.
5. Виктор Петрович Можаев, 1924 г.р., г. Лахденпохья. Род. в д. Старцево Сычевского р-на Смоленской обл. Зап. в 2003 г.
6. Владимир Андреевич Пузевич, 1930 г.р., г. Лахденпохья. Род. в д. Рог (Белоруссия). Зап. в 2002 г.
7. Ольга Гавриловна Леонова, 1924 г.р., г. Лахденпохья. Род. в Белоруссии. Зап. в 2002 г.
1) 31 марта 1940 г. был принят закон о преобразовании Карельской автономной Советской Социалистической республики в Союзную Карело-Финскую советскую социалистическую республику, на основании которого часть территории, отошедшей от Финляндии к СССР по мирному договору от 12 марта 1940 г., была передана в состав КАССР. См.: Степаков В., Балашев Е. В «новых районах». Из истории освоения Карельского перешейка. 1940—1941, 1944—1950. СПб., 2001. С. 20-21.
2) Настоящая работа выполнена в рамках проекта «The Conditions for Constructing New Russia: Interactions of Tradition and Europeanness in the Development of 20th Century Russia».
3) Портелли А. Особенности устной истории // Хрестоматия по устной истории. СПб., 2003. С. 40.
4) Там же.
*) так в журнале. OCR.
5) Там же. С. 44.
6) Там же.
Написать нам: halgar@xlegio.ru