Сайт подключен к системе Orphus. Если Вы увидели ошибку и хотите, чтобы она была устранена, выделите соответствующий фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter. |
Провиденциалистское истолкование крестоносного движения его первыми историками получило в дальнейшем свое официально-церковное выражение в писаниях аббата Бернара Клервоского (1091—1153) — самого фанатичного в XII в. пропагандиста крестовых походов. После неудачи организованного им Второго крестового похода (1147—1149 гг.)1) в высших церковных кругах начались лихорадочные поиски виновника этого провала, и многие сановники римской церкви, включая самого папу Евгения III, стали указывать перстом на святейшего главу цистерцианского ордена. Тогда Бернар, ранее предсказывавший благополучный исход священному предприятию, а теперь поневоле оказавшийся лжепророком, выступил в защиту официальной программы крестовых походов. Спасая авторитет католической церкви, основатель ордена храмовников и вдохновитель многих истребительных войн против неверных в своем богословском трактате «De Conslderatione» посвятил особый раздел — 1-ю главу второй книги — теоретическому оправданию злосчастного крестового похода и крестовых походов вообще. В этом ответе собратьям по рясе и мирянам, не без основания винившим его в бессмысленной гибели десятков тысяч людей на Востоке и вопрошавшим: «Где же их господь (nonne dicuntin [120] gentibus, ubi est Deus eorum?)»2) — Бернар, во-первых, отвел от себя такого рода упреки, сославшись на то, что действовал по велению римского первосвященника;3) во-вторых, он постарался богословскими доводами объяснить и обосновать поражение, понесенное на Востоке франко-германским воинством в 1148—1149 гг., а вместе с тем выставить в наиболее благоприятном свете собственную роль в судьбах этого крестоносного предприятия.
Виновниками его неудачи были объявлены сами крестоносцы, которые, по Бернару, не сумели достигнуть целей священной войны вследствие своей греховности. Он, Бернар, подобно библейскому Моисею, поведшему избранный богом народ в землю обетованную, поднял воинов на битву с врагами бога, но так же, как это случилось некогда с народом Израиля, грехи крестоносцев закрыли им теперь доступ в Святую землю: разгневанный господь покарал их, и что же удивляться этому? Из всего сказанного вовсе не следует, заявлял далее автор трактата «De Conslderatlone», будто сами по себе намерения воинов христовых не соответствуют божьим предначертаниям. Нет, крестовый поход ныне, как и прежде, — в высшей степени богоугодное и богоизволенное дело; в принципе он остается таковым и впредь. Неудача свидетельствует лишь о том, что непосредственные исполнители божественных предначертаний, недавние воины армий Людовика VII и Конрада III оказались недостойными этого великого поручения небесного отца, вследствие чего и потерпели поражение.4)
Таков смысл богословских рассуждений аббата Бернара Клервоского. Как видим, в представлениях этого виднейшего апостола и панегириста священных войн католического Запада божественный промысел выступает их решающей движущей силой.
Однако если мы обратимся к историографии крестоносного движения второй половины XII и XIII в., то приходится констатировать, что провиденциалистско-символические элементы в произведениях летописцев крестоносной эпопеи этого времени сильно тускнеют. Отчасти это связано, по-видимому, с общим охлаждением на Западе уже с середины XII в. былого [121] крестоносного воодушевления,5) но, конечно, тут действовали в первую очередь более глубокие причины. Современная крестовым походам западноевропейская историография в целом, в том числе и историография самих крестовых походов, не могла не испытывать влияния тех глубоких сдвигов, которые происходили в развитии идеологии и культуры феодального общества и которые во многом были обусловлены появлением городов, городского уклада, городской жизни, в частности усилением бюргерских элементов среди образованной части духовенства, поставлявшей кадры хронистов.6) XII—XIII века — это эпоха Ансельма Кентерберийского и Бернара Клервоского, Цезария Гейстербахского и Фомы Аквинского, с одной стороны, но, с другой — это время Абеляра и Арнольда Брешианского, Леонардо Пизанского и Роджера Бэкона, Сигера Брабантца и Боэция Дакийского. Это был период, когда классическое средневековье увенчало системой церковно-аскетические традиции своей философии, но вместе с тем — период, когда в ее развитии с большой силой дали себя знать свежие веяния. В недрах схоластики возникли прогрессивные направления, последователи которых пытались сочетать разум с верой и даже противопоставляли знание, полученное эмпирическим путем и осмысленное разумом, слепому принятию католических догм. Завязываются жаркие философско-богословские турниры, в которых скрещивают полемические мечи реалисты — ортодоксальные теологи идеалистического толка — и номиналисты, стремившиеся приблизиться к эмпирическому знанию о природе вещей и несшие зачатки материалистических представлений.
Исподволь намечается и секуляризация феодальной культуры в целом.
К XII—XIII вв. относится появление и развитие рыцарской, в первую очередь провансальской, поэзии, представленной, как известно, не только феодальными, но и городскими элементами.7) По определению Ф. Энгельса, провансальская нация в те времена «стояла во главе европейского развития... Ее поэзия служила тогда недостижимым образцом для всех романских народов, да и для немцев и англичан».8) Она была проникнута светским духом, напоена теплым воздухом французского юга, прозрачной голубизной его неба, полна преклонения перед красотой богатств его земной природы. Эпические поэты или [122] лирики — провансальцы, воспевая войну и любовь, воспевали жизнь в ее земных проявлениях; они тонко чувствовали человеческую душу и умели затронуть ее струны, прославляли прекрасное и бичевали порочное, знали цену незлобивой шутке и умели пускать отравленные ядом сатирические стрелы. Иные из провансальцев не только поэтической практикой своей отвергали аскетические тенденции церковной культуры, но подчас отваживались нападать и на самое католическую церковь. Среди трубадуров, а также северофранцузских труверов и немецких миннезингеров были поэты, которые еще поднимали на щит идею крестового похода как религиозного подвига (Жоффруа Рюдель, Эмери Беленуа, Конон Бетюнский, Вальтер фон дер Фогельвейде), призывали к священным войнам, и сами в них участвовали (Тибо Шампанский, Рэмбо де Вакейра), но были и такие, которые отвергали идеальные представления о крестовом походе (Гюг де Бреги, Понс Калдюэльский, Эльяс Кайрель), а то и вовсе резко осуждали и высмеивали эти папские предприятия, обогащавшие Рим (Гийом Фигейра).9)
Мирские мотивы дают себя знать с большой силой и в другой сфере феодальной культуры XII—XIII вв.: в рыцарских романах бурно бьет светская, в особенности сказочно-приключенческая струя. Вместо прежних святых легенд, поэтических преданий эпохи Первого крестового похода или наряду с ними расцветает волшебная фантастика: бок о бок с небесными чудесами, со святым Граалем расписываются чудеса этого мира. Если их не видят, то их измышляют — и не только романисты, но и историки.
Один из крупнейших историков крестовых походов, епископ Оттон Фрейзингенский, считает необходимым пересказать легендарную историю некоего царствовавшего «по ту сторону Персии и Армении» короля-священника Иоанна, который с большим войском якобы двинулся было на помощь Святой земле, но не сумел переправиться через Тигр и в течение нескольких лет ждал, когда река замерзнет («per aliquot annos moratus gelo exspectaverat»).10) [123]
Развитие левантийской торговли повлекло за собой возникновение жгучей потребности в путешествиях, знакомивших Европу со сказочными заморскими землями. Не кто иной, как Жак Витрийский, также крупный историк крестовых походов, оставил в своей «Восточной истории» подробные и отмеченные живым интересом к натуре описания растительного и животного мира стран Востока. Особенно характерно, что в его произведении по существу отсутствует какой-либо намек на религиозное воодушевление, свойственное авторам первых хроник крестовых походов. По выражению П. М. Шона, Жак Витрийский преподносит собранный им материал, относящийся к истории Иерусалимского королевства, скорее под углом зрения географа, политика и этнолога.11) Его сравнительно мало занимают сами по себе деяния крестоносцев. Зато он систематически включает в свое повествование статистические данные, характеризующие природные условия и хозяйственную жизнь Иерусалимского королевства.12)
Несмотря на противодействие церкви, в XII—XIII вв. делает успехи просвещение, распространяются нецерковные школы, отвечавшие нуждам горожан.13) Появляются зачатки точных и естественных наук. Возрождается изучение римского права (Ирнерий). Недаром немецкий аббат Вибальд Корвэйский жаловался, что монахов его обители невозможно оторвать от юриспруденции и вернуть к истинно христианским занятиям.14) Повышается интерес к архитектуре, живописи, ваянию.15)
Новые социально-экономические и культурно-исторические условия XII—XIII вв. (здесь дана по необходимости их крайне схематичная и беглая характеристика), породив новые черты общественной идеологии, получили свое выражение и в историографии, включая хронографию и мемуаристику крестовых походов этого времени. Многие хроники и мемуары отчасти уже Второго, в большей мере — Третьего, а особенно — Четвертого и последних крестовых походов значительно реалистичнее по духу, нежели сочинения конца XI — начала XII в. Их авторы все чаще объясняют различные события священных войн сцеплением тех или иных естественных, т. е. собственно исторических, причин и обстоятельств, действия участников и [124] предводителей — политическими соображениями, а то и просто людскими слабостями и прочими случайными факторами. Да и вообще хронисты и историки второй половины XII и XIII в. в большей степени обращаются к реальной, «посюсторонней» истории крестоносных предприятий, чем к их воображаемым небесным истокам и движущим силам. Разумеется, все они отнюдь не отбросили взгляд, согласно которому крестовые походы в целом — результат божьего промысла и соизволения. Но в их произведениях идея «крестовый поход — божье дело» уже не проступает столь подчеркнуто, как у ранних хронистов крестоносного движения. В хрониках второй половины XII и XIII в. сверхъестественное начало присутствует в меньшем объеме и самые проявления его носят как бы более абстрактный, обобщенный характер. Излагая историю современных им (или более ранних) крестоносных экспедиций, хронисты второй половины XII и XIII в. реже допускают прямое, непосредственно-зримое небесное вмешательство в ход событий, а если и делают это, то не всегда в таких реально-грубых формах, в каких это наблюдается в произведениях, созданных в пору наибольшего накала крестоносной атмосферы на Западе (т. е. в конце XI — начале XII в.) В хрониках теперь, повторяем, более заметно, а кое-где даже преобладает в сущности обыденно-жизненное, хотя часто тоже весьма наивное толкование описываемого. Показательно во всяком случае постепенное сокращение доли сверхъестественного и возрастание интереса хронистов к реальным фактам, к конкретным причинам, к земному облику событий.
Монах Одо Дейльский, духовник Людовика VII во время Второго крестового похода, в своем повествовании об этом предприятии явно старается избегать чрезмерной детализации в описаниях чудесного. Напротив, сообщая о выступлении Бернара Клервоского на съезде французской знати в Везелэ весной 1146 г. (аббат призывал его участников к крестовому походу), этот хронист специально оговаривается: «Я не буду рассказывать о чудесах, которые происходили там в то время и из которых явствовало, что то дело было угодно богу». Как бы оправдываясь перед читателем, Одо уклончиво поясняет: «Если напишу мало, не поверят, что было гораздо больше, а [сказав] много, пожалуй, удалишься от предмета».16)
Оттон Фрейзингенский также довольно глухо и в самых общих выражениях упоминает о чудесах, которые якобы творил Бернар Клервоский, проповедуя крестовый поход среди немецких феодалов, присутствовавших на рейхстаге в Шпейере в конце 1146 — начале 1147 г. «Многие чудеса, — только и читаем мы в „Деяниях Фридриха", — совершал он (Бернар. — М. З.) на [125] виду или скрыто»;17) и ни слова о каких-либо подробностях? Весьма сдержанное и осторожное отношение Одо Дейльского к сверхъестественному вмешательству в события более прямолинейно высказывается в том месте его хроники, где передается услышанный им от других рассказ о якобы чудесных обстоятельствах победоносного для французских крестоносцев исхода битвы с сельджуками близ реки Меандр (конец декабря 1147 г.). Когда при переправе через эту глубокую и широкую горную реку завязалась схватка с неверными, кое-кому из крестоносцев будто бы явился «некий поспешавший впереди наших рыцарь в белом, — ни раньше, ни позже они его не видели»: вступив в сражение, он-то и «нанес первые удары» по врагу, (что обеспечило успех воинам христовым). Упомянув о таинственном явлении рыцаря в белых одеяниях, Одо сопровождает это сообщение следующим рассуждением, очень удачно, как нам представляется, выражающим его собственные сомнения насчет истинности передаваемого факта. «Я бы не хотел, — осторожно пишет этот хронист, — ни вводить в заблуждение [других] относительно этого, ни самому быть обманутым (ego nec fallere vellem nec falli)»18) — слова, отчетливо свидетельствующие о внутреннем неприятии хронистом чудесного домысла кое-кого из крестоносцев. Поэтому-то, заканчивая рассказ о сражении у реки Меандр Одо довольствуется хотя и типично провиденциалистским, но носящим все же несколько отвлеченный характер комментарием. «Я убежден, однако, — говорит он, — что ни столь легкая и столь славная победа, [добытая] в таком трудном положении, не могла быть ([одержана], ни град железа, обрушенный на нас многочисленной противной стороной, не мог бы причинить нам смерти или ранения иначе как божественным могуществом».19)
Иногда Одо, правда, вдается в подробности событий, истолковываемых в чудесном плане. Но, во-первых, сами эти детали при ближайшем рассмотрении оказываются лишенными чего-либо сверхъестественного, а во-вторых, хронист отнюдь не берет на себя их объяснение — он описывает только представления, сложившиеся об этих событиях у других лиц, как бы высказывает чье-то постороннее мнение, сам сохраняя «нейтралитет». Рассказывая о переходе войска Людовика VII по горным, изобиловавшим бурными потоками областям Малой Азии (ноябрь 1147 г.), хронист передает такой эпизод: однажды, «к удивлению местных жителей, мы легко, против обыкновения, перешли через три речки, и каждая из них тотчас после нашей переправы переполнялась водой от дождей. Было поэтому сочтено чудом (unde habebatur pro miraculo) и [чем-то] необыкновенным, что [126] дожди и зима [нас] пощадили».20) Чудом — притом в общем мнении (habebatur), а не с точки зрения самого хрониста — оказывается просто необычное стечение обстоятельств, которые сами по себе являются под пером Одо Дейльского во вполне натуральном виде.
Примечательно и другое: в его хронике встречается немало мест, где Одо, объясняя те или иные из ряда вон выходящие события, обходится вовсе без ссылок на небесное вмешательство.
После того как французское войско в Борисе переправилось, через Рейн (29 июня 1147 г.), «многие в смятении отделились от основной части ополчения, чтобы двинуться через Альпы, потому что из-за [нашей] многочисленности все сильно вздорожало».21) Так буднично объясняет хронист причины дороговизны, с которой встретились крестоносцы на Западе. А ведь еще полвека назад «революция цен», совершившаяся во время сборов в Первый крестовый поход, казалась Гвиберту Ножанскому непостижимым и удивительным явлением, чем-то граничащим с чудом.22) Теперь же вздорожание, вызванное повышением спроса, представляется Одо Дейльскому вполне понятным и даже словно бы само собою разумеющимся следствием «нашей многочисленности».
Неподалеку от Константинополя немецкое войско, вышедшее на месяц раньше французского, было застигнуто сильным проливным дождем: он унес в море чуть ли не все палатки воинов, много имущества и погубил тысячи людей.23) Сообщив об этом случае, хронист также не пытается объяснять его карой божьей за грехи, что являлось столь обычным при описании аналогичных ситуаций у более ранних авторов. Он преподносит случившееся так, как оно произошло, без каких-либо «посторонних прибавлений».
Особенно явственно выступает рассматриваемая черта хроники Одо Дейльского в объяснении тех бедствий и неудач, которые пришлось пережить французским крестоносцам при переходе через византийские области (Болгарию и Грецию). Хронист усматривает причины поражений, понесенных в результате столкновений с болгарами и греками, прежде всего во враждебности к франкам местного населения, уже натерпевшегося от немецких крестоносцев, которые, творя бесчинства, проходили через болгарские и греческие земли до прихода сюда войска Людовика VII. Жители нередко умерщвляли тогда напивавшихся до бесчувствия и отстававших немецких пехотинцев, и «все было отравлено зловонием от их непогребенных трупов», так что, как образно выражается Одо Дейльский, «шедшим [127] вослед франкам меньший ущерб причиняли вооруженные греки, чем убитые немцы (unde Francis sequentibus minus nocebant armati Graeci quasi occisi Alemanni)»24) (убитые во время происшедших ранее конфликтов воинства Конрада III с Византией — М. З.). И если французы, направляясь к Константинополю, испытывали трудности с закупкой продовольствия (греки «не впускали их в свои города и бурги, а то, что продавали, спускали на веревках со стен»), то, как полагали некоторые, «вина за это падает на немцев... Шедшие впереди нас, они грабили все [на своем пути]». «Кроме того, — это мы [сами] обнаружили,— они сожгли несколько городских предместий (aliqua suburbia)». Именно в результате невоздержанности и разнузданности немцев греки прониклись враждебностью и к франкам, вследствие чего те продвигались к византийской столице словно в пустыне, «хотя вступили на богатейшую, полную изобилия землю, которая простирается вплоть до самого Константинополя».25)
Хронист ищет также причины невзгод, постигших здесь французское ополчение, и в его собственных действиях. Одо Дейльский весьма критично отзывается о поведении в Византии крестоносцев своего возлюбленного короля Людовика VII. «Многие отряды, — пишет он, — которые шли впереди короля или следовали за ним, добывали себе в изобилии съестное либо на рынке, если могли, либо грабежами (vel de foro si poterant, vel de praedis... sibi abundantiam conquirentes)».26) Греки недаром закрыли крестоносцам доступ в свою столицу — их «нельзя упрекать за это», «ибо франки сожгли у них много домов и оливковых насаждений — либо из-за, нехватки топлива, либо по причине своей низости и в состоянии идиотского опьянения».27) «Неразумные поступки наших, — пишет Одо в другом месте, — доставляли им (грекам. — М. З.) предлоги для прикрытия их гнусностей».28) В конечном счете хронист признается в том, что «мы сами заслужили испытанные нами несчастья [в наказание] за то зло, которое причинили грекам».29)
Здесь тоже нет в сущности каких-либо объяснений неудач крестоносного воинства Франции на византийской территории сверхъестественными причинами: они, по Одо, различны, но все так или иначе — сугубо земного порядка, все — в самих людях, в их поступках, а не в действиях сил, пребывающих в небесных высях.
А между тем Одо Дейльский в принципе, конечно, тоже стоит на провиденциалистских позициях. Он — убежденный [128] католик, превыше всего ценящий в людях религиозное рвение и прочие христианские добродетели, питающий отвращение к ереси и т. д.30) То же самое и едва ли даже не в большей мере относится к историку-епископу Оттону Фрейзингенскому.
Оба они, естественно, описывают историю крестового похода 1147—1149 гг. в целом и во многих частностях в провиденциалистском духе. Господь — демиург всего происходящего. По мнению Оттона Фрейзингенского, этого крупнейшего, как считают исследователи его творчества, представителя символизма в немецкой средневековой историографии,31) не иначе как только божьим вмешательством можно объяснить принятие крестоносного обета в феврале 1147 г. многочисленными ворами и разбойниками: «множество их слетелось» в Нюрнберг ко времени созыва рейхстага, чтобы стать крестоносцами, и эту «неожиданную перемену никто, кроме неразумного [человека], не может не признать результатом действия десницы всевышнего».32) В сражении с сельджуками под Лаодикеей (в начале 1148 г.) Людовик VII, — рассказывает Одо, — оказался отрезанным от своей свиты. Отбиваясь от наседавших врагов, он «ухватился за корни какого-то дерева, которое бог в своей премудрости взрастил ради его спасения, и взобрался на скалу», где турки, как ни старались, не могли причинить ему вреда. «По воле господней он был защищен от стрел кольчугой и разил врага окровавленным мечом, так что скалу [где он стоял], не смогли взять».33)
Одо Дейльский и Оттон Фрейзингенский, как и хронисты конца XI — начала XII в., придерживаются теории кары господней за грехи, которой объясняют причины тех или иных неудач крестоносцев. В хронике французского монаха весьма характерным в этом отношении является подробно описываемое им обращение к Людовику VII немецкого короля Конрада III, войско которого было разгромлено сельджуками под Иконием (в Малой Азии). Коронованный предводитель немецкого воинства униженно просил Людовика VII, с которым встретился в Никее, о дозволении уцелевшим остаткам его армии присоединиться к французскому ополчению. Вину за беды немецких крестоносцев Конрад III возлагает на их собственную (в том числе свою) гордыню и прочие пороки, справедливо наказанные теперь всевышним: «Знайте же, — такую речь вкладывает хронист в уста Конрада III, — что я гневаюсь не на бога, а на самого себя, ибо бог справедлив, тогда как я и мое войско безрассудны».34) Оттон Фрейзингенский, пытаясь раскрыть причины провала крестового похода, целиком следует взглядам Бернара [129] Клервоского, признававшего, как мы видели, греховность участников похода причиной его краха. В неудаче крестоносцев повинны их собственные пороки, заявляет епископ и в доказательство отсылает читателя к трактату Бернара «De Consideratione».35)
Но тем не менее и в следовании конкретным событиям похода, и подчас даже в толковании его коренных проблем оба хрониста все-таки в большей степени, нежели их старшие предшественники, стоят на земле, в большей мере видят реальные черты описываемого, простые, практические причины событий, житейские побуждения и мотивы героев. Даже там, где actore rerum в конечном итоге выступает божество, взоры хронистов по сути дела прикованы в первую очередь к тем, кто является собственно объектом или орудием действия божественного промысла.
Оттон Фрейзингенский старается подчеркнуть земные факторы, которые обусловили поражение крестоносного воинства. Более того, в его рассуждениях звучит, пусть не слишком громко, нотка осуждения в адрес потерпевших, как людей порочных и распущенных. Да, мы понесли ущерб, говорит Оттон, — «и имуществом и лично», но это — по заслугам нашим; и хотя святой аббат побуждал нас к походу по вдохновению божьему, но мы потерпели «за нашу гордыню, за распущенность нравов и пренебрежение спасительными заповедями». Особенно любопытно в этом рассуждении признание того, что наказание божье крестоносцам было в полную меру заслужено ими: то, что произошло, «не противоречит разумным примерам древних (non sit а rationibus antiquis exemplis dissonum)»36) — ссылка, для епископа Фрейзингенского довольно примечательная.
Ту же тенденцию — к объяснению причин неудач крестоносцев посюсторонними обстоятельствами — можно констатировать и у Одо Дейльского. Немцы, разгромленные сельджуками под Иконием, «прежде всего достаточно справедливо (satis juste) винили в своем поражении самих себя, [говоря, что] уж слишком полагались на собственные силы (in propriis viribus confidebant) те, кто столь часто и гораздо больше обычного гневил господа».37) Совершенно очевидно, что, с точки зрения хрониста, главная причина катастрофы, постигшей воинство Конрада III, — это чрезмерная самоуверенность немецких крестоносцев, не проявивших в трудной обстановке должной осторожности и предусмотрительности и положившихся на свою численность (Одо и в других местах подчеркивает заносчивость, недисциплинированность и прочие отрицательные качества немецких воинов, делавшие их в качестве союзников по общему предприятию «непереносимыми» для французов — nostris etiam erant insupportabiles).38) [130]
Продолжая объяснение причин разгрома армии Конрада III, Одо указывает и еще одно погубившее ее обстоятельство, не менее важное, чем поведение самих немцев: это — предательская политика «константинопольского идола», «которого они всячески кляли за то, что он дал в проводники изменника»39) и за то, что по коварному совету греков они запаслись продовольствием лишь на восемь дней (в расчете за неделю достичь Икония). После завершения восьмидневного перехода запасы истощились, крестоносцы очутились посреди высоких гор и крутых скал, а конца пути не было видно. «Тем не менее, совращенные проводником (или, лучше — губителем [tamen а duce (immo а truce) seducti], они целых три дня продвигались вперед, пока не попали еще глубже в бесконечные горы, где не было никаких дорог». Здесь, «полагая, что немецкое войско уже погребено заживо, этот изменник [грек] ночью бежал известными ему кратчайшими тропинками и призвал огромное множество турок [кинуться] на добычу».40) В таких условиях, рассказывает Одо Дейльский, крестоносцам оставалось либо продолжать двигаться напролом дальше, либо идти вспять: «голод, противник и неизведанный лабиринт гор» препятствовали продвижению вперед, но «равным образом голод и страх позора» мешали и отступать. Приняв в расчет эти соображения, немцы «поступили так, как не привыкли поступать», т. е. пустились на попятный.41)
Увлекшись описанием реальных обстоятельств краха, постигшего в 1147 г. немецкое ополчение в Малой Азии, Одо Дейльский рисует в общем убедительную и весьма прозаическую картину событий (ее противовизантийская направленность в данном случае для нас не имеет существенного значения), в которой верховному творцу остается действовать лишь далеко за кулисами. На первый план в этой картине выступает история как таковая, обыденные, земные причины и связи событий.
Преобладающий интерес к земному выступает у Одо Дейльского во множестве реалистичных наблюдений и описаний самого разнообразного свойства.
Мы нередко встретим в его хронике точные по деталям географические заметки: обозначение расстояний между рейнскими городами, городами Болгарии и западного побережья Малой Азии;42) описание особенностей ландшафта разных местностей лесистой и гористой Южной Германии, обильной реками и лугами Венгрии, дикой и безлюдной Западной Болгарии и, напротив, благодатной, радующей взор Восточной Болгарии, обширных скалистых районов Романии, где горы подчас, «как нам [131] казалось, касаются небес»;43) характеристику дорог (их длины и степени безопасности»44)); описание пролива Святого Георгия (Босфора), который «обилием рыбы и соленым вкусом воды представляет собой море, а размерами — реку, через которую в день можно переплывать туда и обратно семь или восемь раз и притом безо всякой опасности»;45) подробное сообщение о Константинополе, где французские крестоносцы находились в октябре 1147 г., — о внешних очертаниях города, его укреплениях, разбитых вблизи них полях и огородах: здесь «трудятся плуги и мотыги»; отсюда жителям «доставляются всякого рода овощи».46)
Многие из такого рода наблюдений вносились автором в хронику в значительной мере из практических соображений — для того, чтобы дать последующим крестоносцам и паломникам своего рода путевой справочник. Ведь Одо был убежден, что поток «пилигримов ко гробу господню никогда не оскудеет и они, если так можно выразиться, будут более осмотрительны, узнав о наших странствованиях».47)
Иные наблюдения, в частности касающиеся необычных природных явлений, фиксировались хронистом прежде всего по причине их необычности. Они получали под пером монаха Одо своеобразное анимистически богословское толкование. Именно так описывает он частичное солнечное затмение, случившееся в начале перехода франков по Романии (осень 1147 г.). Одо, как и положено средневековому историку, мыслящему символами и аллегориями, связывает это затмение с «преступными» в отношении крестоносцев действиями византийского императора Мануила Комнина, который принял в тот день присягу за верность от западных воинов, сам же, в нарушение своих обязательств, не дал им проводников. Солнце-де «видело это преступление и не могло снести его; а чтобы не показать, что оно [преступление] было равносильно предательству господа бога, осветило мир лишь наполовину, а наполовину скрылось». Интересно, однако, что и формулируя подобные представления — старинное одухотворение природы в них как бы введено в рамки христианско-[132]богословских аллегорий, — Одо остается верен реалистическим принципам изображения самого описываемого факта: он сравнивает ту часть солнца, которую не заслонила тень, с половиной хлебного каравая «(войско, продвигаясь большую часть дня, лицезрело солнце в форме пол-хлеба — in forma dimidii panis)».48)
Земная направленность всего образа мыслей Одо Дейльского сказывается также в его внимании к разнообразным, чисто практическим, житейским сторонам передаваемых событий. В одном месте он отметит, как немцы перед отправлением в поход построили по распоряжению Конрада III новые мосты через реки, «которых много в их стране», так что франкам Людовика VII, двинувшимся позднее, не понадобилось самим сооружать мосты и тратиться на это — они могли воспользоваться готовыми: «наш государь выиграл оттого, что тот (Конрад III. — М. З.) выступил раньше и соорудил новые мосты».49) В другом месте хронист опишет зрелище, поразившее его в бедном городишке Бранитце (Браничево): судов, оставленных ранее прошедшим немецким воинством, «было так много, что жителям надолго хватило строить дома и употреблять для топлива».50) В третьем случае внимание Одо привлекают необычайные одеяния византийцев — он старается уловить и описать особенности их костюма. «У них нет такой одежды, как у нас, а богачи носят короткие шелковые, закрытые со всех сторон кафтаны, и руки у них выступают из коротких рукавов, словно у гимнастов, всегда готовых к состязанию»51) — в таких выражениях описывается греческий скарамангий.
В хронике немало наблюдений, касающихся меркантильных сюжетов. В том же Браничево французские крестоносцы впервые познакомились с греческой медной монетой — стаминой, и Одо с горечью называет цифры потерь, которые несли рыцари, производя здесь покупки.52) Во время пребывания вблизи Константинополя крестоносцы благодаря попечениям императора пользовались большим изобилием дешевых товаров. Одо иллюстрирует это наглядными примерами: «Рубаху мы покупали меньше чем за два денария, а тридцать рубах, стоящих три солида, — за марку». Когда же франки, двинувшись в дальнейший путь, «отошли от столицы на расстояние трехдневного перехода», цены круто поднялись: «За рубаху платили [уже] пять или шесть денариев, а на дюжине теряли целую марку».53)
Рассказывая о возвращении в Никею (2-3 ноября 1147 г.) остатков немецкой армии, разбитой сельджуками, хронист [133] упоминает, между прочим, что греки, воспользовавшись трудным положением крестоносцев, втридорога продавали им съестное, причем, подчеркивает Одо, «брали с них не деньгами, а требовали мечи и панцири, с тем чтобы целиком лишить снаряжения (spathas et loricas requirentes non aurum, ut penitus nudarent exercitum)».54) В начале февраля 1148 г., после длительного и трудного перехода через Малую Азию, основательно ослабленное потерями и болезнями войско Людовика VII прибыло в византийский портовый город в Памфилии — Атталию. Греки встретили франков весьма неприветливо: между прочим, это выразилось в том, что их «обдирали на рынках (Graeci rebus in foro nos spoliantes)». Правда, «здоровый и больной, — как пишет Одо, — находили, что им требовалось, но их угнетала дороговизна».55) В подтверждение этого духовник Людовика VII приводит выборочный перечень высоких цен на различные продукты, установленных «коварными» греками: «курицу покупали за десять солидов, а яйцо — за шесть или пять денариев. Луковицу или головку чеснока покупали за семь-восемь денариев, смотря по [их] величине, а за орех — два денария. У кого оставался конь и мул, обменивали их на хлеб или продавали на рынке, как коров, — на мясо... И положение наше было таково, что продавали ни за что (sine pretio), а покупали беспримерно дорого». Когда же франки вступили в переговоры с местными властями о предоставлении судов для переправы в Сирию, греки запросили «неслыханную цену за суда, как и за все прочее»: они потребовали четыре марки с человека, чтобы доставить войско в Антиохию, «куда мы должны были прибыть, как сами они уверяли, на третий день».56)
Свое наиболее полное выражение посюсторонность интересов хрониста получила, пожалуй, в описаниях множества эпизодов, относящихся к социальной, военной, дипломатической, бытовой истории крестового похода. Тут и мимолетные заметки относительно имущественных различий среди крестоносцев Людовика VII (в Болгарии король раздает все продукты, которыми снабдил его правитель Софии,57) «частью богатым, частью бедным»).58) Тут и описания различных дипломатических переговоров и торжественных приемов, их сопровождавших, описания, сделанные очевидцем и ценные многими конкретными деталями (таков, например, рассказ о свидании французского короля Людовика VII с византийским императором Мануилом Комнином, которое произошло в Константинополе 4 октября 1147 г.).59) [134]
В ряде случаев Одо Дейльский обстоятельно живописует посольские обычаи и дипломатический церемониал греков.60) Хронист обнаруживает большую любознательность; передавая впечатления от праздничной церемонии, устроенной в Константинополе по случаю дня Святого Дионисия (9 октября 1147 г.), от торжественного богослужения, во время которого слились голоса католических и православных священников: могучие басы — с тенорами, голоса евнухов — с мужскими.61)
Одо Дейльского интересуют и методы военных действий турок, отряды которых, заняв позиции на горах, «не силой, а хитростью» мешали продвигаться соединениям крестоносцев, находившимся на флангах (во время перехода франков по западным районам Малой Азии). Одо отмечает ловкость сельджукских всадников, их легкость в передвижении, дерзость, с которой они преследовали крестоносцев («дерзостно тревожа нас, умело и легко скрывались»62)). Иногда этот монах, не довольствуясь описанием внешней стороны событий, рисует любопытные психологические картинки, выразительно характеризующие и крестоносцев и греков. Со свойственной ему иронией рассказывает Одо Дейльский о растерянности, охватившей франков, когда, войдя в начале января 1148 г. в Лаодикею, они обнаружили, что в городе нет продовольствия, на которое, изголодавшись, сильно рассчитывали: «Те, кто привык спорить по всякому поводу и расходиться во мнениях по различным основаниям (прибегая подчас даже к излишне тонким доводам), теперь находились словно в оцепенении и горевали о том, что не видят подходящего выхода из положения и [не находят] средств избавиться от общей опасности».63)
И еще один, в сущности новый, момент, также свидетельствующий о повышении интереса к земному, — портреты действующих лиц, изредка, правда, но все же встречающиеся в сочинении Одо Дейльского.
Следует заметить, что историки XII—XIII вв. в принципе избегали характеризовать индивидуальные особенности своих героев. Эта черта средневековой хронографии, свойственная также литературе и искусству, связана с общим пониманием истории как воплощения небесного замысла и задач историка как истолкователя божественной мудрости. Отдельная личность в ее неповторимости и своеобразии для хрониста словно не существовала. Он не ставил своей целью раскрывать индивидуальные особенности героев, описывать их биографию, внешний облик, тем более — внутренний склад. Герой занимал автора хроники постольку, поскольку в его личности выражались те или иные [135] идеальные, с точки зрения истинного христианина, достойные подражания, типические качества человека, живущего ради спасения, умерщвляющего плоть, в смирении перед богом стремящегося даже скрыть от людских взоров свое индивидуальное, особенное. Последнее воспринималось как нечто противоречащее аскетически-нивелирующему идеалу и по возможности затушевывалось.64) И тем не менее с середины XII в., насколько мы можем судить по хронографии крестовых походов, наблюдается определенное усиление внимания к историческому индивиду как таковому. Примеры можно видеть уже в хронике Одо Дейльского. Впрочем, портреты героев, приводимые им, еще достаточно схематичны.
Сообщая о первой встрече Людовика VII и Мануила Комнина в Константинополе (4 октября 1147 г.), он следующим образом рисует облик обоих государей: они «были почти одних лет и одного роста, отличались же друг от друга только манерами и одеждой».65) Более выразительна, хотя и тенденциозна, психологизированная характеристика облика лицемерного византийского императора, даваемая хронистом несколько далее: Мануил Комнин обязался помогать крестоносцам, и «если бы движения, веселое выражение лица, если бы слова говорили о тайных помыслах сердца, то присутствовавшие могли бы сказать, что император был исполнен самых нежных чувств к королю».66)
Мы привели лишь некоторые факты, позволяющие говорить о повышении внимания к земному в ущерб «небесному» в главных хрониках Второго крестового похода.
В том характерном для средневековых воззрений переплетении высокого, духовного, аллегорически-символического и низменного, мирского, натуралистично-плотского, которое отмечалось нами еще в хрониках Первого крестового похода, в сочинениях, посвященных Второму походу, т. е. относящихся к середине XII в., все более значительным становится именно посюсторонний элемент. Историко-провиденциалистская символика и чудеса отступают на задний план.
Если мы обратимся к произведениям, созданным в конце XII в., то увидим, что им свойственна аналогичная тенденция. Довольно значительные элементы исторической приземленности [136] весьма рельефно выступают в «Истории деяний в заморских землях» Гийома Тирского — самом раннем полном сочинении о крестовых походах. Автор этого труда был образованнейшим человеком своего времени: он владел латинским, греческим, а также арабским языками, являлся знатоком античной литературы (в своей «Истории» Гийом Тирский цитирует Тита Ливия, Овидия, Светония, Цицерона, Теренция, широко использует сравнения и образы, почерпнутые из их сочинений) и вместе с тем искушенным во всех тонкостях богословия и канонического права церковным деятелем.
Как и другие хронисты, он следовал августиновской концепции исторического процесса. Гийом Тирский признавал вмешательство бога решающим фактором в истории крестовых походов. Их происхождение и наиболее важные перемены в ходе борьбы, крестоносцев с неверными Гийом Тирский объяснял, отправляясь именно от этих, провиденциалистских представлений. Однако наряду с теологическими объяснениями описываемых фактов в его произведении налицо и элементы совсем иного подхода к проблемам крестоносных войн, относительно свободного от богословской предвзятости, и, напротив, проникнутого стремлением понять действительные, земные причины событий.
Новое, сравнительно реалистичное понимание темы и соответственно более рационалистичный подход к ее освещению отчетливо прослеживаются в изображении Гийомом Тирским чисто фактической предыстории и истории Первого крестового похода.
Выше мы приводили легендарный рассказ Альберта Аахенского о том, как началась священная война 1096—1099 гг.; мы видели, что этот хронист возводил все события к их божественному истоку, каковым, с его точки зрения, было видение господа в иерусалимском храме главному инициатору предприятия Петру Пустыннику и полученное им свыше предписание ратовать за поход Запада против неверных. Легенду эту воспроизводит вкратце и Гийом Тирский, также отводящий Петру Пустыннику видную, пожалуй, даже решающую роль — непосредственного инициатора Первого крестового похода.67) Однако факты, относящиеся к истории его возникновения и связанные с именем Петра Пустынника, выглядят у этого автора иначе — гораздо более прозаично, нежели у писавшего за несколько десятков лет до него Альберта Аахенского, и подаются они в ином контексте и толковании.
Прежде всего повествование Гийома Тирского о заморских войнах начинается вовсе не с истории деяний Петра Пустынника, а с общей картины, рисующей положение дел на Востоке и на Западе в столетия, предшествовавшие времени возникновения крестоносного движения.68) В этом отношении различия [137] между обоими летописцами просто разительны. «История деяний в заморских землях» архиепископа Тирского — произведение, написанное на другом, несомненно более высоком уровне, чем бесхитростная, незамысловатая «Иерусалимская история» аахенского каноника.
В данном случае, однако, существенным для нас является иное обстоятельство: речь идет о самом характере переработки Гийомом Тирским альбертовой легенды о Петре Пустыннике. По Гийому, Петр Амьенский замыслил поднять западных христиан на оказание помощи восточным единоверцам по собственному побуждению, по личной инициативе. Освобождение якобы страждущих собратьев по вере (так изображает ситуацию автор) — эта идея изначально возникла у самого Петра, а отнюдь не была подсказана ему небесным провидением. Используя фактический материал и самый текст своего предшественника, Альберта Аахенского, ранее описавшего странствование амьенского монаха в Палестину, Гийом Тирский повествует, как Петр побывал в Иерусалиме, как он из рассказов тамошних жителей-христиан узнал о притеснениях, которым будто бы подвергаются христиане от неверных, как убедился в этом собственными глазами и на собственном опыте, как затем встретился с патриархом Симеоном, с которым обсуждал, нельзя ли каким-нибудь образом помочь несчастным собратьям. При этом Петр уже тогда высказал патриарху свое твердое убеждение, что если бы нашелся достойный человек, который бы просветил римскую церковь и западных правителей насчет злосчастного положения восточных христиан, то, без сомнения, они постарались бы принять меры для избавления Святой земли от мусульманского ига. Петр, как рассказывается в «Истории» Гийома Тирского, по своему почину и в категорической форме предложил патриарху обратиться к папе римскому, к королям и князьям Запада и высказал тут же готовность «ради спасения своей души принять на себя труд» обойти всех и побудить каждого к необходимым практическим действиям. Патриарх Симеон принимает предложение французского монаха-пилигрима и вручает ему требуемую грамоту.69)
Только в этом месте повествования Гийома Тирского появляется знакомый уже нам по хронике Альберта Аахенского и заимствованный из нее рассказ о явлении Иисуса Христа в иерусалимском храме Петру Пустыннику. Но этот чудесный сон не имеет, собственно говоря, определяющего значения в крестоносной деятельности Петра Пустынника. Узрев бога, монах лишь укрепляется в своих намерениях, которые и возникли и начали претворяться в жизнь независимо от чудесного события. Гийом так и пишет: «...и, проснувшись, неустанный Петр, укрепленный в боге видением, которое видел (visione quam viderat [138] confortatus in Domino)»,70) без промедления приготовился к возвращению домой. Вслед за тем рассказывается, как он отплывает на торговом корабле, направлявшемся к берегам Апулии (деталь, которую мы, кстати, не встречаем у Альберта Аахенского), а отсюда направляется в Рим к Урбану II, которому передает грамоту патриарха и излагает идею оказания помощи восточным христианам. Прежде чем папа выехал из Италии, Петр обходит и эту страну и все прочие страны, везде возбуждая сердца своими горячими речами.71) Затем уже происходит Клермонский собор, где папа произносит речь о необходимости спасения святого гроба, после чего и начинается иерусалимский поход.
Совершенно очевидно, что, как это подметил еще Г. Зибель, у Гийома Тирского «мистический тон» легенды ослаблен. Хотя и в его повествовании фигурирует фантастический сон, в котором Петру является Иисус Христос, но уже самое описание этого чудесного происшествия у Гийома Тирского лишено в значительной мере своего сверхъестественного обрамления: вся обстановка, в которой развертываются события, рисуется более прозаично, да и события эти, по выражению Г. Зибеля, развертываются «строго разумно, простым человеческим образом».72)
Если Альберт Аахенский на первый план выдвигает то обстоятельство, что господь явился слабому и смертному существу, простому монаху, то Гийом Тирский совсем не заостряет на этом внимания: в его рассказе скорее прославляется сила и живость духа Петра Амьенского и его необыкновенное красноречие, благодаря которому он сумел воспламенить народы повсюду, где только ни бывал. «Господь, — пишет хронист, — оценив по заслугам его [пылкую] веру, оказал ему такую милость, что было редкостью, когда бы он проповедовал где-либо без успеха (букв.: „собирал народ" — raro unquam sine fructu populos conveniret)».73) Альберт Аахенский от рассказа о велении господнем переходит непосредственно к событиям крестового похода;74) Гийом Тирский заполняет свое повествование подробными сообщениями о всякого рода промежуточных событиях (экскурс в историю пап и их распрей с германским императором Генрихом IV, описание поездки Урбана II в Клермон75) и др.). Словом, во всем чувствуется более земное, чем у Альберта Аахенского, понимание событий.
Можно было бы сказать то же самое и об оценке Гийомом Тирским многих других фактов истории крестоносного движения. В этом смысле очень интересен, например, разбор хронистом [139] причин того крутого перелома в ходе войн крестоносцев на Востоке, который четко обозначился в последней трети XII в., со времени возвышения государства Саладина, когда Иерусалимское королевство стало получать тяжкие удары от мусульман и в конце концов было поставлено ими на край гибели. В XXI книге своей «Истории» Гийом Тирский, прервав изложение событий, поместил рассуждение о том, чем, по его мнению, была вызвана такая перемена. Сущность проблемы историк формулирует следующим образом: «В чем причина (quid causa sit) [того], что отцы наши, находясь в меньшем числе (in numero pauciore), не раз стойко выдерживали борьбу с превосходящими вражескими силами и частенько благоволением божьим небольшая горсть [наших] изничтожала гораздо большие отряды, [а то и] несметные полчища [врагов] (innumeram plerumque multitudinem contriverunt), так что самое христианское имя было грозою для пародов, не ведающих бога, и господь прославлялся деяниями наших отцов. Наши же современники, напротив, гораздо чаще оказывались побежденными более малочисленным [неприятелем], а иногда, даже превосходя его силами, безуспешно вступали в сражение и [случалось] неоднократно бывали биты врагом».76) Историк считает эту проблему заслуживающей серьезного внимания: перед тем как приводить свое рассуждение и, словно извиняясь перед читателями, он отмечает, что отойдет немного от последовательного повествования «не просто ради отступления», но для того, чтобы «внести в текст истории нечто небесполезное».77)
Отвечая на поставленный вопрос, Гийом Тирский на первое место выдвигал в качестве объяснения факторы сверхъестественного порядка — божественный промысел. «Первая причина, — писал он, — находится в боге, творце всех и вся». Далее развивается шаблонный тезис о греховности современных историку людей, о том, что они, в отличие от своих религиозных и богобоязненных отцов, порочны, преступны, ничего не уважают, совершают недозволенное и поэтому разгневанный господь «заслуженно лишил их своей милости». Вслед за тем, однако, историк, словно «воздав богу божье» и продолжая углублять и конкретизировать свое рассуждение, переносит центр тяжести на чисто земные обстоятельства, обеспечившие в его время перевес сил иноверцам. С одной стороны, явно идеализируя крестоносцев конца XI в., он указывает на их высокое религиозное воодушевление и — что также весьма существенно в его глазах — привычку этих «достопочтенных мужей» к ратному делу, военной дисциплине, их опытность в сражениях, умение как следует владеть оружием (erant bellicis assueti disciplinis, praeliis exercitati, usum habentes armorum familiarem).78) Этим доблестным воинам прежнего времени историк противопоставляет, с другой стороны, своих порочных, погруженных в прозаические дела и развращенных современников, особенно тех, кто прижился на Востоке: они, по словам Гийома Тирского, «таковы, что, если бы кто попытался тщательно описать их нравы, вернее, чудовищные пороки, тот изнемог бы от обилия материала и скорее бы, кажется, сочинил сатиру, чем историю».79) Кроме того, по мнению историка, и народы Востока в противоположность западным в конце XI в. были якобы «расслаблены от продолжительного мира, отвычны от военного дела, не упражнялись в битвах, радуясь спокойствию». «Вовсе не удивительно поэтому, — продолжает автор, — что небольшое число [наших] сравнительно легко справлялись с многочисленными неприятелями или, будучи [даже] побеждаемыми, [наши] вносили в военные события лучший расчет (meliorem calculum) и [в результате] одерживали верх [над] врагами».80)
Доля истины в этом объяснении безусловно имеется: ведь, говоря о порочных нравах, царивших в Иерусалимском королевстве среди франкской знати, Гийом Тирский имел в виду не только и даже не столько ее развращенность в прямом смысле слова, сколько полное засилье у потомков первых крестоносцев низменных, корыстолюбивых стремлений, борьбу тщеславных баронов за лены и доходы, поглощавшую все их внимание, вечные распри при дворе, о которых подробно рассказывается в начале XXIII книги его «Истории».81) Но как бы ни относиться к рассуждению историка по существу, несомненно, что здесь он мыслит по-своему реалистично, стараясь постичь земные «тайны» неудач крестоносцев в борьбе с государством Саладина.
Еще более явственно эта тенденция пробивается в последующей, собственно исторической, очищенной от всякого морализирующего налета части интересующего нас рассуждения Гийома Тирского. Он указывает здесь, — полагая притом, что эта «третья причина не менее важна», — на былую раздробленность мусульманского мира как одно из важнейших условий легких побед первых крестоносцев: тогда «почти каждый город имел своего владетеля, и, выражаясь языком нашего Аристотеля (ut more Aristotelis nostris loquamur), все они не стояли один под другим и редко преследовали одинаковые, но гораздо чаще — противоположные цели». Естественно, что одолеть таких противников не составляло особенно большого труда: «они не могли, да и не хотели соединиться для общего неправедного дела». Иное положение сложилось «в нынешние времена»: теперь «все соседние нам страны, божьим попущением, соединились [141] под властью одного [правителя]... и по его мановению, как один, выступают против нас. И нет [там] никого, кто бы уклонялся от общего стремления; нет никого, кто бы осмелился безнаказанно нарушить повеления [своего] господина».82)
В этом рассуждении содержится очевидное признание историком исключительной важности тех политических перемен, которые произошли при Саладине на мусульманском Востоке, — создание единого большого государства с сильной центральной властью, которому не в силах противостоять раздираемое внутренними противоречиями Иерусалимское королевство.
Стоит отметить, что интерес Гийома Тирского к земному нарастает по мере того, как он переходит от изображения событий первых крестовых походов к описанию фактов современной истории Франкского Востока. Действительно, первая часть «Истории» (книги I-XV),83) где Гийом Тирский основывается преимущественно на сведениях, почерпнутых у хронистов начала XII в., довольно глубоко окрашена в традиционные провиденцналистские тона: она наполнена описаниями чудес и насыщена легендарным материалом в духе хроник Раймунда Ажильского и Фульхерия Шартрского (хотя уже здесь, как замечено исследователями, автор проявляет меньшее легковерие по сравнению со своими источниками84)). Напротив, во второй части (книги XVI-XXIII)85) элемент чудесного почти целиком исключен из повествования. Зато Гийом Тирский старается как можно более обстоятельно осветить собственно исторические факты, разобраться непосредственно в процессах общественного развития, происходивших в его время в государствах крестоносцев, рассказать, о тех, кто участвовал в исторических событиях.
Показателен пристальный интерес хрониста к историческим деятелям в меньшей степени — далекого прошлого, в большей — [142] к современникам (разумеется, из знакомого ему круга, т. е. из высших слоев населения Иерусалимского королевства), стремление Гийома Тирского не только очертить характеры тех или других действующих лиц «Истории» (конечно, иконографическими приемами), но и возможно рельефнее нарисовать их портрет, телесное обличье, представить их в возможно более жизненном виде.
Даже когда речь заходит о Петре Пустыннике, историк считает своим долгом сообщить, что тот «был небольшого роста, но в малом теле царила великая доблесть», и далее отмечает его живой ум, проницательный и приятный взгляд, красноречие.86) Приступая же к описанию времени правления своего венценосного покровителя, короля Амори I, Гийом Тирский прежде всего рисует физический, а затем психологический портрет этого государя. Он воздает должное его достоинствам («это был человек большой государственной опытности... в делах весьма разумный и осмотрительный»87)), но не скрывает и отрицательные черты Амори I как человека и правителя: грубость («дар приветливого разговора, который в большой мере привлекает к государям сердца подданных, был ему совершенно чужд»), развращенность («он был, как говорят, слишком чувствен... и покушался на брачное право других»88)), жадность («он был более сребролюбив, нежели то приличествует королевскому достоинству»,89) «сильно угнетал свободу церкви и истощал ее имущество частыми и несправедливыми поборами»90)) и т. д.
Точно так же, переходя к «истории деяний» прокаженного Балдуина IV (преемника Амори I), наставником которого Гийом Тирский являлся,91) он начинает с подробной психологической и портретной характеристики своего воспитанника. Аналогичным образом поступает историк и в отношении ряда других, в особенности лично знакомых ему, политических деятелей, фигурирующих в его произведении. Читая об их поступках, об их опрометчивости, недальновидности, коварстве и т. д., невольно забываешь про десницу всевышнего, которая in principio является и у Гийома Тирского верховным двигателем истории. Конечно, портреты действующих лиц его «Истории» — это еще средневековые портреты; автор выписывает образы героев лишь в абстракциях — он рассказывает об их качествах больше, чем показывает проявления этих качеств в действии. Тем не менее со страниц произведения Гийома Тирского перед нами в гораздо большей степени встают живые люди с их достоинствами [143] и недостатками, чем это можно было видеть в ранних хрониках крестовых походов.
Реализм историка проявляется и во многих других особенностях его повествования. Так, Гийом Тирский внимательнейшим образом характеризует, казалось бы, самые незначительные детали описываемых им фактов военной и дипломатической истории Иерусалимского королевства, тщательно расследует подробности матримониальных отношений и т. д. Повествуя о битвах рыцарей и баронов с мусульманами, он почти всякий раз описывает самую местность, где происходило то или иное сражение, его ход, его итоги. При этом перипетии боев, тактику сторон, повороты военного счастья историк подчас объясняет уже не прямым вмешательством небесных сил, как это наблюдалось у хронистов начала XII в., а разного рода реальными факторами. В битве при Ламонии с войском посланного Нур ад-Дином в Египет военачальника Ширкуха (в 1167 г.) рыцарям не удалось одержать решительной победы над противником. И дело заключалось, с точки зрения Гийома Тирского, вовсе не в отсутствии божьей помощи, а в том, что место сражения «было весьма неровно: песчаные холмы и долины перерезывали его, так что нельзя было заметить ни наступавших, ни отступавших... Неприятель... занял холмы справа и слева: нашим же трудно было напасть на них, ибо те холмы были круты и состояли из осыпавшегося песка».92) Группа рыцарей, предводительствуемых бароном Гуго Кесарийским, атаковала отряд мусульман, который возглавлял Саладин, племянник Ширкуха, однако результат оказался плачевным для нападавших: Гуго «попал в плен вместе со многими другими; еще больше было убитых». Причина неудачи, по Гийому Тирскому, была вполне земного происхождения: просто Гуго «не поддержали свои», так как главная часть крестоносцев — королевское войско — в тот момент преследовала обращенный в бегство отряд самого Ширкуха.93)
Историка во многих случаях занимают прежде всего конкретные, посюсторонние обстоятельства, реальная историческая обстановка, в которой развертывались события, земные, в том числе политические, а также психологические, мотивы поступков живых исторических лиц.
Когда отряд Саладина, защищавший Александрию, оказался в 1167 г. в трудном положении (жители города, измученные осадой, хотели сдаться крестоносцам, и Саладин опасался измены), Ширкух по просьбе племянника решил вступить в переговоры с противником о мире. Ведение этих переговоров он поручил своему пленнику — Гуго Кесарийскому. Выслушав обращенную к нему речь египетского правителя, тот отказался от дипломатической миссии. «Он, как человек умный и осторожный, — пишет [144] Гийом Тирский, — обдумал со всех сторон то, что было ему сказано, дабы нисколько не сомневаться относительно пользы такого договора для наших; но при всем том, чтобы не показаться человеком, который руководствуется более желанием своей личной свободы, чем интересами общественного блага от этого договора, он нашел, что будет более почетным начать переговоры о том через кого-нибудь другого». К Амори I был направлен Арнульф из Телль-Башира, тоже пленный рыцарь, близко стоявший к королю [передав этот эпизод, Гийом Тирский добавляет: «О своем намерении Гуго позже сам поведал нам дружеским образом (hanc suam intentionem ipse nobis postmodum familiariter exposuit)»].94) Излагая историю развода Амори I с его первой женой Агнессой, дочерью графа Жослена Младшего Эдесского, историк скрупулезно собирает данные, подтверждающие наличие четвертой степени родства между супругами, поскольку именно это обстоятельство послужило предлогом к разводу.95)
Мы не имеем надобности входить в рассмотрение вопроса о причинах нарастания в последних книгах «Истории» Гийома Тирского реалистических тенденций. Быть может, их следует поставить в связь с эволюцией воззрений историка, происшедшей за те пятнадцать лет, в течение которых он писал свой труд.96) Возможны и другие объяснения этого факта: сказались ослабление или отсутствие влияния хронографической традиции на Гийома Тирского там, где он описывает современные ему события, необходимость дать трезвую оценку плачевного положения дел в Иерусалимском королевстве в начале 80-х годов, когда завершался труд историка и когда, по его словам, нельзя было «между деяниями наших князей найти ничего, что мудрый счел бы достойным изображения, что читателю принесло бы удовлетворение, а писателю послужило бы к чести».97) Нам было важно и достаточно лишь констатировать известное потускнение в его произведении провиденциалистской символики и, напротив, усиление в нем реалистических элементов.
Все эти явления проступают и в хрониках Третьего крестового похода. [145]
У английского хрониста, автора «Итинерария», мы встречаем еще немало, казалось бы, традиционно провиденциалистских толкований, но наряду с ними обнаруживаем суждения, так или иначе окрашенные в реалистические тона. Разгром Саладином вооруженных сил Иерусалимского королевства при Хаттине (4 июля 1187 г.), явившийся началом краха этого государства крестоносцев, хронист объясняет тем, что «ни мы не были с богом, ни бог — с нами». Тут же, однако, он приводит и земное, основное, по его мнению, обстоятельство, обусловившее поражение крестоносцев у Тивериадского озера: к этому времени резко сократилась численность воинов, находившихся в распоряжении короля Иерусалимского, — перед битвой насчитывалось лишь около тысячи рыцарей и двадцать тысяч пехоты.98)
Рассказывая в другом месте о неудачах попыток Саладина, уже захватившего Иерусалим,99) овладеть Тиром, Антиохией и Триполи, тот же автор в принципе объясняет это божьим предначертанием: «Не может погибнуть то, что господь располагает спасти». Однако здесь же раскрывается и реальная причина, позволившая этим городам удержаться: их спас, как полагает хронист, могущественный флот, находившийся под командованием известного в то время пирата Маргаритона. Флот этот состоял из 50 кораблей, на них плыли два графа и 500 рыцарей — «первые наемники его земли», которых послал на выручку франков король Гилельм Сицилийский. «Кто усомнится в том, что это была его заслуга — то, что удержана была Антиохия, защищен Триполи, сохранен Тир, что это он своими силами оградил жителей названных городов от голода и меча?».100)
С большой силой сходные тенденции обнаруживаются в поэме-хронике Амбруаза — произведении, занимающем по своему характеру как бы промежуточное положение между chansons de geste и собственно хрониками. Подобно первым, оно содержит изрядное число легенд и измышлений, но в то же время весьма прозаически описывает такие факты, как путь армий крестоносцев Третьего похода, династические распри, смена правителей во франкских государствах на Востоке, различные совершенно будничные явления, совершавшиеся во время похода. Подробно, живо и драматично рисует автор кампанию Ричарда Львиное Сердце в Палестине — марши и битвы, наступления и отступления, переходы крестоносцев от радости к отчаянию и, наоборот, — от отчаяния к торжеству над врагом, когда он терпит неудачу. Рядовой крестоносец, не осведомленный о большой политике, о закулисной дипломатии вождей похода, Амбруаз объясняет различные решения, принимавшиеся [146] во время экспедиции, различные повороты ее в основном факторами чисто мирского характера.
Типично в этом смысле объяснение затянувшейся осады Акры. Крестоносцы многие месяцы безуспешно осаждают город, они вынуждены испытывать голод и другие тяжкие муки, им приходится пожирать не только лошадиное мясо, но даже внутренности. Единственная причина тому — изменническое поведение правителя Тира Конрада Монферратского, который предательски не желает оказать поддержку войску, осаждающему Акру, продовольствием,101) предпочитая сохранять свои запасы в Тире и заботясь единственно о том, чтобы удержать его в своих руках.102) Правда, и Амбруаз подчас ссылается на гнев божий как причину тягот крестоносцев, и он бедствия Иерусалима относит на счет безбожия его жителей, а политический неуспех Раймунда III, графа Триполи, в его борьбе с Гвидо Лузиньяном, занявшим королевский трон, объясняет тем, что это бог не позволил ему овладеть короной.103) Однако в его поэме-хронике уже решительно нигде не встречаются чудеса и полностью отсутствует вмешательство святых в действия христианской армии.104) Если и не целиком, то в известной мере события обязаны, по Амбруазу, своим развитием самим себе — поступкам их участников, их геройству или трусости, верности или предательству.
Эти мотивы звучат и в анонимной немецкой «Истории похода императора Фридриха», автор которой придает большое значение инициативе предводителей крестоносных ополчений (прежде всего, разумеется, Фридриха Барбароссы). Успех сражений с неверными определяется, с его точки зрения, воинским искусством и храбростью вождей. Это представление лежит в основе описания хронистом одного из крупнейших боев немецких крестоносцев Третьего похода — сражения под Иконием (18 мая 1190 г.). Утром этого дня, пишет хронист, «император приказал войску выстроиться двумя частями: во главе первой он поставил своего сына — герцога Швабского, второй командовал сам. В середину распорядился поместить клириков и безоружных воинов, а также прочий люд с повозками и поклажей». Уже это построение войска, по мысли хрониста, должно было если не обеспечить полный успех, то по крайней мере дать гарантии против неожиданных маневров врага. Дальнейший ход событий рисуется таким образом, что главная роль принадлежит военачальникам, их инициативности, мудрости, смелости и решительности. Сперва император разгадывает хитрость иконийского султана, который пытается завязать мирные переговоры.105) Фридрих I «понимал, что все это было лишь коварной уловкой, предпринятой [147] для оттяжки времени». Затем он повелевает войскам своего сына начать наступление. Попытка султана выступить навстречу с шестьюстами всадниками сразу же терпит неудачу: едва увидев авангард крестоносцев, «султан со своими поворачивает назад и укрывается в цитадели, господствующей над городом».106) Герцог Швабский в этот момент осуществляет смелую операцию, чреватую, впрочем, опасными последствиями: подступив «без отцовского приказа» к городу и сломив сопротивление турок, он через первые ворота силой (bellica manu) врывается в Иконий, его войско преследует всех, кого застает в городе, до самых ворот хорошо укрепленной цитадели. Герцог храбро действует мечом, берет город, убивает его жителей. Но всем этим сын поставил в затруднительное положение отца-императора: его части, не зная о занятии Икония авангардом, вскоре оказались окруженными «бесчисленным множеством турок» за городскими садами, и «натиск их был столь силен, что мы, находившиеся там, уже ждали близкой гибели на свои головы».107) Тем не менее, повествует хронист, доблестный император все же вышел из положения: «Хотя он и был уже сильно утомлен ратными трудами, но благородством души равный Иуде Маккавею, первым подняв десницу, [он] храбро повел вперед согласных с ним [в этом]; как лев, бросился [он] на врагов (irruit velut leo super hostes) и обратил их в бегство, так что никто из них даже руки не занес на него; обращенные вспять сыны Велиала потеряли до трех тысяч своих людей». После этого император и следовавшее за ним войско торжественно вступили в Иконий.108)
И занятие Икония герцогом Швабским и конечная победа немецких крестоносцев над турками — все это, по мнению хрониста, совершилось, разумеется, per Dei gratiam.109) Вместе с тем перед нами ярко вырисовывается картина, в которой двигателем событий по существу выступают земные факторы — храбрость, осмотрительность, воинская сметка и т. п.
Немецкий хронист, подобно прочим своим собратьям по перу, живо интересуется хозяйственными вопросами. Его внимание привлекает торг, развернувшийся после того, как крестоносцы, покинув Иконий (после заключения 23 мая перемирия с султаном), разбили свой лагерь на старом месте — за садами султана: «Здесь на рынке нашли в достаточном количестве все, что требовалось, хотя и продавалось по дорогой цене; было продано (крестоносцам. — М. З.), как я полагаю, более 6 тысяч лошадей и мулов, не считая ослов (exceptis asinis)».110)
В хронике весьма явственно выделяется также психологический [148] аспект повествования. Рассказывая о том, как в начале июня 1190 г. войско Фридриха I собиралось выступить из Киликии по направлению к Сирии, хронист замечает: «Император знал, что предстоит трудный переход... Но он распорядился словом успокоить [воинов], чтобы, услышав о том, какие им угрожают труды, войско не было бы подавлено тяготами перехода и нуждой. Каждый день нам обещалось [что-нибудь] радостное и приятное и обилие продуктов на рынке, но все обернулось иначе».111) Фридрих I оказывается в этом описании полководцем, хорошо знающим внутренний мир своих воинов и умело поддерживающим у них бодрость духа.
Очень живо характеризует хронист настроения войска после неожиданной гибели утонувшего в реке Салефе, в Киликии (10 июня 1190 г.), императора: «Смерть его так потрясла всех, так все были охвачены сильным горем, что некоторые, мечась между ужасом и надеждой, кончали с собой; другие же, отчаявшись и видя, что бог словно не заботится о них, отрекались от христианской веры и вместе со своими людьми переходили в язычество».112) Неустойчивость религиозных чувств крестоносцев, всегда сказывавшаяся в критические моменты их завоевательных предприятий,113) оттенена хронистом в этом пассаже довольно выразительно.
Интересны с этой точки зрения и элементы психологической характеристики английского короля Ричарда Львиное Сердце, который, по словам автора хроники, «всех хотел превзойти славой (gloria omnes anteire voluit)» и во время пребывания на Востоке «заслужил всеобщее недовольство».114) Отъезд Ричарда I из Палестины в 1192 г. хронист объясняет тем, что он действовал «то ли из страха перед королем Франции, который отбыл ранее него, то ли потому, что, возымев отвращение к паломничеству (tedio peregrinationis affectus), подписал мир с Саладином и турками на пять лет»115) (речь идет о перемирии, подписанном 2 сентября 1192 г. — М. З.).
Как видим, указания на политические соображения в этом объяснении тесно переплетаются с определением внутренних мотивов поведения героя.
Произведения латинских авторов, написанные накануне и вскоре после Третьего крестового похода, т. е. в период, когда в самом крестоносном движении на первый план все отчетливее выдвигались его политические, завоевательные, торговые и тому [149] подобные стимулы, продолжают развивать положительные реалистические тенденции более раннего крестоносного летописания. Постепенное исчезновение наиболее характерных признаков историософской символики и мистики (чудес, видений и т. п.), относительное сокращение удельного веса сверхъестественного в описаниях, оценках, объяснениях (при сохранении прежней провиденциалистской основы понимания событий) и, напротив, усиление непосредственного интереса к самим историческим фактам, к деятельности земных творцов истории крестовых походов — таковы некоторые существенные черты латинской хронографии этого движения в последней трети XII в.
В сочинениях авторов XIII в. наметившаяся уже ранее реалистическая струя пробивается еще более явственно. Мемуары светских историков Четвертого крестового похода — Жоффруа Виллардуэна и Робера де Клари поистине проникнуты мирским духом. Значительные элементы его заметны и в произведениях церковных хронистов о походе 1202—1204 гг. — в «Константинопольской истории» монаха Гунтера Пэрисского и в других хрониках. Конечно, нет никаких оснований преувеличивать силу этого мирского духа и представлять себе труды историков начала XIII в. свободными от влияния богословских исторических концепций. Не следует забывать, что это все же писатели классического средневековья. В основе их исторического мировоззрения лежит старый комплекс привычных теологических представлений. К тому же, опираясь на эти представления, они стараются достигнуть апологетических целей, что еще более усиливает звучание в их трудах некоторых характерных мотивов провиденциалистской историософии.
В динамичном, захватывающем даже современного нам читателя повествовании Виллардуэна там и сям наталкиваешься на лаконичные, чаще всего брошенные вскользь суждения, взятые из типично провиденциалистского лексикона, вроде того, что «события ведь следуют так, как это угодно богу».116) В общем, светском, контексте мемуаров они выглядят даже несколько неожиданно, но вряд ли такого рода замечания, пусть мимолетные, — лишь формальная дань историка сложившейся традиции, вряд ли их можно рассматривать только как «провиденциалистскую отписку», шаблон, которому не придается особого значения. Маршал Шампанский, опытный военачальник, видный государственный [150] деятель, умелый и ловкий дипломат, искушенный во всех тонкостях дипломатического искусства своего времени, — это все-таки средневековый феодал, искренне верующий во все то, во что надлежало тогда веровать доброму князю-католику.
Если захватив Задар, крестоносцы не погубили себя окончательно взаимной распрей (она вспыхнула между французами и венецианцами из-за дележа добычи на третий день после их водворения в городе), то этого просто не допустил всевышний; да и самый город был завоеван, как об этом говорит «графам и баронам» дож Дандоло (и Виллардуэн думает точно так же), «милостью божьей и вашей (par la Dieu grace et par la vostre)» (т. е. крестоносцев).117) 17 июля 1203 г. крестоносцы после непродолжительной борьбы под стенами Константинополя с вооруженными силами узурпатора Алексея III одержали победу: противник бежал, и 18 «юля на императорском престоле был восстановлен законный государь Исаак II, который должен был, согласно договору, ранее заключенному крестоносцами с его сыном царевичем Алексеем (будущим Алексеем IV), щедро уплатить своим благодетелям. Виллардуэн рассказывает в связи с этим об «очень большом торжестве», которое было устроено в лагере пилигримов «в честь победы, дарованной им богом (de la victoire que Dieus lor ot donnee)».118)
Вообще все события битвы за Константинополь летом 1203 г. — отступление Алексея III, его неожиданное бегство из столицы, возведение греками на престол Исаака II, поспешно освобожденного из темницы, — это, с точки зрения Виллардуэна, «чудеса нашего господа», которые «столь прекрасны везде, где богу угодно [их произвести]», — в таких выражениях начинает историк рассказ о событиях 17-18 июля 1203 г. Заканчивая же его, он сообщает, как крестоносцы «воздали благочестивые хвалы богу за то, что он помог им в короткое время и вознес их так высоко из такой глубины [падения], в которой [они] пребывали». И восхищаясь могуществом вседержителя, маршал Шампанский назидательно пишет: «А посему по справедливости можно сказать: „Никто не в силах повредить тому, кому хочет помочь господь"».119)
Сходный круг идей и представлений мы находим и в живом, в высшей степени занимательном, красочном повествовании рыцаря Робера де Клари. Генетически они восходят к первым хроникам крестовых походов (крестоносцы состоят под божьим попечением, бог содействует их предприятию, он же карает тех, кто не выполняет его волю, и пр. и пр.), но по существу, конечно, отражают общеисторические воззрения прежде всего XIII в., которые, в свою очередь, являлись лишь дальнейшим развитием [151] провиденциалистских установок историков крестоносного движения более раннего времени.
Робер де Клари несомненно религиозен, притом кое в чем он еще разделяет архаические взгляды, уже сравнительно редко встречающиеся у его современников, писавших о крестовых походах. Так, пикардиец верит, что икона божьей матери приносит грекам победу в бою. Он утверждает, что греческие отряды, предводительствуемые Морчофлем (Алексеем V Мурцуфлом), были разбиты рыцарями графа Анри близ города Филеи 2 февраля 1204 г. потому, что на этот раз Морчофль не держал в руке иконы, как делал всегда.120)
Обычные же суждения провиденциалистского порядка в сочинении этого автора по крайней мере столь же часты, как и у Виллардуэна.
Зимой 1203—1204 гг., когда крестоносцы успели рассориться со своим недавним протеже (Алексеем IV), соправителем Исаака II, и находились фактически в состоянии войны с Византийской империей, греки сделали попытку уничтожить флот латинян, пустив на него брандеры. Из подробного рассказа и Виллардуэна и Робера де Клари мы узнаем, как умелые действия и мужество венецианских моряков избавили суда от грозившей им опасности: брандеры увели крючьями в открытое море, подальше от порта; в результате операции греков погиб всего лишь один, правда, «полный товарами» торговый корабль пизанских купцов (его содержимое сгорело в огне). Оба мемуариста согласны в том, что флот крестоносцев спас господь (Робер де Клари повторяет эту мысль дважды).121)
9 апреля 1204 г. крестоносное войско предприняло генеральную атаку против Константинополя. Атака захлебнулась: кинувшиеся было на приступ крестоносцы были отброшены от стен города его защитниками. И маршал Шампанский и рыцарь Робер де Клари (независимо друг от друга) признают провал этой атаки результатом божьего вмешательства, карой господней крестоносцам за их прегрешения: «Но за наши грехи паломники были отброшены прочь (mais por noz pechiez, furent li pelerin resorti de l'asaut...)»,122) — пишет Виллардуэн. Робер де Клари заставляет высказывать такой взгляд баронов, т. е. знатных предводителей крестоносцев, когда они, вернувшись после неудачного боя, собираются для обсуждения случившегося [152] и выработки дальнейшего плана действий: «И заявили, что это из-за [своих] грехов они [франки] ничего не могли [ни] предпринять [против города], ни прорваться вперед».123)
Точно так же и первыми успехами, одержанными в начале второго общего приступа (он был предпринят крестоносцами с кораблей три дня спустя, т. е. 12 апреля 1204 г.), они, по единодушному мнению участников боя, обязаны всевышнему. Сумев после длительных попыток подогнать вплотную к городской стене два корабля — «Пилигрим» и «Парадиз», крестоносцы овладели одной из ее башен. Виллардуэн убежден, что им споспешествовал бог, как раз в тот момент поднявший благоприятный для атаки северный ветер: «Приступ продолжался долго, пока наконец наш господь не поднял для них [франков] ветер, который называется Борей (un vent que on apelle boire); и он [бог] подогнал корабли к берегу ближе, чем [они] были раньше», благодаря чему с помощью перекидных мостков и лестниц рыцари овладели башней.124) Это убеждение высказывает по данному же поводу и Робер де Клари. В своем рассказе о начале решающего штурма византийской столицы он упоминает несколько попыток крестоносцев приблизиться с моря к константинопольским укреплениям; они оказались неудачными, поскольку «во всем флоте имелось только четыре или пять достаточно высоких кораблей, которые могли бы достать [уровня] башен». В конце концов, к одной из них все же прорвался корабль епископа Нивелона Суассонского — и это было, с точки зрения Робера де Клари, чудом божьим, «ибо море, которое отнюдь не было спокойно, само вынесло его» (т. е. корабль) к башне.125)
Робер де Клари восхищенно описывает подвиг рыцаря, первым проникшего с корабля на верхнюю, деревянную часть башни: то был некий Андрэ д'Юрбуаз (по свидетельству Суассонского Анонима, родственник епископа Нивелона126)), подавший своей отвагой пример остальным. Несмотря на обрушившиеся на него удары мечей и секир, этот воин, по словам Робера де Клари (увлеченно воспевающего его геройство), не только не был ранен, но и поверг в смятение противника. Ему помогли, конечно, и латы, и кольчуга, но прежде всего, по мысли историка,— то, что его «хранила милость господня — потому-то он и не был ранен: бог не хотел согласиться с тем, чтобы его [рыцаря] убили и чтобы он погиб».127) Напротив, воля всевышнего [127] была такова, в апологетическом восторге уверяет рыцарь, чтобы «за свое предательство [в отношении крестоносцев], и за убийство, которое совершил Морчофль (Алексей V, низвергший и умертвивший Алексея IV, ставленника крестоносцев. — М. З.), и за вероломство [греков] к нам город был взят и чтобы все они были преданы позору».128)
Итак, даже начальные, частичные успехи франков одерживаются, по мнению обоих историков, при помощи всевышнего. Конечная же победа западных «восстановителей справедливости» — захват Константинополя и уничтожение Византийской империи — тем более расценивается этими авторами как акт высочайшей милости бога к своему воинству. Апологетически настроенных историков не смущает, что крестоносцы на этот раз снова завладели христианским городом. Они убежденно твердят читателю: содеянное франками — содеяно богом. Только «при его поддержке, — так представляет положение вещей Виллардуэн, — не более двадцати тысяч вооруженных людей одолели четыреста тысяч человек, а то и больше (si avoient pris. CCCC. mil homes ou plus), — и это в самом могущественном городе, который [только] был во всем мире».129) То была победа, «которую даровал им господь»,130) — пишет тот же автор, рассказывая о торжестве победителей на второй день по взятии ими греческой столицы.
Во всех высказываниях такого рода сливаются воедино и стремление наиболее привычным способом — ссылками на промысел божий — объяснять историю и вместе с тем желание подвести сверхъестественное основание (по-видимому, самое убедительное в глазах этих историков и их современников) под описываемые события, с тем чтобы в одних случаях прославить героические, в других — оправдать неблаговидные деяния франкского воинства, в третьих — снять с него вину за неудачи, постигавшие крестоносцев, и т. д.
Не приходится удивляться, что подобные представления весьма рельефно выражены и гораздо полнее, законченнее сформулированы в произведениях церковных писателей, посвященных походу 1202—1204 гг.
Для Гальберштадтского Анонима все это предприятие, все деяния «столь смиренного, сколь и уничиженного воинства: — плод чудесных свершений творца.131) Гунтер Пэрисский многократно, по разным поводам, указывает на десницу господню как силу, определявшую ход и обусловившую конечный исход всего дела. Уже в первой главе своей «Константинопольской истории» [154] хронист предупреждает читателя, что тот найдет в его труде «описание великих и славных деяний, которые не смогли бы ни в коем случае ни быть произведенными, ни произойти иначе как по божественному повелению (nisi divino jussu, nullatenus vel fieri, vel accidere potuerunt)».132) В дальнейшем Гунтер находит немало случаев конкретизировать эту общую предпосылку, необходимую, по его мнению, для правильного понимания событий похода. «Каждый, кто внимательно обратит [к ним] взор, сможет увидеть тайные приговоры божьи (occulta Dei judicia) и скрытые причины совершившегося (latentes rerum accidentium causas poterit pronotare)»,133) — пишет он о борьбе за Константинополь в 1203—1204 гг. Гунтер полагает, что самое отклонение крестоносцев от первоначальной цели в сторону Византии произошло по небесному предначертанию: «Это по неодолимому велению господа (ex... irrefregabili Dei dispositione), как надлежит верить, случилось так, что наше войско, которое по взятии Задара торопилось уже было сразу направиться к Александрии, [затем], изменив намерение, объявило войну этому городу (Константинополю. — М. 3.) и, двинув флот с враждебными целями, вторглось в его пределы».134) Он глубоко убежден, что если крестоносцы отважились с риском для жизни предпринять атаку Константинополя со стороны моря, то это, «как они знали, было бы совершенно невозможно без божественной поддержки».135) И, конечно, взятие греческой столицы — самый знаменательный в его представлении результат благоволения господнего к франкам: Гунтер дважды проводит эту мысль в своей хронике. «Надобно верить, — заявляет он, выступая в данном случае с позиции папства, — что бог определил быть тому, чтобы этот город, который, опираясь на свои силы и могущество, уже много времени как отпал от римского престола, был теперь доблестью наших и их победой, коей они и не ожидали, возвращен к церковному единству».136) И несколько далее: «Я не думаю, что без некоего чуда божьего благоволения (absque certo divini favoris miraculo) могло бы случиться, что этот основательнейшим образом укрепленный город, которому помогала вся Греция, мог так неожиданно и так легко перед лицом всего света оказаться в руках [столь] немногих».137)
Все эти и аналогичные рассуждения, встречающиеся в мемуарах и хрониках Четвертого крестового похода, показывают, что методологически их авторы еще прочно стоят, если можно так выразиться, на провиденциалистской почве, которая в сущности мало чем отличается от той, что составляла идейную [155] основу ранних хроник крестоносного движения.138) И все же, когда вчитываешься в оба «Завоевания Константинополя» (Виллардуэна и Робера де Клари), в «Константинопольскую историю» Гунтера Пэрисского и в прочие труды о Четвертом крестовом походе, созданные в начале XIII в., когда мысленно сопоставляешь их с произведениями историков конца XI и XII вв., невозможно освободиться от впечатления, что записки современников событий 1202—1204 гг. вносят во всю латинскую историографию темы еще более значительную порцию реалистического духа.
Выше неоднократно отмечалась своеобразная двуплановость освещения истории крестовых походов в сочинениях их хронистов, сочетающая провиденциалистски-символизированное и в то же время самое непосредственное отображение действительности. Мы вправе сказать, что в мемуарах и хрониках Четвертого крестового похода соотношение этих обоих элементов, или уровней подхода к описываемому, еще сильнее изменяется в пользу второго, т. е. воспроизведения исторических событий во всей их живой непосредственности.
Знаменательно прежде всего то, что мемуары обоих светских историков написаны не на латинском, а на французском народном языке (а записки Робера де Клари — даже на местном диалекте!), — факт, отражающий не только развитие национального самосознания во Франции, но и свидетельствующий о стремлении этих авторов стать ближе к жизни. Желая спуститься с заоблачных высот символических толкований и аллегорических изображений на земную почву, они рассказывают о пережитом и увиденном собственными глазами так, чтобы сделать свой рассказ доступным и интересным для сравнительно широких кругов французов. О том же стремлении ясно говорит и общий тон повествований обоих мемуаристов — простой, безыскусный, лишенный выспренности, тон рассказов не о «деяниях божьих», а о земных, людских делах, вызванных непосредственными практическими интересами участников событий.139) В записках Робера де Клари мы не найдем даже обычного в ранних хрониках крестовых походов «высокого» зачина. «Здесь начинается история тех, кто завоевал Константинополь, — прямо приступает к делу [156] рассказчик, — кто они были и по какой причине направились к Константинополю». Указав ориентировочно время развертывании событий (по именам царствующих государей Франции и Германии, а также папы Иннокентия III), историк переходит к проповеди Фулька из Нейи, которая побудила многих франков взять крест, «ибо он [Фульк] был благочестивым человеком». Затем следует обстоятельный перечень баронов и священнослужителей разного ранга, а также рыцарей, решившихся отправиться в дальние края. Далее рассказывается об избрании «всеми графами и знатными баронами, которые приняли крест», Тибо Шампанского предводителем войска, о его смерти и смерти Фулька из Нейи. Коротко описываются последовавшие за этим суассонские совещания сеньоров, обсуждавших вопрос о выборе нового вождя ополчения, говорится о приглашении, посланном ими Бонифацию Монферратскому, его прибытии в Суассон, принятии верховного командования, о переговорах относительно найма флота для переправы «за море», о том, как крестоносцы двинулись в путь к сборному пункту — Венеции.140) Словом, речь идет о вполне прозаических предметах, и только о них, не сопровождаясь упоминаниями о будто бы сопутствовавших началу предприятия таинственных видениях небожителей, их вещих пророчествах, звездных и прочих знамениях и почти не обрамляясь другими сверхъестественными мотивами, столь подчеркнуто выпячивавшимися богобоязненными хронистами конца XI — начала XII в.
Правда, нельзя сказать, что Робер де Клари и Виллардуэн обходятся вовсе без всяких чудес. Оба писателя, рассказывая о проповеди крестового похода «святым человеком» — Фульком из Нейи — в Иль де Франсе и «других близлежащих местах», считают своим долгом отметить, что «бог творил через него многие чудеса (sachiez que... Nostre Sires fist maintes miracles por lui)»;141) (по Роберу де Клари, господь даже «совершал много великих чудес — Damediex faisoit molt grans miracles pour lui)».142) Однако подобно хронистам Второго крестового похода, мемуаристы Четвертого (в отличие от авторов хроник Первого похода) также не прилагают ни малейших стараний раскрыть какие-нибудь реальные (т. е. заведомо фантастические) подробности этих чудес. Заслуживает внимания, что в повествовании Робера де Клари о самом крестовом походе не упоминаются никакие видения, которые бы являлись участникам предприятия. Единственный случай такого рода, который к тому же произошел задолго до описываемых событий и не имел к ним [157] прямого отношения, приводится в связи с попыткой автора мемуаров объяснить происхождение некоей поразившей его реликвии, найденной крестоносцами в часовне дворца Вуколеон в Константинополе: то были священная черепица и кусок полотна с отпечатками лика господня. Робер де Клари связывает историю этой святыни с преданием, видимо, услышанным им в Константинополе: некогда бог явился благочестивому константинопольскому каменщику, возводившему дом для какой-то богатой вдовы, и таким образом выказал ему свое благоволение.143) Кроме этого, полученного историком от греков объяснения, никаких других проявлений аналогичных взглядов в его труде не встречается.
Вообще говоря, сочинение Робера де Клари, если иметь в виду его настроенность в целом, напоминает рыцарский роман, богатый самыми невероятными, но вполне земными по своему характеру приключениями. Приключенческий элемент особенно усиливается там, где автор, рядовой рыцарь, недостаточно осведомлен о действительном ходе каких-либо событий: тогда он дает полную волю своей пылкой, однако привязанной все же к «посюстороннему» фантазии.144) Таковы некоторые его византийские экскурсы, в частности рассказ о бегстве императора Андроника из Константинополя после переворота 1185 г.: буря прибивает его корабль к берегу, Андроник прячется среди бочек содержателя какого-то кабачка, жена кабатчика узнает переодетого императора, о нем доносят некоему проживающему вблизи вельможе, в свое время пострадавшему от Андроника; экс-императора хватают, доставляют к Исааку (будущему василевсу Исааку II), который отдает его на растерзание толпе и пр. К этой же категории описаний принадлежит рассказ Робера де Клари о злоключениях в Византии и на Востоке маркиза Конрада Монферратского, защитника Тира в период Третьего крестового похода.145)
Робер де Клари не упускает случая упомянуть об особенно необычайных по своей красочности деталях событий, действительных или только рисуемых ему воображением. Так, будучи одушевлен явно враждебными чувствами к Андронику, он не без удовлетворения описывает, как толпа греков, которой тот был выдан на расправу, обсуждала разные способы умерщвления низвергнутого самодержца: одни предлагали его сжечь, другие — сварить в кипятке, пока, наконец, по чьему-то предложению его не усадили нагим на верблюда и в таком виде под [158] улюлюканье народа провезли через весь город. Во время этой процессии всякий безнаказанно оскорблял Андроника, причинившего грекам столько зла, бил его, колол, вонзал в тело нож или меч; девушки и женщины, честь которых была некогда поругана Андроником, дергали его за усы и подвергали словесным и телесным издевательствам... Когда Андроник таким образом закончил свое турне по столице, от бывшего императора ничего не осталось: он был разодран в клочья; «а потом взяли кости и бросили на свалку».146) Как видим, историк рисует (отчасти с помощью воображения, а во многом и опираясь на достоверные факты — расправа над Андроником засвидетельствована также византийским историком Никитой Хониатом147)) весьма реалистичную картину событий, в которой провиденциалистская символика вовсе не находит места.
Сходные черты реалистического подхода к теме наблюдаются и в современной запискам Виллардуэна и Робера де Клари хронике церковного автора, уже цитировавшегося нами монаха Гунтера Пэрисского. Он тоже начинает свой рассказ с незамысловатого описания весьма обыденных фактов — с того, как аббат его обители Мартин Пэрисский получил повеление папы Иннокентия III «самому, не колеблясь, принять крест и взяться всенародно проповедовать то же самое в своей округе». Гунтер обстоятельно повествует об этой проповеднической деятельности аббата, о том, как «весьма жадно» (cupidissime) ловили слова проповедника внимательно слушавшие его многочисленные прихожане, собиравшиеся в храм Святой Марии: «Все они стояли с разверстыми ушами, устремив на него свои взоры, и напряженно ждали, какие воспоследуют от него распоряжения или увещевания и что из небесных благ он пообещает тому, кто изъявит [желание] повиноваться». Самую напряженность ожидания хронист объясняет просто-напросто тем, что, в то время как в других окрестных районах уже давно велись «превосходные проповеди», возбуждавшие слушателей, «в сей местности еще никто до сих пор ни словом не обмолвился об этом (nullus adhuc ejusdem rei faceret mentionem)».148) Далее приводится текст проповеднических речей аббата, описывается сильное впечатление, производившееся на присутствовавших выступлениями этого «достопочтенного мужа». Он назначает срок отправления в поход, а затем продолжает свой проповеднический вояж, останавливаясь для выступлений в особо «густонаселенных местах». Завершив проповеди, аббат отправляется в главную, резиденцию своего ордена — в Сито — и получает у его магистра разрешение идти в поход. Наконец, весной 1202 г. предводительствуемый им отряд крестоносцев выступает в путь по дороге, которая требовала [159] наименьших усилий и была самой краткой — она вела через «узкие проходы Триентской долины к Вероне».149)
Никаких чудес, знамений, ничего «потустороннего» и в этом рассказе мы не обнаруживаем, а вместо обязательных еще сто лет назад описаний чудесного дается подробная, составленная в апологетических тонах характеристика несколько необычного предводителя эльзасского отряда — аббата Мартина, сравниваемого автором со святым Мартином Турским.150)
Вот эльзасцы во главе с командиром-монахом прибыли в Верону. «Они были с величайшей радостью встречены как населением города, так и огромной толпой крестоносцев, ранее собравшихся сюда со всего света».151) Пробыв здесь некоторое время, воины-пилигримы направляются к Венеции. Там выдвигается предложение о походе в Египет, на Александрию. Но венецианцы требуют сперва завоевать для них далматинский город Задар, говоря, что он-де «всегда поступал вразрез с их интересами (semper suis utilitatibus fuisse contrariam)»:152) часто задарцы «пиратскими налетами грабили венецианские корабли, груженные товарами». Пилигримам приходится повиноваться «хозяевам флота и владыкам Адриатического моря», на чем настаивает и папский легат — кардинал Петр Капуанский.153) Крестоносный флот берет курс на Задар.
В таком мирском плане ведется в основном все повествование Гунтера о событиях 1202—1204 гг.; в нем прежде всего действуют люди, решительные или колеблющиеся, благородные или низкие, но в основном события развиваются сами по себе, в силу внутренней логики, подчас — случайностей, и верховный творец вмешивается в их ход не слишком уж часто; решения принимаются и осуществляются (или, напротив, не выполняются) самими крестоносцами, руководствующимися мотивами земного порядка. Перед нами яркий образец того, как все шире распространявшееся среди историков представление об отсутствии постоянного и непосредственного вторжения бога в историю, общее течение которой определено им от века, открывало благоприятные перспективы для сравнительно трезвого восприятия и изображения действительности.
В этой связи надлежит отметить ярко выраженный интерес авторов записок и хроник Четвертого крестового похода к людям — участникам антиконстантинопольской авантюры, к мотивам их поступков, внутренним переживаниям, личным и политическим стимулам, определявшим их действия. Основой последних на практике оказываются обычно собственные намерения и желания крестоносных рыцарей и их главарей: традиционные [160] историософские установки исподволь дают едва заметную трещину. В описаниях событий еще чаще, чем раньше, выступает стремление историков проникнуть в сферу психологии героев, раскрыть их человеческие свойства — достоинства или пороки. Конечно, это стремление получает еще весьма примитивное, эмбриональное выражение (эпоха гуманизма далеко впереди!), но оно все же налицо, и исследователь не вправе пройти мимо подобных явлений.
Ранние хронисты крестовых походов если и пытались сказать что-либо о личности того или иного крестоносца, то, за редкими исключениями (Рауль Каэнский), довольствовались краткими, описательно-обобщенными и, как правило, стандартными характеристиками. Эпитеты, которыми наделялся герой повествования, «больше относились к его положению, нежели к внутренним качествам, и носили оценочный характер («знатный», «преславный», «выдающийся» или же, напротив, «подлый», «коварный», «гнусный», «вероломный» и т. д.); они не раскрывали по существу индивидуальность описываемого лица.
Хотя этот прием сохраняет свое значение и в произведениях, написанных сто лет спустя,154) но в них мы уже имеем дело и со спорадическими попытками более тонко и углубленно изобразить душевный мир героев, более детально обрисовать их черты, мотивировать их действия. Крестоносцы обычно радуются своим успехам, огорчаются неудачами, питают чувства привязанности или ненависти, вызванные личными, религиозными, политическими причинами.
2 февраля 1204 г., во время победоносной для франков схватки близ Филеи с отрядом Мурцуфла, они захватили потерянную греками при отступлении икону богоматери. Франки, увидев икону, богато отделанную золотом, оставили преследование противника, кинулись к иконе и «унесли ее в лагерь с превеликой радостью и торжеством (а rnolt grant goie el molt grant fest)».155) Во время одной из вылазок греков против осадивших Константинополь крестоносцев был ранен камнем в руку барон Гийом де Шамплит, только что захвативший в плен Константина Ласкаря. «И его было очень жаль, — скорбно отмечает [161] Виллардуэн, — так как он [Гийом] был весьма благочестив и храбр [que il ere mult preuz et mult vailanz)».156) 9 апреля 1204 г был предпринят неудачный штурм Константинополя: по словак Робера де Клари, отступившие франки были этим «сильно опечалены (molt dolent)».157)
Бонифаций Монферратский, вождь крестоносцев, отмечает тот же автор, во время переговоров на острове Корфу с послами царевича Алексея и немецкого короля Филиппа активнее других ратовал за план похода на Константинополь: он якобы «жаждал отплатить за зло, некогда причиненное ему византийским императором». И еще яснее: «Маркиз ненавидел константинопольского императора (haoit l'empereur de Constantinoble)»158) (в данном случае для нас не имеют значения фактические нелепости, лежащие в основе самого объяснения Робером де Клари предыстории взаимоотношений маркизов Монферратских с Византией в 80-х годах XII в.159) — важен самый характер этих объяснений). Благополучно завершены переговоры Бонифация с латинским императором Балдуином Фландрским (осень 1204 г.) о передаче маркизу македонских земель (Салоникского королевства). Крестоносцы по этому случаю исполнились радости, замечает Виллардуэн: ведь «маркиз был одним из самых доблестных рыцарей на свете и более всех любимым рыцарями — никто не одаривал их столь щедро».160) Облик Бонифация Монферратского здесь раскрывается (отчасти, по крайней мере) уже через его поступки, в динамике, а не приемами иконописи.
Примечательно, кстати, самое изображение Виллардуэном обстоятельств распри, вспыхнувшей весной 1204 г., вскоре после утверждения крестоносцев в Константинополе и раздела Византии, между императором Балдуином I и маркизом Бонифацием Монферратским, недавним вождем крестоносного воинства (причиной раздора послужило нежелание императора передать этому сеньору Салоники). Конфликт, в ходе которого развернулись открытые военные действия сторон (Бонифаций осадил Адрианополь), вызвал большое возмущение среди крестоносцев, оставшихся в Константинополе, поскольку ставил под угрозу [162] их завоевания.161) Для урегулирования междоусобицы бароны отряжают в мае 1204 г. из Константинополя посольства к обоим сеньорам — латинскому императору и маркизу Монферратскому. Кого же и по каким мотивам уполномочивают они вести эти переговоры со столь некстати впавшими во взаимную вражду сторонами? К императору Балдуину I в Салоники делегируется Бэг де Франсюр, «мудрый и одаренный красноречием (sages et emparlez)»,162) а к Бонифацию Монферратскому под Адрианополь, осажденный им (к негодованию Балдуина I), направляется в числе других сам маршал Шампанский Жоффруа Виллардуэн, автор мемуаров — «поелику он [был] близок с маркизом (qui mult ere bien de lui)». Но, несмотря на свои добрые с ним отношения, Виллардуэн при встрече с Бонифацием весьма решительно (mult durement) выговаривает ему за ненужную свару с императором и предпринятые этим горячим итальянцем военные действия против Адрианополя.163)
По прибытии послов к Балдуину I ему было сообщено, что Бонифаций готов передать спор на решение баронов. Часть советников Балдуина I высказывается за то, чтобы император не шел ни на какие уступки маркизу: «Это были [как раз] те, кто помог разжечь распрю», — пишет об их позиции Виллардуэн. Но Балдуин I все же, вопреки советам, дает миролюбивый ответ послу, и автор записок старается объяснить его линию практически-политическими мотивами: оказывается, «император не хотел терять [расположение] ни дожа Венеции, ни графа Луи [де Сен-Поль], ни других, кто находился в Константинополе».164)
Вот другой случай: поздней осенью 1204 г. в Константинополь из Сирии прибыло подкрепление — отряд под командованием Этьена Першского и Рэне де Монмирайль; бароны чрезвычайно обрадовались вновь прибывшим, ибо, по словам Виллардуэна (хорошо, между прочим, выражающим в данном случае и настроения классовой солидарности, охватившие завоевателей, непрочно и неуютно чувствовавших себя в новых местах), «это были весьма знатные и весьма состоятельные люди, и они привели с собой большое число доблестных воинов (mult halt homme et mult riche; et amenerent grant plenté de bone gent)».165)
Почти у всех историков Четвертого крестового похода налицо психологически-портретные зарисовки как крестоносцев, так и — отчасти — их противников. Они рисуют, каждый по-своему, выразительный портрет 90-летнего дожа Энрико Дандоло. «Это был [163] старец, который не видел ни капли (et gote ne veoit), но который был и мудрым, и храбрым, и полным доблести»,166) — тепло пишет о нем Виллардуэн, вспоминая о событиях рокового сражения с болгарами под Адрианополем 14 апреля 1205 г. Гунтер Пэрисский характеризует дожа в тоне глубокого уважения к его достоинствам государственного человека: «Там находился некий мудрейший муж, [именно] дож венецианцев, — хотя он был слеп, но, проницательный разумом, великолепно возмещал телесную слепоту силой духа и мудростью».167)
Конечно, перед нами еще типично средневековая манера статичной характеристики образа героя, наделяемого отвлеченно-застывшими качествами. Но наряду с этим мы встречаемся в мемуарах и с попытками нарисовать динамический облик тех или иных действующих лиц повествования. По рассказу Виллардуэна, император Морчуфль (Алексей V Мурцуфл), захватив престол, «два или три раза пробовал отравить» своего низвергнутого и брошенного в темницу предшественника (Алексея IV), а «затем задушил его насмерть». Но «когда он был удавлен, Морчуфль приказал распространить повсюду слух, что тот умер своей смертью (se fist dire partot que il ere morz de sa mort)».168) Порфироносный убийца даже распорядился похоронить Алексея IV со всеми почестями, подобавшими императору. Он притворился, что тяжко переживает смерть умерщвленного им самим соперника. Подчеркивая столь наглядно лицемерие Мурцуфла, Виллардуэн старается как можно убедительнее обосновать правомерность действий франков, которые-де не могли стерпеть пребывания убийцы на престоле: по их мнению, «тот, кто совершил подобное убийство, не имел права держать землю». В результате крестоносцы пошли войной на Византию.169)
Гунтер Пэрисский также стремится возможно тщательнее изобразить земные мотивы действий и поступков героев. Отметим прежде всего различные эпизоды в его «Истории», действующим лицом которых выступает аббат Мартин Пэрисский. Ничтожество этого аббата-вора, не отличающегося ни решительностью, ни отвагой, человека алчного и своекорыстного, в нужную минуту — то бесстыдно-наглого, то ловкого и скрытного,170) выступает в хронике удивительно рельефно, как ни приукрашивает [164] сам Гунтер своего героя, подчеркивая его благочестие,171) мудрость в совете, достоинства проповедника, доброе обхождение с монашеской братией, смирение и прочие пастырские достоинства.172) Тому же Гунтеру Пэрисскому принадлежит одно из тонких рассуждений нравственно-политического характера, в котором он достаточно реалистично рисует позицию папы Иннокентия III в отношении проектов завоевания Константинополя. Хронист откровенно признает, что папа, «как и его предшественники, долгое время ненавидел этот город [Константинополь], давно отпавший от Римской церкви».173) Дважды оценивая в такой формулировке чувства Иннокентия III к грекам, Гунтер далее следующим образом характеризует сложное положение апостольского престола в связи с изменением направления крестового похода: «Да, он [папа] ненавидел его [Константинополь], как мы сказали, и хотел, если бы это было возможно выполнить, чтобы католики овладели им без кровопролития, — только бы это не угрожало поражением нашему войску».174) Двойственность позиции проникнутого лицемерием Иннокентия III отражена в этих словах с достаточной для автора-паписта отчетливостью. Недаром, по замечанию того же Гунтера, всякие новые известия о ходе событий постоянно тревожили Иннокентия III, опасавшегося за осуществление своего хитроумного плана.175)
Действия крестоносцев, будь то военные или дипломатические акции или просто их проекты, часто получают под пером историков по-своему тщательное психологическое обоснование и мотивировку. Представляется в высшей степени примечательным рассуждение Гунтера Пэрисского о причинах, заставивших франков объявить войну Византии и открыто напасть на Константинополь в апреле 1204 г. Хронист изображает военные действия крестоносцев продиктованными безысходностью их положения, отчаянием. Узнав в начале 1204 г. о смерти своего ставленника Алексея IV, умерщвленного «Мурцифлом», франки были охвачены смятением. Они увидели, что попали в кольцо врагов, что теперь, с гибелью Алексея, некому ни умиротворить греков, ни удовлетворить их самих, что они обмануты в своих [165] ожиданиях и «от нового императора и его подданных могут наверняка ждать только пагубы».176) «Что было делать, на что было рассчитывать паломникам в столь трудном положении, когда у них не было даже надежного пристанища, где бы они могли хоть на час перевести дыхание от вражеских вылазок?» — риторически вопрошает хронист, словно стремясь поставить читателя в положение своих героев и заставить его испытать те же сомнения, которые якобы мучили в 1204 г. крестоносцев. «Надлежало ли им объявить войну и тем навлечь на себя открытое преследование со стороны людей, которые, как они знали, и до того были их скрытыми вратами? Но ведь их было бесчисленное множество, и оно каждодневно могло увеличиваться, и они [греки] были на собственной земле, где могли всем распоряжаться, тогда как наших было мало, они испытывали нужду, находясь посреди врагов, от которых не могли ожидать чего-либо иного, кроме того, что, смогут добыть, так сказать (ut ita loquar), собственным мечом». К этой выразительной, хотя и фальшивой, картине хронист добавляет еще один немаловажный, на этот раз — правдивый штрих: воинство христово было сильно удручено тем, что оно оказалось обманутым «относительно большей части обещанных (Алексеем IV и Исааком II. — М. З.) денег».177)
Обрисовав таким образом ситуацию, в которой крестоносцы, с его точки зрения, находились с начала 1204 г., хронист подводит читателя к пониманию представляющихся ему оправданными мотивов их дальнейших действий. Он изображает эти действия единственно возможными и правильными, несмотря на то что порождены они, как полагает сам Гунтер, главным образом отчаянием и страхом. «И они порешили поступить так, как сочли в этом положении самым лучшим: откинув свой страх (dissimulato metu) (а дело не обошлось без страха, — подчеркивает автор и эту сторону настроений своих героев), выступить грозно против осажденных врагов и, в отместку за задушенного императора, которого сами посадили [на престол], потребовать себе весь город со всеми его жителями и с тем проклятым убийцею, пригрозив городу уничтожением, а жителям — истреблением».178)
Так мотивирует Гунтер последовавший затем штурм Константинополя: он считает его не только исторически оправданным (это разумеется само собою), но и — что для нас в данной связи особенно существенно — нравственно обоснованным. Крестоносцы, по его представлению, попали в безвыходную ситуацию: они должны были либо погибнуть или по крайней мере потерять свои деньги, «честно заработанные» восстановлением Исаака II и [166] Алексея IV, либо — другого не оставалось — добиться Константинополя хотя бы при помощи вооруженного шантажа.
Очень любопытно, что, продолжая свое рассуждение, хронист рисует действия крестоносцев именно авантюрой, сами участники которой едва ли рассчитывали на благоприятный исход: «Они готовы были и к тому, чтобы отступить, если представится случай сделать это с почетом и выгодой, и к тому, чтобы атаковать врага, если он осмелится выйти на бой из укрытия. Ведь им не могла улыбнуться надежда (nulla eis spes poterat arridere) на то, что удастся одержать победу над столь многочисленным противником или завоевать город, который был так укреплен, а количество врагов ежедневно без конца росло». В отчаянии крестоносцы не прочь поставить на карту все — и свою жизнь и жизнь противников, они готовы драться с ними до полного самоистребления: «сражаться и погибнуть вместе с врагами (confligere et mori cum hostibus)». Пользуясь случаем, Гунтер противопоставляет крестоносным сорвиголовам, рыцарям, трусливых греков: в противоположность «нашим» они избегали победы над латинянами, которая была бы куплена ценой собственной гибели.179)
Несомненно, психологизация повествования (разумеется, еще весьма поверхностная), стремление проникнуть в душевный мир героев, представить мотивы и побуждения, двигавшие ими, — это в какой-то мере новая черта историографии, свидетельствующая о дальнейшем повороте историков и хронистов от «потустороннего» к «посюстороннему», от традиционно-символизированного восприятия действительной жизни — к реальному.
О том же говорит их возросший интерес к сугубо прозаическим, иногда — ярким, чаще — малосущественным, но всегда конкретным деталям крестоносного предприятия 1202—1204 гг.
Робер де Клари отмечает, что галера дожа Дандоло, шедшая в качестве флагмана при отплытии венецианского флота к Задару, «вся была алого цвета, и на носу ее развевался алый шелковый стяг; здесь стояли четыре трубача, трубившие в серебряные трубы, и [были] кимвалы, которые гремели, выражая большое торжество».180) Историк подробно описывает осадные сооружения, по указанию дожа изготовленные крестоносцами перед генеральной атакой Константинополя в июле 1203 г. Он рассказывает об использовании корабельных мачт (les antaines qui portent les voiles des nes), «имевших в длину 30 локтей или даже более [того] (qui bien avoient trente toises de lonc ou plus)», о перекидных мостках (li pons) такой ширины, что по каждому «могли проехать в ряд три вооруженных рыцаря (que trois chevalier armé i pooient aler de front)»,181) о том, как [167] накануне штурма вооружили всех, вплоть до конюших и поваров, дав последним в качестве амуниции котелки, сковородки и тому подобный инвентарь, так что своим необычным видом они якобы навели страх на византийскую пехоту, выстроившуюся перед стенами Влахернского дворца.182) Он же обстоятельно рисует устройство разного типа венецианских кораблей, в частности, тех, на которых были размещены конные воины: они находились в седле уже в трюмах и могли через особые дверцы спускаться оттуда на конях прямо на берег в полном вооружении и снаряжении.183) Виллардуэн в другой связи наглядно поясняет читателю, каковы были размеры венецианских грузопассажирских судов: в пяти галерах, отплывавших в апреле 1205 г., из Константинополя на родину, разместились семь тысяч одних только рыцарей и оруженосцев, не считая паломников.184) В рассказе Робера де Клари о штурме Константинополя в 1204 г. мы находим детальное перечисление военных приготовлений венецианцев, которые применяли «кошки», крючья, различные орудия для подкопа стен; они плотно обшили свои суда дубовым настилом с прокладкой из виноградной лозы, чтобы «камнеметательницы [катапульты] не могли повредить кораблям или разнести их в щепы (que les perrieres ne peussent confondre ne despichier leur nes)».185)
Французские мемуаристы живо и точно изображают военные эпизоды. Выше уже отмечалась сцена спасения флота от греческих брандеров искусными и смелыми венецианскими моряками, всю ночь отважно боровшимися с огнем.186) Можно назвать много других превосходно обрисованных участниками событий боевых эпизодов: военный совет, определивший порядок расположения отрядов крестоносцев перед атакой константинопольских стен в июле 1203 г. и происходивший прямо на поле близ Скутари (предводители крестоносцев восседали на конях — et fu li parlemenz à cheval en mi le champ);187) самая осада крестоносцами Константинополя летом 1203 г.,188) во время которой, как отмечает, между прочим, Робер де Клари, отряды крестоносцев группировались по земляческому принципу («третий отряд составляли шампанцы, четвертый — бургундцы» и т. д.);189) штурм греческой столицы 9-12 апреля 1204 г., особенно живо и с явным преобладанием, если не полным господством, «посюсторонних» интересов обрисованный и Робером де Клари и [168] Виллардуэном.190) Последний, в частности, очень четко поясняет причины, заставившие крестоносцев при атаке на башни городской стены со стороны моря скрепить атакующие корабли попарно, с тем чтобы на каждую башню нападали воины с двух кораблей. Это решение принял совет вождей после неудачи, постигшей крестоносцев в день первого штурма (9 апреля 1204 г.): тогда к каждой башне двинулся лишь один корабль и оказалось, что его сил недостаточно для того, чтобы причинить ей должный вред, — «число [византийских] воинов, оборонявших башню, превосходило число рыцарей, атаковавших ее с корабельных перекидных мостков».191) Как видим, автор уделяет внимание и деталям боевой тактики крестоносцев.
Мемуаристы и хронисты начала XIII в. и во многих других отношениях обнаруживают отчетливо выраженный интерес скорее к земному содержанию описываемых ими событий, нежели к их небесным первопричинам и аксессуарам.
Нельзя не отметить еще более окрепшего (сравнительно с более ранними авторами) внимания бытописателей Четвертого крестового похода к денежным вопросам. Это и понятно: они приобретают все большее значение в жизни рыцарства. С конца XII в. явно непоэтическая тема денег властно вторгается даже в область рыцарской поэзии.192) К бренному металлу неравнодушны и рядовой пикардийский рыцарь, владеющий ничтожным фьефом в родном Амьенуа, Робер де Клари, и владетельный князь Жоффруа Виллардуэн, и смиренный эльзасский монах Гунтер из Пэрисской обители, и другие авторы, описывающие константинопольскую авантюру.
Робера де Клари волнуют денежные дела, с решением которых оказалось связанным уже самое начало крестового похода. Он обстоятельно повествует о торге, будто бы состоявшемся в Венеции в 1201 г., когда туда прибыли уполномоченные баронов для ведения переговоров с властями республики об условиях предоставления флота крестоносцам. Венецианцы, по рассказу Робера де Клари, запросили 100 тысяч марок, послы же согласились [169] на уплату только 87 тысяч.193) «Услышав это (т. е. названную венецианцами цифру. — М. З.), они ответили, что такая сумма — 100 тысяч марок — чересчур велика».194) В этой детали явственно проступает облик мелкого рыцаря, которому 100 тысяч марок кажутся столь огромной суммой, что он заставляет своих героев настаивать на уменьшении ее хотя бы на 13 тысяч. Весьма подробно, хотя и не вполне точно, рассказывает автор о том, как крестоносцы рассчитывались со своим кредитором. Властям Венеции сперва был вручен аванс в 25 тысяч марок для того, чтобы они могли приступить к подготовке кораблей. Нужная сумма была, оказывается, добыта частью из средств, завещанных Тибо Шампанским, частью — из тех денег, которые собрал Фульк де Нейо и «которые пополнил граф Фландрский».195) Затем крестоносцы, водворенные на остров Лидо, уплатили первый взнос Венеции, причем собрали денег меньше того, что предусматривалось договором. Робер де Клари детально называет суммы (чувствуется, что он принимает близко к сердцу денежные дела), уплаченные разными категориями крестоносцев: мы узнаем, что каждый рыцарь дал 4 марки за себя и столько же — за коня, конный оруженосец — 2 марки, а прочие — по одной.196) Когда через некоторое время дож пригрозил крестоносцам, что в случае неуплаты в срок всей причитавшейся Венеции суммы он оставит их без пищи и питья, был снова произведен сбор денег, «уплатив которые, франки остались в долгу еще на 36 тысяч марок».197)
К вопросу об урегулировании крестоносцами своих денежных дел с Венецией историк возвращается снова, рассказывая о получении воинами христовыми 100 тысяч марок от византийского императора Исаака II (после того как в июле 1203 г. он был восстановлен ими на византийском престоле). Любопытно, что Робер де Клари, бедный рыцарь, очевидно не привыкший иметь дело с крупными денежными суммами, допускает грубую ошибку в своих выкладках: по его сообщению, из 100 тысяч марок, отданных Исааком своим благодетелям, «половину получили венецианцы, ибо они должны были получать (по договору.— М. З.) половину всей добычи»; из оставшихся пятидесяти тысяч тридцать шесть было уплачено им же в счет долга за наем кораблей; а далее сообщается, что из остатка якобы в 20 тысяч [170] марок (на самом деле — 14 тысяч!) «паломники произвели расчет со всеми теми, кто ссужал деньги, чтобы оплатить переезд».198)
Считает Робер де Клари, как видим, из рук вон плохо, но тем не менее он считает — и именно это важно для нас в данном случае. Интересно, что Робер де Клари вдается подчас даже в самые мелкие детали, касающиеся денег, приводит цены на продукты и т. п. В этом отношении пикардийский рыцарь начала XIII в. напоминает своего старшего собрата по ремеслу — норманнского рыцаря Анонима, участника Первого крестового похода.199) Рассказывая о пребывании Конрада Монферратского в Тире, обороной которого маркиз руководил во времена борьбы с Саладином, Робер де Клари отмечает, что по приезде в Тир (в 1187 г.) Конрад Монферратский «обнаружил там большую дороговизну: меру зерна, — уточняет историк, — продавали за 100 безантов», а ведь та же мера в Амьене, оказывается, «стоила не более семи с половиной безантов». Но вот через некоторое время, «когда маркиз еще пребывал в Тире, где была такая дороговизна, бог послал им подмогу» в лице некоего купца, доставившего сюда корабль с зерном; в результате, замечает автор, «тот самый хлеб, который [раньше] стоил 100 безантов, упал в цене до 10 безантов».200)
Робер де Клари сообщает любопытные подробности, характеризующие изменения цен во время Четвертого крестового похода, после разрыва крестоносцев с оказавшимися несостоятельными Исааком II и Алексеем IV (ноябрь 1203 г.). Из-за нехватки съестного «дороговизна в лагере стояла такая, что меру вина продавали за 12 су, 14 су, даже однажды за 15 су, и курицу — за 20 су, и яйцо — за 2 денария».201)
В мемуарах Робера де Клари встречается и попытка определить денежную ценность поместий, полученных рыцарями и баронами в результате раздела византийской территории в 1204 г. Рассказав, что раздел этот был произведен в соответствии с «положением, рангом и состоянием» каждого участника похода, так что одни получили владения в 200 или 100 рыцарских фьефов, другие — в 70-10, третьим достались самые маленькие имения — в 7 или 6 фьефов, Робер заявляет: «И каждый фьеф оценивался в триста анжуйских ливров (et valoit li fiés trois chens livrees d'angevins)».202) [171]
Интерес к этому кругу вопросов мы находим и у Виллардуэна. Он тоже входит в подробности финансовых переговоров с Венецией в 1201 г. В его записках рассказывается и о проволочках с выплатой долга (крестоносцам), которые Исаак II чинил в течение всей второй половины 1203 г.: он «со дня на день откладывал [свой расчет]; время от времени [он] бросал [латинянам] нищенские подачки» (для того чтобы их успокоить); «в конце концов уплаченное оказалось сущими пустяками».203) Виллардуэна не менее, чем Робера де Клари, занимает дележ денежных средств и прочих материальных благ, добытых крестоносцами после окончательного утверждения в Византии. Но в отличие от рыцаря-пикардийца маршал Шампанский, видимо, хорошо представляет себе ценность захваченного в Константинополе добра именно в ее денежном выражении. В самом деле, Робер де Клари, описывая добычу, взятую крестоносцами в греческой столице в апреле 1204 г., высказывает свой бурный восторг, имея в виду, так сказать, ее натурально-потребительскую сторону. «Когда добыча, — рассказывает он — была снесена в одно место, она оказалась столь велика [там было столько дорогих сосудов, золотых и серебряных, материй, расшитых золотом, и так много драгоценностей, что это было настоящим чудом, все это добро], что никогда с тех пор, как сотворен мир, [никем] не было видано и захвачено столько добра — и притом такого редкостного и богатого — ни во времена Александра, ни во времена Карла Великого, ни до, ни после, и я полагаю, что в четырех самых богатых городах мира едва ли найдется столько богатств, сколько было найдено в Константинополе».204) Виллардуэн тоже перечисляет ценности, доставшиеся крестоносцам (как истый воин, он упоминает, например, «10 тысяч всякого рода сбруй и уздечек — X. М. chevaucheüres, que une que antres»), тоже подчеркивает огромные размеры добычи, Но при этом Виллардуэн называет и ту сумму, в которую, по его мнению, можно оценить богатство, полученное крестоносцами в Константинополе: «не считая утаенного и доли венецианцев, [там] было наверняка на 400 тысяч марок серебра (sanz celui qui fu emblez et sans la partie de Venetiens, en vint bien avant. CCCC. M. mars d'argent)».205) Маршал Шампанский сообщает каким образом были поделены эти богатства, скрупулезно передает, кто из крестоносцев и сколько получил (в зависимости от общественного положения): «двое пеших оруженосцев получили столько же, сколько один конный, а двое конных — сколько рыцарь». Всего же, по его словам, было разделено между рядовыми крестоносцами (за вычетом 50 тысяч марок, внесенных в уплату долга Венеции) до 100 тысяч марок.206) [172]
B меньшей мере, но внимание к денежным делам проявляют и другие хронисты. Гунтер Пэрисский, говоря о щедрости аббата Мартина, своего героя, который будто бы великодушно делился, чем мог, с нуждавшимися, подробно расписывает, какие именно суммы пожертвовал аббат на младшую братию: «Великодушие его дошло до того, что однажды он добровольно роздал таким образом за два дня 120 марок, а на третий — выдал еще 70 марок серебра».207) Автор хроники «Константинопольское опустошение», описывая трудное положение крестоносцев на венецианском острове Лидо, где они были заперты, «словно узники», отмечает, что «сестерций хлеба стоил 50 солидов»,208) т. е. очень дорого.
Отметим, наконец, следующий факт, имеющий известное значение в интересующей нас связи: порой хронисты Четвертого крестового похода сравнительно легко обходятся и без сверхъестественного вмешательства — даже в тех случаях, в которых за пятьдесят — сто лет до того оно признавалось совершенно обязательным.
Летом 1203 г. Гунтер Пэрисский вместе с папским легатом кардиналом Петром Капуанским отбыл из Беневента к Акре, где по распоряжению легата взял на себя предводительство отрядом немецких крестоносцев. «В эти дни, которые вследствие невероятной жары обычно называют собачьими (qui propter fervoris caniculares vocari solent)», среди крестоносцев «вспыхнула жестокая болезнь». По словам хрониста, смертность была «столь велика, что однажды, как вспоминают, за один только день пришлось похоронить более 2 тысяч покойников». При этом «мор разразился так неожиданно, что тот, кто заболевал, мог быть уверен, что скончается через три дня».209)
Казалось бы, упоминание об этих событиях — один из благоприятнейших для хрониста поводов заговорить о каре божьей за совершенные ими грехи и т. п. Однако Гунтер совершенно не вспоминает здесь о боге, прегрешениях крестоносцев, наказании свыше.
Нечто подобное мы находим и у Виллардуэна. После ухода отряда латинского императора Балдуина I (в мае 1204 г.) из Салоник среди его воинов вспыхнула какая-то болезнь, от которой умерло 40 рыцарей. Часть их автор даже называет поименно, других же просто аттестует «добрыми рыцарями», но о наказании небесном как причине эпидемии не говорит ни слова. Мор изображается лишь как «очень большое бедствие, приключившееся с рыцарями под Салониками (et une mesaventure for fu avenue devant Salenique mult grant)».210) [173]
Иногда историки начала XIII в. лишь формально вводят в свое повествование сверхъестественные факторы, но по существу дают вполне земное истолкование описываемым событиям.
17 июля 1203 г. крестоносцы изготовились к генеральному приступу Константинополя, выстроившись шестью отрядами против Влахернских ворот. В свою очередь император Алексей III вывел свои войска из города и расположил их вблизи стен, лицом к лицу с крестоносными ватагами. Виллардуэн рассказывает, что обе стороны — пилигримы и греки — простояли друг против друга целый день и в конце концов так и не вступили в бой. Почему это произошло? Маршал Шампанский завершает, правда, рассказ о событиях этого дня традиционным рефреном: «И знайте, что не случилось тогда ничего, кроме того, что было угодно богу». Однако из его описания ясно видно, в чем все-таки сам автор усматривал действительную причину такого странного хода дела: просто «греки не отваживались ринуться на франков, а те не желали отходить от своих укреплений (li Gré nes oserent venir ferir en lor estal: et cil ne voltrent eslongnier les lices)»211) (так как понимали, что в открытом бою может сказаться численный перевес противника). В основе поведения сторон, оказывается, лежали чисто практические соображения: боязнь неудачи заставила тех и других держаться выжидательной тактики. Перед нами очевидный пример традиционной двуплановости изображения, в которой, однако апелляция автора к воле господней, точнее, отсылка читателя к этому неземному фактору, объясняющему в принципе ход событий, — не более чем литературный трафарет.
Другой, не менее разительный пример такого рода, встречающийся у этого же автора, — объяснение им причин примирения латинского императора Балдуина I и маркиза Бонифация Монферратского, поссорившихся из-за Салоник и согласившихся помириться лишь после вмешательства баронов и дожа Дандоло.212) Повествуя об этом, Виллардуэн, сам участвовавший в посреднических переговорах, указывает, что их благополучный исход был, разумеется, обусловлен волей господней: «О [мой] бог! Какой ущерб причинила бы эта распря! Не положи господь ей конец (букв. «не подай бог совета — se Diex n'i eust mis conseil»), христианство было бы погублено».213) Но ссылка на волю всевышнего как на решающий фактор, определивший исход событий, и здесь в сущности является, по крайней мере до некоторой степени, данью традиции, привычной формулой. Сам Виллардуэн тут же дает вполне земное объяснение мотивов, побудивших враждующие стороны пойти на взаимные уступки и сложить оружие. Он рассказывает о том гневе, который [174] вызвала среди баронов весть о разрыве Бонифация Монферратского с Балдуином I, о смятении, в котором предводители крестоносцев собрались на совет в Константинополе, чтобы обсудить меры для прекращения распри, о том, как решено было унять пыл и Балдуина I и Бонифация, направив к ним делегации, и пр.214) Короче говоря, по сути ход событий и здесь определяет человеческая деятельность. Во всяком случае, даже с точки зрения самого Виллардуэна, ей принадлежит существенная роль: «с помощью бога и баронов из совета маркиза» он, маршал Шампанский, сумел добиться уступок от Бонифация Монферратского.215)
Ясно проступающее стремление хронистов XIII в. изображать, события развивающимися сами по себе, в силу действия тех или иных собственно исторических, реальных факторов, обнаруживается и в хрониках последних крестовых походов.
Прозаично и трезво развертывается повествование в анонимной хронике, описывающей деяния рейнских крестоносцев, участников Пятого крестового похода. В ней довольно сухо передаются одни только реальные факты; какие-либо рассуждения о божественном вмешательстве почти отсутствуют. Безо всякого богословско-провиденциалистского вступления хронист начинает с того, что в 1217 г. граф де Видэ и остальные крестоносцы из Германии и Фризии, пожелавшие отправиться в Святую землю, собрались у Влердингена. 29 мая эти пилигримы почти на трехстах кораблях в радостном настроении пустились по морю к английскому порту, именуемому Диртмуде (Дортмунд), поставив во главе, с общего согласия, графа Гилельма Голландского. Столь же деловито рассказывается далее о том, как участники этой экспедиции прибыли в Португалию и остановились в Лиссабоне (Unlixbona; название этого города хронист выводит от имени Улисса, который якобы построил город по своем возвращении из Трои). Согласившись на просьбы местных епископов и сеньоров, крестоносцы ввязались в войну с неверными за порт Алкасар, являвшийся «ключом ко всей Испании»; подробно описывается многомесячная осада этой крепости.216) Автора более всего занимают детали сражений. Разумеется, дело не обходится вовсе без вмешательства всевышнего, но оно выступает не в виде чуда, т. е. чего-то необычайного, сверхъестественного, а в сугубо конкретной, насыщенной специфически воинским содержанием форме. В одном из сражений с неверными крестоносцы попали сперва в трудное положение, но затем выпутались из него и были спасены: «Господь удостоил укрепить своих тем, что в ту же самую ночь послал им на помощь магистра войска тамплиеров Петра».217) В обычном для автора стиле повествуется [175] о вступлении в бой тамплиеров, которое изменило ход сражения в пользу крестоносцев. Прибытие этого подкрепления представлено, правда, в хронике результатом небесной поддержки, оказанной немецким крестоносцам, но на первом плане для автора стоят все-таки действия отряда тамплиеров сами по себе, а не направляющий их божественный промысел. В некоторых иных случаях в хронике также встречаются подобные, как бы вскользь брошенные фразы о божьем вмешательстве, но и они, думается, носят скорее риторический характер, чем выражают действительное понимание автором излагаемых событий.
Отчасти сходная, но слабее выраженная тенденция наблюдается и в другой анонимной хронике Пятого крестового похода — в «Деяниях во время осады Дамиетты». Автора этого произведения совершенно не волнуют высшие цели предприятия: о гробе господнем и его освобождении вообще не упоминается. Вожди крестоносцев и франкской знати из Иерусалимского королевства решили двинуть войско в Египет. Хронист формулирует цели этой экспедиции весьма прямолинейно и с редкой откровенностью: было решено «вступить на землю Египта, чтобы подчинить и поставить под свою ногу народ язычников и сарацин». Кратко сообщив о прибытии войска крестоносцев к Дамиетте, хронист детальнейшим образом, подчас в весьма драматическом тоне и со знанием дела, которого сам был очевидцем, излагает историю борьбы за этот город: он описывает его укрепления, говорит о мерах, принятых гарнизоном для обороны с суши и со стороны Нила, рисует весь ход войны за Дамиетту с ее трудностями, частичными успехами и временными неудачами крестоносцев.218) На первом плане в хронике — изображение осады города, как таковой. Повороты в развитии событий объясняются по большей части сугубо земными обстоятельствами. В одном случае христиане одержали верх над сарацинами потому, что «превосходно защищались». В другом, напротив, положение крестоносцев было крайне осложнено ужасным наводнением: «Приключилась тогда сильная буря, и дожди были столь обильны, что райская река неотличима была от моря и вся вода сделалась горчайшей. И от этой бури и порывов ветра были сорваны все палатки, и все места, где [располагалось] войско, были залиты водой, так что люди могли там утонуть; и хлеб, и мясо, и мука, и все продовольствие затонули в этой воде, а многие больные, находившиеся в лагере, погибли в результате наводнения».219) В хронике немало подобных реалистических картинок.
В поисках объяснения различных неожиданностей египетской войны автор «Деяний во время осады Дамиетты», однако, чаще, чем рейнский летописец, прибегает к ссылкам на действия [176] бога. Он глубже убежден в том, что «без [помощи] господа нашего Иисуса Христа ничто не могло бы совершаться», — к самой осаде Дамиетты крестоносцы приступили, укрепленные свыше.220) Он нередко упоминает об обращениях воинов христовых к небесным силам в трудные моменты битвы.221) После одной смелой операции крестоносцев султана якобы охватил страх, и хронист даже высказывается в том смысле, будто «султан теперь увидел, что за христиан сражался наш господь (videns autem Soldanus, quod Dominus noster... tunc pro Christianis pugnaret)».222) И самое взятие Дамиетты крестоносцами (ноябрь 1219 г.) хронист объясняет тем, что это «господь даровал христианам... такую победу, равную которой никогда не одерживали».223) Изредка автор даже вставляет в свое (в целом, повторяем, реалистичное) описание событий фантастические измышления относительно чудесных явлений, якобы определявших временами судьбу войны. Так, сообщается о видении сарацинам святого Георгия: он явился им в сиянии белых одежд, сопровождаемый своим бесчисленным воинством, вид его навел такой ужас на сарацин, что заставил их обратиться в бегство.224) У этого хрониста наблюдается как бы возрождение черт исторического мышления, свойственного бытописателям Первого крестового похода.
Причудливое сочетание трезво-реалистических и наивно-благочестивых представлений характеризует также построения, которые мы встречаем в произведениях, описывающих крестоносные деяния Людовика IX. В этом отношении, пожалуй, наиболее показательны некоторые свидетельства о судьбах Восьмого крестового похода. Историографы царствования Людовика IX — Годфруа Болье, автор его «Жизнеописания», а также Гийом де Нанжи, автор «Деяний Святого Людовика», рассказывая о причинах, по которым военный совет в Кальяри (Сардиния) летом 1270 г. принял решение двинуть флот с войском участников крестового похода в Тунис, утверждают, что направление это было избрано потому, что тунисский эмир аль-Мостансир, побуждаемый свыше, будто бы многократно изъявлял намерение принять христианскую веру, и благочестивый Людовик хотел походом в Тунис укрепить эмира в этом намерении.225) Однако сицилийский историк второй половины XIII в. Саба Маласпина дает совсем иное, более трезвое объяснение этому факту: по его рассказу, Людовик IX стал жертвой коварной интриги своего брата, короля Сицилии, Карла Анжуйского, который уговорил святейшего венценосца плыть в Тунис, имея в [177] виду добиться с помощью оружия удовлетворения политических целей сицилийской короны в Северной Африке — он хотел заставить правителя Туниса платить дань королю Карлу.226) Ради этого он (Карл) и «постарался ловким маневром (sagaci studio) повернуть войско на Тунис».227) Нас в данном случае интересует не степень правоты хронистов в их попытках объяснить причины тунисской экспедиции,228) а характер этих объяснений. Стремление определить действительные, т. е. прозаические, чисто фискальные, мотивы действий одного из главарей последнего крестового похода выступает в словах Сабы Маласпины с достаточной отчетливостью.
Исторический реализм и историческая приземленность, повторяем, свойственны сочинениям многих хронистов и писателей XIII в. в гораздо более высокой степени, чем произведениям историков ранних крестовых походов. За сравнительно небольшими исключениями, сверхъестественные факторы, в особенности чудеса, явления святых и апостолов, небесные пророчества и т. п., привлекаются в качестве объяснений описываемых событий значительно реже.
* * *
Итак, разбор текстов хроник показывает, что, подобно всем прочим концепциям средневековых авторов, взгляды латинских летописцев и историков на крестовые походы были пронизаны провиденциализмом. Провиденциалистские представления составляют своего рода историко-философский фундамент суждений летописцев о событиях крестоносного движения.
Воззрения эти претерпевают в XII—XIII вв. известную эволюцию. Она объясняется не только общими идеологическими и культурными сдвигами того времени, получающими свое выражение также в историографии, но и находится, по-видимому, в связи с изменениями характера крестовых походов. Их религиозная оболочка; первоначально довольно плотная, постепенно рассеивалась, становилась все более прозрачной. Напротив, реальные интересы практического порядка, хотя и являвшиеся с самого начала важнейшим стимулом для крестоносцев, но долгое время скрытые религиозным обрамлением, выступали со все большей очевидностью на передний план. По мере этого и [178] провиденциалистские аксессуары, историческая символика в ее разнообразных проявлениях утрачивали свою прежнюю всеопределяющую роль в изображении и толковании событий крестовых походов. Тем не менее они сохраняются в качестве неизменного отправного пункта общих построений историков крестовых походов на всем протяжении указанного периода, варьируясь по силе и степени своего конкретного выражения в произведениях различных авторов в зависимости от их социального положения и различных обстоятельств субъективного порядка.
Именно представление о божественной основе крестовых походов, в которых сами крестоносцы являлись лишь орудием всевышнего, самоотверженно выполнявшими небесные предначертания, послужило идейно-методологической основой для апологетического изображения крестоносного движения в произведениях латинских хронистов. [179]
1) См. А. Séguin, Bernard et la seconde croisade, — в кн.: «Bernard de Clairvaux» (Comission d'Histoire de l'Ordre Cîteaux, 3), Paris, 1953, pp. 379-409; E. Willems, Cîteaux et la seconde croisade, — RHE, vol. XLIX, 1954, pp. 119-149.
2) Bernardi De Consideratione, — PL, t. CLXXXII, col. 742.
3) Ibid., col. 743. Любопытно, что некоторые историки наших дней стараются взять под защиту крестоносную авантюру Бернара Клервоского и ее организатора, прибегая к его собственной аргументации. Так, Э. Виллемс считает возможным упрекнуть вдохновителя крестового похода 1147—1149 гг. только в том, что он допустил к участию в походе... женщин и детей и не сумел предвидеть скандальных результатов этого прискорбного факта. См. Е. Willems, Cîteaux et la seconde croisade, p. 137.
4) Bernardi De Consideratione, col. 742, 743-744, 744-745. См. подробный, но крайне идеализирующий облик Бернара Клервоского, анализ его воззрений на крестовые походы в монографии: Р. Rousset, Les origines et les caractères de la première croisade, Neuchâtel, 1945, pp. 152-168.
5) Большой и интересный фактический материал об этом собран в монографии голландского историка П. Трупа: см. Р. Troop, Criticisme of the Crusade. A Study of Public Opinion and Crusades Propaganda, Amsterdam, 1940.
6) См. О. Л. Вайнштейн, Некоторые черты средневековой, историографии, — СВ, вып. 25, М.-Л., 1964, стр. 257; О. Л. Вайнштейн, Западноевропейская средневековая историография, стр. 146 и сл.
7) См. Н. А. Сидорова, Очерки развития ранней городской культуры во Франции, М., 1953, стр. 228 и сл.
8) Ф. Энгельс, Дебаты по польскому вопросу во Франкфурте, — К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, изд. 2, т. 5, стр. 378.
9) Анализируя творчество французских и немецких поэтов XI—XIII вв., писавших о крестовых походах, Ф. В. Вентцлав-Эггеберт детально проследил, каким образом, особенно к началу XIII в., на содержание их произведений повлиял упадок прежнего религиозного энтузиазма. Исследователь показал, что идея крестового похода в ее первоначальном, «высоком» звучании, обесцененная, по его мнению, неудачами крестоносных войн, возможностью замены личного участия в них денежными взносами (со времени Иннокентия III) и т. д., подверглась постепенному обмирщению; в XIII в. она все реже оживала в поэзии, а к началу XIV в. и вовсе выродилась (крестовые походы стали трактоваться в приключенческом духе). См. F. W. Wentzlaff-Eggebert, Kreuzzugsdichtung des Mlttelalters. Studien zur ihrer geschichtlichen tınd dichterischen Wirklichkeit, Berlin, 1960. Рец.: H. Menhardt — MIOG, Bd LXIX, Heft 1-2, 1961, S. 135—138. О трубадурах, участвовавших в крестовых походах, см.: Н. Davenson, Les Troubadoures, Paris, 1960, pp. 17, 22.
10) Otton. Frising. Chronica, p. 556.
11) Р. М. Schon, Studien zum Stil der frühen französischen Prosa. Robert de Clari, Geoffroy de Villehardouin, Henri de Valenciennes, S. 24-25.
12) Еще Ж. Ф. Мишо назвал труд Жака Витрийского «une espèce de tableau statistique de la Terre-Sainte et des pays voisins» (J. F. Michaud, Bibliothèque des croisades, t. I, Paris, 1829, p. 169). Исключительное внимание историка к вопросам развития хозяйства, торговли и транспортных средств отмечал также Г. Прутц (Н. Prutz, Kulturgeschichte der Kreuzzüge, Berlin,. 1883, S. 494).
13) Н. А. Сидорова, Очерки развития ранней городской культуры во Франции, стр. 237 и сл.
14) Приводим по: Н. Sybel, Über den zweiten Kreuzzug, — «Kleine Historische Schriften», Bd I, 3-te Aufl., Stuttgart, 1880, S. 423.
15) К. Маркс, Хронологические выписки, — «Архив Маркса и Энгельса», т. V, стр. 151.
16) Odo de Diog., р. 10: ...supersedeo scribere miracula quae tunc ibidem acciderunt quibus visum est id Dominus placuisse, ne si pauco scripsero, non credantur plura fiusse, vel si multa, materiam videar omisisse.
17) Otton. Frising., p. 59.
18) Odo de Diog., p. 108.
19) Ibid., р. 112.
20) Ibid, р. 106.
21) Ibid., р. 24.
22) См. выше, стр. 111.
23) Odo de Diog., p. 48.
24) Ibid., р. 46.
25) Ibid., pp. 40-42.
26) Ibid., р. 44.
27) Ibid., р. 66.
28) Ibid., р. 72.
29) Ibid., р. 54.
30) Ibid., pp. 2, 16-18, 54, 128 е. а.
31) См. Otton. Frising. Chronica, Einleitung [W. Lammers], S. LVI-LXII; cp. A. Dempf, Sacrum Imperium. Geschichts- und Staatsphilosophie des Mittelalters und der politischen Renaissance, Darmstadt, 1954, S. 231, 247 sq.
32) Otton. Frising., p. 60.
33) Odo de Diog., p. 118.
34) Ibid., p. 98.
35) Otton. Frising., p. 93.
36) Ibid., p. 93.
37) Odo de Diog., p. 90.
38) Ibid., p. 42.
39) Ibid., р. 90.
40) Ibid.
41) Ibid., р. 92: ...Processum fames prohibeat'et hostis et incognita montium labyrinthus... Recessurn aeque fames et opprobrii metus. Tali consideratione cedentes, Alemanni faciunt quod non solent...
42) Odo de Diog., pp. 30, 32, 113, 114.
43) Ibid., pp. 30, 32, 86, 116. Как показал Р. Л. Вольф, слово «Романия» часто употреблялось хронистами первых трех крестовых походов для обозначения малоазиатских территорий Византии. См. R. L. Wolff, Romania: the Latin Empire of Constantinople, — «Speculum», vol. XXIII, № 1, 1948, January, p. 22 sq., особенно р. 25.
44) Odo de Diog., p. 88.
45) Ibid, p. 86.
46) Ibid., p. 64: Infra muros terra est vacua quae aratro patitur et ligones. Заметим, что в традиционном русском переводе этого места выражение «infra muros» передается «внутри у самых стен» (см.: М. М. Стасюлевич, История средних веков в ее писателях, и исследованиях новейших ученых, т. III, СПб., 1865, стр. 365; «Хрестоматия по социально-экономической истории Византии:», М., 1951, стр. 237), однако предлог infra имеет иное значение. Подробно о константинопольских субурбиях см.: М. Я. Сюзюмов, Экономика пригородов византийских крупных, городов, — ВВ, т. XI, М., 1956.
47) Odo de Diog., p. 28-30.
48) Ibid, р. 82.
49) Ibid., р. 32.
50) Ibid., р. 40.
51) Ibid., р. 26. См. N. Kondakov, Les costúmes orientaux à la cour Byzantine, — Byz., t. I, 1924, pp. 7-49
52) Odo de Diog., p. 40. О стамине см.: F. Dölger, Finanzgeschichtliches aus der byzantinischen Kaiserkanzlei..., S. 21, Anmerk. 1; ibid., S. 24.
53) Odo de Diog., p. 66.
54) Ibid., р. 96.
55) Ibid., р. 132.
56) Ibid., pp. 132-134.
57) То был Михаил Врана. См. Odo de Diog., p. 44, note 10 (V. Berry).
58) Ibid., р. 44.
59) Ibid., pp. 58-60.
60) Ibid., pp. 24, 56.
61) Ibid., р. 68.
62) Ibid., р. 110.
63) Ibid., р. 114.
64) Подробнее об этом см.: F. M. Kircheisen, Die Geschıchte des literarischen Porträt in Deutschland. I. Von den ältesten Zeiten bis zur Mitte des zwölften Jahrhunderts, Leipzig, 1904. Cp. B. Schmeidler, Italienische Geschichtsschreiber des 12. und 13, Jahrhunderts, S. 7; J. Le Goff, La civllisation de l'Occident médiéval, Paris, 1964, p. 348.
65) Odo de Diog., p. 58.
66) Ibid., p. 60.
67) Willerm. Tyr., t. I, l-ère part, p. 35.
68) Ibid, pp. 9-31.
69) Ibid., pp. 33-34.
70) Ibid., р. 35.
71) Ibid., pp. 35, 37-38.
72) Н. Sybel, Geschtchte des ersten Kreuzzuges, S., 196.
73) Willerm. Tyr., t. I, 1-ère part., p. 38.
74) Alb. Aquen., pp. 273-274.
75) Willerm. Tyr., t. I, 1-ère part., pp. 36-38.
76) Ibid., 2-ème part., pp. 1014-1015.
77) Ibid., p. 1014.
78) Ibid., p. 1015.
79) Ibid.: ...quorum mores, imo vitiorum monstra, si quis diligentiori stilo prosequi tentet, materiae immensitate succumbat, et potius satiram movere, videatur, quam historiam texere.
80) Willerm. Tyr. t. 1, 2ème part, p. 1015.
81) Ibid., pp. 1133-1134.
82) Ibid., р. 1016.
83) Как показал А. Крей, Гийом Тирский работал над ней в ранний период своего исторического творчества, в основном между 1170—1174 гг. (книги XIV—XV были написаны в 1174—1178 гг.), когда он выступал в качестве придворного историографа, «литературного клиента, обслуживавшего своего коронованного патрона». В то время Гийом Тирский, только приступивший к своему труду, писал отчасти с наставительными, отчасти с развлекательными целями, выполняя прямое поручение иерусалимского короля Амори I, с которым не раз в процессе работы советовался о написанном, читая ему соответствующие отрывки. Ср. А. С. Krey, William of Tyre, pp. 153-154.
84) Ср. Ibid., р. 163.
85) По мнению А. Крея, эта часть произведения создана Гийомом Тирским в последние годы жизни. Вследствие политических перемен в Иерусалимском королевстве, вызванных победой в межфеодальной борьбе группировки Гвидо Лузиньяна (она одержала верх над партией Раймунда III Триполийского), архиепископ Тирский находился фактически в опале и, будучи избавлен обстоятельствами от обязанностей придворного историографа, мог рассматривать и описывать современные ему события более объективно и под более широким углом зрения. «Не король и не двор, — замечает А Крей — были теперь в центре его внимания, а весь латинский мир» (А. С. Krey, William of Tyre, p. 158).
86) Willerm. Tyr., t I, 1-ère part., р. 32: Vivacis enim ingenii erat, et oculum habens perspicacem gratumque, et sponte fluens ei non deerat colloquium...
87) Willerm. Tyr., t. I, 2ème part., p. 884.
88) Ibid., p. 885.
89) Ibid., p. 886: Pecuniae cupidus supra quam regiam deceret honestatem.
90) Willerm. Tyr., t. I, 2-ème part., p. 885.
91) Ibid., pp. 1004-1005.
92) Ibid., р. 925.
93) Ibid., р. 926.
94) Ibid., р. 936.
95) Ibid., pp. 886-890.
96) Такова точка зрения А. Крея. Он полагает, что именно в результате этой эволюции Гийом Тирский к концу своей жизни, оставаясь в целом на августиновско-провиденциалистских позициях, старался больше анализировать деяния людей сами по себе, устанавливать ответственность тех или иных лиц за их поступки, изучал мотивы их поведения, взвешивал возможности выбора ими определенных действий и прочие «поддающиеся контролю факторы» (А. С. Krey, William of Tyre, pp. 161, 163). Однако американский историк не привел ни доказательств того, что эта черта действительно особенно рельефно выступает в заключительных частях произведения Гийома Тирского, ни наличия подобной эволюции в его исторических взглядах.
97) Willerm. Tyr., t. I, 2-ème part., p. 1132.
98) Itiner. peregrin., p. 260.
99) Ibid., pp. 263-265.
100) Ibid., р. 271: Eius ergo beneficium esse quis dubitat, quod Antiochia retenta, quod Tripolis defensa, quod Tyrus servata, qui harum urbium incolas a fame et gladio viribus suis securos conservat?
101) Ambrois. The Crusade of Richard the Lion-Hearth, pp. 182-183.
102) Ibid, p. 225.
103) Ibid., pp. 122-123.
104) Cp. Ibid., Introduction (M. J. Hubert et J. L. La Monte), p. 25.
105) Hist. de expedit. Frider., p. 84.
106) Ibid, р. 85.
107) Ibid.
108) Ibid., p. 86.
109) Ibid.
110) Ibid., p. 88.
111) Ibid., р. 90: ...Verbum hoc celari precepit, ne, si forte populus audiret futuros sibi imminere labores, tedio vie et rerum penuria, opprimeretur. De die enim in diem leta et iocunda et boni fori exuberantia nobis promittebantur, sed hec omnia in contrarium cesserunt.
112) Hist. de expedit. Frider., pp. 91-92.
113) См. подробнее ниже, стр. 259 и сл.
114) Hist. de expedit. Frider., p. 101.
115) Ibid.
116) Villehard., t. I, р. 34; ср. ibid., t. II, pp. 18, 22.
117) Ibid., t. I, pp. 86-88, 90.
118) Ibid., р. 192.
119) Ibid., pp. 184-186.
120) Rob. de Clari, p. 65.
121) Villehard., t. II, р. 18. Ср. Rob. de Clari, р. 60. Сопоставив различные сообщения об этих событиях (помимо мемуаров Виллардуэна и Робера де Клари, о попытках греков уничтожить огнем венецианский флот упоминается в хронике «Константинопольское опустошение» и в письме графа Балдуина Фландрского: J. J. de Smet, Recueil des chroniques de Flandre, Bruxelles, t. I, 1837, p. 130), Э. Фараль пришел к заключению, что имели место две диверсии, причем Виллардуэн в данном случае повествует о второй из них, предпринятой 1 января 1204 г. (Villehard., t. II, р. 16, note l).
122) Villehard., t. II, р. 38.
123) Rob. de Clari, р. 72: Quant li barons furent revenu et... si s'asanlerent ...et disent que chestoit par pechié qu'il riens ne pooient faire ne forfaire a le chité.
124) Villehard., t. II, pp. 42-44.
125) Rob. de Clari, p. 73: Et tant i assalirent que le nef le vesque de Sessons s'ahurta a une des ches tore par miracle de Dieu, si comme le mers, qui onques n'est coie, le porta...
126) Anon. Suession., pp. 6-7.
127) Rob. de Clari, pp. 73-74.
128) Ibid., р. 74: Ains voloit, pour le traïson d'aus et pour le murdre que Morchofles avoit fait et pour le desloiauté d'aus, que le chités fust prise et que il fussent tot honni...
129) Villehard., t. II, p. 54.
130) Ibid.
131) Anon. Halberstad., p. 15.
132) Gunth. Paris, p. 59.
133) Ibid, pp. 83-84.
134) Ibid., p. 87.
135) Ibid., p. 98.
136) Ibid., р. 83.
137) Ibid., р. 107.
138) Отметим, кстати, что и Виллардуэн и Робер де Клари, правда, в сравнительно небольшой мере, исполнены еще и некоторых наивных суеверий в духе представлений историков конца XI в. Так, Виллардуэн придает известное значение пророчествам: казнь Мурцуфла он расценивает как осуществление старинного прорицания, согласно которому кто-то из императоров константинопольских будет сброшен с некоей колонны в греческой столице, в знак чего среди прочих украшавших ее изображений якобы было одно (Виллардуэн сам видел его), представлявшее фигуру императора в наклоненном виде: «И так сбылось это сходство и это пророчество над Морчуфлем» (см. Villehard., t. II, р. 116).
139) Особенности стиля обоих мемуаристов с большой скрупулезностью изучены в диссертации П. М. Шона (Р. М. Schon, Studien zum Stil der frühen französischen Prosa. Robert de Clari, Geoffroy de Villehardouin, Henri de Valenciennes, S. 75 sq. e.a.).
140) Rob. de Clari, pp. 1-5, 8-9.
141) Villehard., t. I, р. 2. Об этом проповеднике крестового похода см.: А. Charasson, Un curé plébéien аи XII-e siècle, Foulque, curé de Neuilly-sur-Marne (1191—1202), prédicateur de la IVe Croisade, d'arpès ses contemporains et les chroniques du temps, Paris, 1905.
142) Rob. de Clari, p. 1.
143) Ibid., р. 83.
144) Установлено, что описание фактов, прямым очевидцем которых являлся Робер де Клари, составляет не более шестидесяти процентов текста его мемуаров; остальная часть повествования строится на материалах, почерпнутых из вторых рук. См. Р. М. Schon, Studien zum Stil der frühen französischen. Prosa. Robert de Clari, Geoffroy de Villehardouin, Henri de Valenciennes, S. 47.
145) Rob. de Clari, pp. 25-27, 37-39.
146) Ibid., pp. 27-28.
147) Nic. Chon., р. 453 sq.
148) Gunth. Paris., p. 61.
149) Ibid., pp. 62-64, 65-67.
150) Ibid., pp. 60, 68 sq.
151) Ibid., p. 70.
152) Ibid., p. 71.
153) Ibid., pp. 71-72.
154) Так, по Роберу де Клари, епископ Нивелон Суассонский, сыгравший большую роль в дипломатической истории событий 1202—1204 гг., — это человек «весьма мудрый и смелый как в предводительстве, так и в других случаях»; цистерцианского аббата Лоосского из Фландрии историк также характеризует как «весьма мудрого человека»; барон Пьер Амьенский — «добрый рыцарь, отважный и храбрый»; Матье Монморанси — «доблестный рыцарь»; та же оценка прилагается к Пьеру де Брасье (Rob. de Clari, pp. 2-3). По Виллардуэну, Конон Бетюнский, сеньор, принимавший наряду с самим автором участие в различных дипломатических акциях в период пот хода, — «добрый рыцарь, умница и весьма красноречивый»; говоря о смерти того же аббата Лоосского осенью 1203 г., Виллардуэн замечает: «то был святой и благородный человек, желавший добра войску» (Villehard., t. I, р. 141; t. II, pp. 6, 12.)
155) Rob. de Clari, p. 67.
156) Villehard., t. I, р. 168.
157) Rob. de Clari, p. 70.
158) Ibid., р. 32; ср. ibid., p. 39. О Бонифации Монферратском имеется значительная литература; лучшая из старых работ — D. Brader, Bonifaz von Montferrat bis zum Antritt der Kreuzfahrt (1202), — «Historische Studien von E. Ebering», Heft LV, Berlin, 1907; из новых назовем статью: Н. Grégoire, Empereurs belges ou français de Constantinople. 1. Boniface de Montferrat et le détournement de la Croisade, — «Bulletin de la faculté des lettres de l'Uni-versité de Strasbourg», № 7, 1947, mai — juin, pp. 221-227.
159) Подробнее см.: М. А. Заборов, К вопросу о предыстории Четвертого крестового похода, — ВВ, т. VI, М., 1953, стр. 233-234.
160) Villehard., t. II, р. 72: por се que li marchis ere uns des plus prorssiez chevaliers dou monde, et des plus amez des chevaliers, que nus plus largement ne lor donoit.
161) Villehard., t. II, pp. 86, 90-92, 98.
162) Ibid., p. 100.
163) Ibid., р. 92. Как отмечает Э. Фараль, слово «durement» в те времена не имело значения, в котором оно употребляется теперь, а являлось своеобразной формой превосходной степени (Villehard., t. II, р. 95, note 1).
164) Ibid., р. 102: Mais... l'empereres no voloit mie perdre le duc de Venise, ne les cont Loeys, ne les autres qui erent dedenz Constantinoble...
165) Villehard, t. II, p. 124.
166) Ibid., р. 172.
167) Gunth. Paris., р. 91: Erat autem ibi vir quidam prudentissimus, dux Venetorum, cecus quidem in facie, sed perspicacissimus in mente, qui corporis cecitatem animi vigore atque prudentia optime compensabat.
168) Villehard, t. II, p. 22.
169) Ibid., pp. 22-24.
170) См. обстоятельный рассказ хрониста о поведении аббата Мартина в захваченном крестоносцами Константинополе в дни апрельского погрома 1204 г., об его участии в ограблении греческих храмов, о сделке с неким православным священником, у которого аббат, грозя смертью, добивается сперва раскрытия тайны местонахождения церковных сокровищ, а затем похищает их, и пр. (Gımth. Paris., p. 105 sq.).
171) План похода на Задар вызывает смятение в религиозной душе аббата: видя, что «дело креста не только натолкнулось на преграду, но что, возможно, придется проливать христианскую кровь, он не знает, как ему поступать, что делать»; аббат даже обращается к папскому легату при войске крестоносцев Петру Капуанскому с просьбой освободить его от крестоносного обета (Gunth. Paris., pp. 72-73) и т. д.
172) Gunth. Paris., p. 60.
173) Ibid., р. 78. Oderat autem summus Pontificus illam urbem, tam ipse, quam eius predecessores, a multo tempore, quoniam jam diu romane ecclesie rebellis extiterat...
174) Gunth. Paris., p. 78: Oderat igitur eam, ut diximus, et optabat, si fieri posset, eam a gente catholica sine sanguine expugnari, nisi nostri cladem exercitus formidaret.
175) Gunth. Paris., pp. 78-79.
176) Ibid., р. 92. Ср. Rob. de Clari, p. 70.
177) Gunth. Paris., p. 92.
178) Ibid., pp. 92-93.
179) Ibid., p. 93.
180) Rob. de Clari, р. 12.
181) Ibid., р. 44.
182) Ibid., р. 46: Et aprés prist on tout les garchons qui les chevax gardoient, et tout li cuisiniers qui armes peurent porter etc.
183) Rob. de Clari, pp. 42-43.
184) Villehard., t. II, p. 184.
185) Rob. de Clari, p. 69.
186) Villehard., t. II, pp. 16-18; Rob. de Clari, p. 60.
187) Villehard., t. I, p. 148.
188) Rob. de Clari, p. 43 sq.
189) Ibid., p. 46.
190) Удивителен динамизм этих описаний! Тут рыцари крепят канатами корабль епископа Суассонского, первым приставший к башне городской стены, там другая группа рыцарей, пренебрегая опасностью — со стен обрушиваются тяжелые камни, греческий огонь (fu grijois) и горшки с кипящей смолой, — осуществляет прорыв в обнаруженном ими потайном ходе в стене и т. д. (Rob. de Clari, pp. 74-75; ср. Villehard., t. II, р. 36 sq.).
191) Villehard., t. II, р. 42.
192) E. R. Curtius, Über di altfranzösische Epik, IV, — RF, Bd 62, 1950, S. 322 sq. В свое время Г. Прута, опубликовал любопытную ведомость расходов одного французского крестоносца, обнаруженную историком среди манускриптов Парижской Национальной библиотеки и относящуюся как раз к этому времени. Здесь расписаны по многим статьям различные суммы, необходимые для содержания рыцаря, отправляющегося в крестовый поход: общий расход составляет 1467 ливров 23 денье. См. Н. Prutz, Kulturgeschichte der Kreuzzüge, Berlin, 1883, S. 599 sq. Cp. P. M. Schon, Studien zum Stil der frühen französischen Prosa. Roberł de Clari, Geoffroy de Villehardouin, Henri de Valenciennes, S. 23-24.
193) Rob. de Clari, p. 7. По Виллардуэну, осведомленному более точно о деталях переговоров, в которых он сам участвовал, дожем была названа другая цифра — 94 тысячи марок (см. Villehard., t. I, р. 24).
194) Rob. de Clari, p. 7. Кстати, Виллардуэн не упоминает о каких-либо препирательствах послов с Дандоло по поводу размеров платы за фрахт; он сообщает лишь, что послы, выслушав выставленные дожем условия, посовещались между собою в течение ночи и наутро изъявили согласие с ними (Villehard., t. I, р. 24).
195) Rob. de Clari, p. 8.
196) Ibid., р. 10.
197) Ibid., р. 11. Согласно Виллардуэну, в действительности сумма долга составляла лишь 34 тысячи марок (См. Villehard., t. I, р. 64).
198) Rob. de Clari, p. 56.
199) См. выше, стр. 98 и сл.
200) Rob. de Clari, pp. 36-37.
201) Ibid., p. 60.
202) Ibid., p. 103. Косвенным образом о жадном интересе Робера де Клари к деньгам, добыче, материальным благам вообще, на получение которых в первую очередь рассчитывал этот крестоносец, свидетельствует частое и многообразное по форме употребление им глагола paier — «платить». Стилистический анализ выражений мемуариста, содержащих этот глагол, см.: Р. М. Schon, Studien zum Stil der frühen französischen Prosa. Robert de Clari, Geoffroy de Villehardouin, Henri de Valenciennes, S. 57.
203) Villehard., t. II, р. 8.
204) Rob. de Clari, pp. 80-81.
205) Villehard., t. II, p. 60.
206) Ibid., p. 58.
207) Gunth. Paris., p. 68.
208) Devast. Constantinop., p. 87.
209) Gunth. Paris., p. 80.
210) Villehard, t. II, p. 98.
211) Ibid., t. I, р. 182.
212) Об этом подробно см.: Villehard., t. II, pp. 84-98.
213) Ibid., р. 98.
214) Ibid., р. 92.
215) Ibid., р. 94.
216) Gesta cruciger. Rhenan., pp. 29-30, 31-34.
217) Ibid., p. 37.
218) Gesta obsid. Dam., p. 74 sq.
219) Ibid., p. 80.
220) Ibid., р. 75.
221) Ibid., pp. 78, 84, 115.
222) Ibid., р. 80.
223) Ibid., pp. 111-112.
224) Ibid., р. 85.
225) Gaufred. de Belloloc., pp. 21-22; Guilelm. de Nang., pp. 446-447.
226) Речь идет о дани, которая еще во времена владычества Штауфенов в Сицилии выплачивалась им Тунисом, пользовавшимся за это правом вывозить из Сицилии зерно; после перехода острова к Анжуйской династии эмир прекратил выплату дани французским наследникам Штауфенов (см. М. А. Заборов, Крестовые походы, М., 1956, стр. 265 и сл.).
227) Sabae Malasp., col. 859-860.
228) Подробный разбор вопроса см.: R. Sternfeld, Ludwigs des Heiligen Kreuzzug nach Tunis und die Politik Karl I von Sicilien, Berlin, 1896; G. Caro, Zur Geschichte des Kreuzzuges Ludwigs des Heiligen, — HV, 1898, Heft 2. S. 238-244.