Система Orphus

Сайт подключен к системе Orphus. Если Вы увидели ошибку и хотите, чтобы она была устранена, выделите соответствующий фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Назад К оглавлению Дальше


Глава пятая
Объективное и тенденциозное в латинских хрониках крестовых походов (до начала XIII в.)

До сих пор мы ставили перед собой две главные задачи: проследить, каким образом в латинских хрониках и других сочинениях современников по истории крестовых походов сказались основные черты их общеисторических взглядов, и установить, как именно, в какой мере идейно-политические позиции хронистов и мемуаристов отразились на их понимании крестоносных войн и на самом подходе к изображению последних. Изучение материала позволило вскрыть объективно присущие хроникам: внутренние сложность, непоследовательность, противоречивость. Формально декларируемые (часто под влиянием античных традиций) цели написания истории крестовых походов хронистами и цели, которые они фактически ставили перед собой, руководствуясь подчас принципами греко-римского прагматизма, переработанными в соответствии с установками христианской историографии и приспособленными к идейно-политическим потребностям своей эпохи, не совпадают друг с другом. Налицо значительное расхождение между проводимой хронистами апологетической концепцией и собранными в их сочинениях фактами, которые существенно подрывают ее.

Причины такого рода «несогласованности», что отмечалось выше, коренились в специфичности мировоззрения и своеобразии самого исторического мышления хронистов. Как все средневековые историки, они перерабатывали известный им фактический материал сообразно требованиям методологии своего времени, сочетавшей самые разнообразные принципы. Она вобрала в себя традиции античного историописания, трансформировав их на основе теоретических канонов феодально-католической историософии: задачей историка являлось выяснение истины и вместе с тем обнаружение действия божественного промысла в истории; душеспасительная назидательность соединялась с прагматизмом, определявшимся политико-пропагандистскими устремлениями автора, и т. д. Историческая методология занимающих нас историков характеризовалась также «двуплоскостным» [268] подходом к реальной действительности, при котором хронистам было свойственно стремление к символически-обобщенному, провиденциалистски-осмысленному освещению фактов (история, в том числе крестовых походов, — воплощение божественного плана) и — одновременно — их крайне натуралистическое видение.

Возникает вопрос: какова же степень объективности, с которой хронисты и историки XI—XIII вв. раскрывали свою тему? Что хронисты не были беспристрастными свидетелями событий, о которых повествовали, — это явствует из всего предшествующего разбора их произведений, проникнутых, как мы видели, большей или меньшей идеализацией священных войн католиков на Востоке, стремлением к их прославлению как религиозно-героической эпопеи. Но являлись ли хронисты по крайней мере добросовестными рассказчиками и в какой мере их повествования служат достоверным отображением истории крестовых походов? Как далеко простиралась их объективность? Чем, в частности, определялись абсолютно или относительно правильное видение хронистами тех или других сторон происходившего, а подчас и критическая оценка отдельных событий? Иными словами, что конкретно заставляло латинских историков включать в свои сочинения факты, шедшие, казалось бы, вразрез с их же собственной принципиальной схемой истории крестоносного движения, и высказывать суждения, противоречившие коренным, основополагающим установкам, которые вытекали из этой схемы?

Вместе с тем приходится поставить и другие вопросы: в какой мере и каким образом хронисты искажали подлинное положение вещей? Какие факторы обусловливали их «отступление от истины»? Можно ли считать хронистов крестовых походов прямыми фальсификаторами истории?

Анализ этих вопросов — наряду с решением поставленных ранее — позволит вынести общий приговор латинской хронографии крестовых походов, определить ее значение в качестве начального этапа историографии интересующей нас темы. Итак, попробуем разобраться в методах отбора и преподнесения материала хронистами, в степени их объективности.

Достоверные свидетельства хронистов. Характер и источники их объективности

История крестовых походов, какой она предстает на страницах латинских хроник XI—XIII вв., безусловно далека от подлинной. Однако это вовсе не означает, что в хрониках отсутствует доброкачественный фактический материал, на основе которого при надлежащем критическом подходе ее можно было бы реконструировать. Нет никаких оснований отрицать наличие [239] в этих произведениях массы достоверных, имеющих значение объективных, соответствующих ходу и существу событий известий об истории крестоносных войн.

О том, какого именно рода реальные факты привлекали внимание хронистов и в описании чего они сравнительно достоверны и объективны, достаточно подробно говорилось в предшествующих главах. Мы видели, что в хрониках отразилась в известной мере экономическая и социально-политическая обстановка на Западе накануне крестовых походов, подготовка, к ним. Хронистами более или менее точно фиксировались пути и сроки продвижения крестоносцев с Запада на Восток; в основном без прикрас описывались пройденные местности, их ландшафт, климат, хозяйственная жизнь, завоеванные и просто попутные селения, города, крепости и т. д. В общем правдиво характеризовались и события военной истории крестовых походов — осада и взятие городов, крупные и мелкие сражения на суше и на море; успехи, достигнутые в тех или иных военных кампаниях, а также неудачи и трудности, испытанные крестоносцами; их вооружение и снаряжение, тактика сторон. Немало имеется в хрониках интересных и в целом, думается, верных, сведений о бытовых условиях, в которых протекали священные войны (цены на различные продукты, одежду, способы прокормления и фуражировки, транспорт).

События политической истории крестоносных предприятий освещены хронистами довольно детально и во многом в соответствии с действительностью: они рассказывают об итогах каждой войны (основание государств крестоносцев на Востоке, захват и раздел добычи и пр.), о взаимоотношениях различных частей крестоносных ополчений и их предводителей друг с другом, о дипломатических контактах с представителями византийского и мусульманского миров и о многом другом.

Разумеется, уровень достоверности в повествованиях хронистов и степень их объективности при освещении фактической истории крестовых походов далеко не одинаковы: то и другое зависит прежде всего (не говоря уже о факторах субъективного порядка) от характера конкретных сюжетов и явлений, описываемых в хрониках. Достоверность и объективность их авторов более высоки там, где раскрываются различные элементы антуража, внешней среды, в которой развертывались завоевательные предприятия крестоносцев, или описывается внешний ход событий (битв, переходов, осад, наступлений и отступлений, подчинения городов, крепостей и пр.). Напротив, хронисты менее объективны, когда характеризуют самих крестоносцев, их политику, причины и мотивы их поступков или когда рисуют противников крестоносцев, будь то турки, греки и др. Мы вправе, следовательно, говорить лишь об относительной, зачастую весьма, неравномерно проявляющейся объективности латинских хронистов. Но во всяком случае материалы, приведенные в трех [270] предыдущих главах, не позволяют сомневаться в наличии такой, пусть и относительной, объективности отображения в хрониках достаточно широкого круга разнообразных фактов крестоносных войн.

Каковы же были ее источники? Наибольшее значение среди них имело то обстоятельство, что нередко хронисты являлись непосредственными участниками описываемых событий и передавали виденное ими самими или слышанное от других участников. Как ни затуманено было сознание этих историков провиденциалистской символикой, как ни проникнуты они были апологетическими стремлениями, но это были, как правило, очевидцы происходившего — и очевидцы любознательные. Нередко они строили свои повествования на основе собственных дневниковых записей или путевых заметок, частями отправлявшихся на родину, подчас использовали сведения, почерпнутые в беседах с другими очевидцами, а иногда обращались к эпистолярным и документальным материалам. Уже поэтому хронисты должны были отражать более или менее адекватно многие эпизоды крестоносной эпопеи. Мы придаем особую важность непосредственности впечатления, поскольку хронистам XI—XIII вв. в определенной мере были свойственны безыскусственность, граничившая порой с наивностью, живость и натуралистичность восприятия, своего рода «святая простота», естественно сочетавшаяся у этих, полуграмотных клириков и рыцарей с жадным любопытством. К тому же во время священных войн они столкнулись с необычной и непривычной для них средой — с новыми обстоятельствами и незнакомыми людьми, с ранее неведомыми странами и народами, с различными фактами, самой своей новизной возбуждавшими их любознательность.

Отмеченные особенности подхода хронистов к материалу, который попадал в сферу их внимания, вытекали из указывавшегося уже нами своеобразия средневекового исторического мышления, из его двойственности. Рисуя историю крестовых походов, современные им латинские историки в первую очередь, конечно, стремились постигать ее «божественную суть», но одновременно самые события воспроизводились с большой натуралистичностью, непосредственностью, конкретностью. Именно эта непосредственность восприятия, неподдельный интерес ко всему, что они видели и переживали во время походов на Восток, служили важнейшим источником их достоверности и объективности. И это относится не только к известиям, касающимся природной среды либо политической обстановки, в условиях которой происходили священные войны, не только к данным о ходе событий, но в некоторой степени и к сообщениям, содержащим оценку действий самих крестоносцев и их противников. Прямота, бесхитростность видения совершавшегося, причудливо переплетаясь с сознательной или неосознанной тенденциозностью, нередко даже брала верх над нею, как бы превозмогала [271] апологетические намерения историка. В результате его труд освещал и те стороны крестоносной действительности, которые по своему объективному смыслу как будто выпадали из развивавшихся хронистом общих представлений о «святом» деле, предпринятом на Востоке поборниками креста, о них самих, передавал факты, которые шли вразрез с авторской тенденцией. Историческая реальность отражалась в хронике все-таки относительно верно и точно.

«История» провансальского священника Раймунда Ажильского, прославляющего деяния графа Сен-Жилля и его соратников, проникнута большим пиететом перед папским легатом в походе — епископом Адемаром Пюиским, близко стоявшим к Сен-Жиллю. Епископ наряду с самим графом Раймундом Тулузским — несомненно один из героев этой хроники. Ее автор исполнен глубоким благоговением перед достопочтенным прелатом: он считает его «мужем доброго совета», человеком, являвшимся совершенно необходимым народу божьему. Хронист не пропускает случая упомянуть о том, как дорожили епископом крестоносцы-провансальцы, с какой предупредительностью относились к нему, как поспешили вырвать его из рук византийских наемников-печенегов, когда в Пелагонии он упал с мула и, раненный в голову, попал в плен. Автор хроники не забывает отметить, что свои совещания в Антиохии предводители устраивали в резиденции епископа1) и т. д. Все повествование проникнуто высоким уважением к этому духовному сподвижнику графа Сен-Жилля. И тем не менее приверженность к епископу Адемару не мешает хронисту сказать правду о позиции, занятой папским легатом в истории со святым копьем, составляющей центр всего повествования: Адемар Пюиский не поверил в чудесную находку реликвии, он оказался в стане скептиков и не усмотрел в видении Петра Варфоломея «ничего, кроме одних слов».2) Как ни исполнен хронист преклонения перед «мужем совета», он все-таки идет на риск подорвать его репутацию в глазах читателя. Раймунд Ажильский не старается скрыть истину. Более того, он явно раздосадован неверием легата в чудо: ведь, как уже указывалось, хронист был в числе организаторов и исполнителей этой инсценировки. Поэтому он отправляет своего героя (после смерти) в ад, где его якобы подвергли жестокому бичеванию и жгли в пламени: раскаявшись, сам Адемар, по рассказу Раймунда Ажильского, поведал о своих злоключениях Петру Варфоломею, когда явился ему в одном из видений в антиохийском храме Святого Петра, где был погребен.3)

Очевидно, и в этом, и во многих аналогичных случаях [272] фактором, определявшим объективность повествования хрониста, была именно непосредственность восприятия исторической действительности, не позволявшая уклоняться от истины, т. е. описывать события лишь в соответствии с господствующей в хронике тенденцией. Хотя сам графский капеллан являлся одним из главных инсценировщиков благочестивой комедии, чудо святого копья не вызывало у него никаких сомнений. Но хронист был настолько поражен неверием папского легата в это чудо, что не мог пройти мимо такого факта, коего был прямым очевидцем, — пусть сообщение о позиции епископа и находилось в противоречии с пиететом перед ним.

Мемуарист Четвертого крестового похода — пикардийский рыцарь Робер де Клари в своей «Истории завоевания Константинополя», казалось бы, слагает дифирамб «героям» этой авантюры, представляя захват греческой столицы как великое, богоугодное и вообще во всех отношениях достойнейшее дело. Крестоносцы, в его изображении, помышляют прежде всего о божественном. Обращаясь к маркизу Бонифацию Монферратскому, которого они выбрали в Суассоне предводителем заморской экспедиции, французские бароны, по Роберу, заявляют, что избрали его потому, что он как раз тот человек, который лучше всего может содействовать им в «походе по стезе господа бога (le voie Damesdieu)». Они просят его принять на себя предводительство и самому взять крест «из любви к богу (pour l'amour de Damedieu)». Маркиз изъявляет согласие возглавить войско тоже «из любви к богу и ради того, чтобы оказать помощь заморской земле (pour secorre le tere d'oııtre mer)». Историк сравнивает своих героев с ангелами небесными.4)

Но вот тот же Робер де Клари описывает сцену избавления крестоносной рати от венецианского «плена» на острове Лидо, где крестоносцы были размещены с лета 1202 г. Венецианцы постарались поставить их в стесненное положение, чтобы сделать сговорчивее в будущем, ибо рассчитывали использовать авантюристов, задолжавших им крупную сумму денег, к своей выгоде. Так как те оказались несостоятельными должниками, дож Энрико Дандоло распорядился не доставлять им в лагерь «ни еды, ни питья», а затем, удостоверившись, что вытянуть из крестоносцев ничего нельзя, и приняв в расчет коммерческие интересы Венеции, предложил рыцарям компромисс: они должны будут вернуть Венеции остаток своего долга из добычи, которая попадет к ним в результате первого же завоевания.5) На этих условиях дож согласился предоставить флот для переправы крестоносцев «за море». Когда благочестивые воины узнали, что им предоставляется возможность выйти из положения, [273] встав на путь разбоя, они отнюдь не были огорчены этим предложением; напротив, по рассказу Робера де Клари, участника событий, «наши» выражали буйную радость по случаю предстоящего дела: и падали дожу в ноги от восторга («la caïrent as pies de goie»), и клялись «весьма охотно исполнить уговор», и устроили торжественную ночную иллюминацию («fesist grant luminaïre») в своем лагере. «Не было ни одного бедняка, который не возжег бы факела на острие своего копья».6) Историк просто не замечает, как этот облик крестоносных разбойников расходится с его собственным представлением о них, навязываемым и читателю: «небесные ангелы» оборачиваются простыми грабителями, готовыми на любой захват. Нет никакого сомнения, что пикардиец в данном случае рисовал положение вещей вполне объективно: он писал под непосредственным впечатлением событий, которым радовался вместе со своими собратьями-рыцарями.

13 апреля 1204 г. крестоносцы завоевателями вступили в византийскую столицу. Среди награбленного ими добра были и всевозможные святыни, хранившиеся в константинопольских храмах. Что привлекало завоевателей в этих святынях? Конечно, они интересовали их и с религиозной точки зрения, т. е. именно как реликвии: рыцарь Робер де Клари не без благоговения описывает священные предметы, найденные в часовнях дворца Вуколеон, — и два куска «честного креста», и святое копье, и «два гвоздя, которыми был прибит наш господь», и флакон, в котором «была собрана большая часть его крови». Но, читая это описание, нельзя не заметить, что историк вместе с тем оценивает реликвии, как и все прочие религиозные памятники Константинополя, и совсем в ином плане — сугубо материальном. Его занимает их ценность в самом прямом смысле слова; в глазах рыцаря-грабителя они ценны не только своей религиозной сущностью, но и своим золотым содержанием. Святую капеллу дворца Вуколеон он изображает в первую очередь как богатую — в ней все было из серебра и не было ни одной железной вещи («qui а fer apartenissent, qui tout ne fussent d'argent»). Его взор манят два богатых золотых сосуда («deus riches vaissiaus d'or»), подвешенные на потолке посреди часовни на двух больших серебряных цепях («а deux grosses caaines d'argent») — в сосудах хранились священная черепица и кусок ткани с отпечатками лика господня.7) Главный алтарь храма Святой Софии «был столь богат, что не знали, как и оценить его («si rikes que on ne le porroit mie espriser»), ибо алтарный столик был из чистого золота и отделан драгоценными камнями».8) Над алтарем находился гигантский светильник в [274] форме колокола, «весь из литого серебра (d'argent massis)». И снова та же формула восхищения — «он был столь роскошен, что невозможно было определить, сколько он стоил (qui estoit si rikes que on ne peust mie nombrer l'avoir que il valoit)». Мемуарист тщательно высчитывает ценность всего, что он видит в этой части храма: там сотня лампад, все — подвешены на больших серебряных цепях длиной с человеческую руку («comme le brache а un homme»), «и не было лампады, которая стоила бы меньше двухсот марок серебра (deus chens mars d'argent)».9)

И здесь сила пережитого на месте впечатления, отражающего истинную природу тех желаний и намерений, с которыми франко-итало-немецкие рыцарские банды двинулись в 1202 г. на Восток, почти вытеснила развиваемое и разделяемое самим автором представление о крестоносцах — носителях неких высших идеалов. Робер де Клари говорит правду: он поражен богатством церквей и храмов Константинополя; золото и серебро святилищ затмевают в его глазах скрытую, в них «божественную» субстанцию.

Наивная безыскусственность его повествования сказывается и в детальной передаче многих других фактов, из которых выступает подлинный облик жадного до богатства рыцарства. Так, Робер де Клари более детально по сравнению с Виллардуэном перечисляет условия мартовского договора 1204 г. о разделе добычи, которую крестоносцы рассчитывали взять в. Константинополе. Виллардуэн, один из предводителей, крестоносного ополчения, ограничивается лишь общим замечанием: было, мол, условлено, в случае «если бог допустит, что они силою вступят в город», снести всю добычу в одно место для последующего раздела.10) Представитель мелкого рыцарства Робер де Клари вносит различные уточнения, которые выдают особый интерес этой, главной, части воинства к добыче: оказывается, было договорено и «скреплено клятвой всех воинов на евангелии», что «добычу в золоте, серебре и новых тканях стоимостью пять су и более (а 1а vaillanche de chine sols et de plus)» снесут в лагерь для «законного дележа (а droite partie)»; исключение делалось лишь для различных орудий и съестного.11)

Хронисты Первого похода, как мы видели, полностью разделяют официальное представление о его целях и в своих описаниях занимают явно апологетические позиции по отношению к вождям и участникам этого предприятия. Вместе с тем они воздают должное и противникам крестоносцев — мусульманам, их мужеству, храбрости, ловкости, образованности — качествам, [275] производившим, видимо, неотразимое впечатление на западных современников. Разумеется, немалую роль при этом могли играть и побочные мотивы: отмечая достоинства противника, хронисты получали возможность с большей убедительностью оттенить превосходство над ними milites Christi; иначе говоря, объективное изображение воинских и прочих доблестей нехристей не только не противоречило линии повествования латинских историков, но и подкрепляло ее, создавало для нее необходимый фон. И все же думается, что при освещении этой группы фактов они руководствовались, как правило, не столько какими-либо рациональными соображениями, сознательным стремлением, — восхваляя врагов, еще более возвысить своих героев, — сколько прежде всего тем, что писали, находясь под непосредственным впечатлением событий, которых сами были свидетелями.

Конечно, турки, арабы, сарацины — это, по мнению хронистов, «inimici Dei» или «inimici crucis Christi»,12) «нечестивцы (profani)»,13) «варвары» и даже «подлейшие варвары (iniquissimi barbari)»;14) им свойственно вероломство, они «исполнены гордыни (pleni superbia)»;15) это «отвратительный народ (plebs turpis)», «гнуснейшее (spurcissima)», «отверженное племя (excommunicata generatio)»,16) «худшие, подлейшие (pessimi, iniquissimi) люди»;17) их войска — это «силы дьявола (vires diaboli)».18) Сражение при Дорилее они начинают, по описанию Анонима, со скрежетания зубами («ceperunt stridere et garrire») и диких, резких выкриков на своем языке — «дьявольских звуков, издававшихся, не знаю уж каким образом, дьявольским голосом (dicentes diabolicum sonum nescio quomodo in sua lingua, clamantes demoniaca voce)».19) Когда они в свое время завладели Никеей, то якобы «перебили всех христиан, которых там взяли» (что не находит подтверждения ни в арабских, ни в византийских источниках).20) Тактика выжженной земли, к которой сельджуки прибегли после поражения при Дорилее, изображается так, будто турки, «дрожавшие от страха» перед крестоносцами, отступая, обманом занимали города, грабили в них «церкви, дома и все остальное», уводили детей христиан, «поджигали или опустошали все, что могло быть полезным».21)

И тем не менее, по определению хронистов, сарацинские [276] воины — эти мужи, обладающие самым большим опытом в умении владеть на войне роговыми и костяными луками, ловчайшие стрелки («belli peritissimi arcu corneo et osseo, et sagittarii agillimi») и вообще люди, «прославленные в военном искусстве (Turci, viri militares et artes belli illustres)».22) Рассказывая о дорилейской битве, рыцарь Аноним не может сдержать своего восхищения силой и воинским искусством сельджуков и арабов:23) найдется ли «когда-нибудь столь мудрый или ученый [человек], который отважится описать осторожность, воинскую сноровку и могущество турок (qui unquam tam sapiens aut doctus audebit describere prudentiam, miliciam et fortitudinem Turcorum)?»24) Даже находясь в трудном положении, они действуют с замечательным мужеством: язычники, множество которых засело в крепости Архе (крестоносцы подступили к ней в феврале 1099 г.), сумели «удивительно укрепить ее и защищались весьма доблестно (mirabiliter munierunt castrum illud et defendebant se fortiter)».25) Атабег Кербога, причинивший столько бед крестоносцам в блокированной им Антиохии, изображается не без некоторой уважительности: он настоящий рыцарь и великий мастер в шахматной игре, в которую играет в своем шатре накануне генерального боя с крестоносцами.26)

Помимо признания воинских и прочих доблестей противника, что само по себе не столь уж существенно, в хрониках — и это гораздо важнее — мы встретим вполне объективные описания и вооружения, и тактических приемов, и состава войска мусульман. Так, говоря об одной из схваток под Антиохией, Раймунд Ажильский замечает, что бившиеся с воинами графа Фландрского турки и арабы обратились в бегство, убедившись, что они не могут сражаться, пуская стрелы издалека, и что придется, подойдя вплотную к врагу и взявшись за мечи, вступить с ним в рукопашную схватку.27)

О важной роли турецких лучников и кавалерии в боевых действиях пишет также Фульхерий Шартрский.28)

Иногда хронисты вполне объективны и в характеристике [277] политики нехристей, в том числе их религиозной политики. Так, Альберт Аахенский, как мы видели, отмечает, что хотя в Иерусалиме до завоевания его крестоносцами «турки и сарацины установили жестокую тиранию», «полностью изгнали католиков из церквей», однако они все же «пощадили храм гроба господня и его христиан» — это исключение было сделано «из-за подати, которая им постоянно уплачивалась из приношений верующих».29)

Все эти элементы объективности в описаниях хронистами главного врага крестоносцев, нередко как бы подавляющие господствующее в хрониках тенденциозно-пристрастное изображение неверных, — также результат непосредственного, живого отношения любознательных (и не скрывающих своего удивления, от всего необычного и неожиданного, с чем крестоносцам пришлось столкнуться па Востоке) латинских авторов к окружавшей их действительности.30)

Другим источником объективности хронистов является их прямая заинтересованность в наибольшей наглядности, конкретности и точности описываемого: ведь сами хроники зачастую составлялись не только с назидательно-агитационными целями, но и в качестве своего рода практически полезных руководств крестоносцам (например, хроника Одо Дейльского).

Многие элементы объективности латинских историков крестовых походов обусловливались, далее, их жизненным опытом и общественно-профессиональным положением. Безвестный автор «Деяний франков», Рауль Каэнский, Робер де Клари, Жоффруа Виллардуэн и другие историки-рыцари особенно квалифицированно, с подлинным знанием дела преподносят факты военной истории крестоносного движения (в отличие, скажем, от каноника Альберта Аахенского). Но, конечно, социальным статусом хронистов определяется не только профессиональный уровень описаний каких-либо конкретных событий. Речь идет о более широком значении социальной принадлежности и положения хронистов в качестве одной из предпосылок их сравнительной объективности. В хрониках, проникнутых определенными религиозно-политическими тенденциями, встречаются порой, как мы знаем, суждения и оценки, как бы противоречащие этим тенденциям или по крайней мере не соответствующие им, не согласующиеся с ними. Случаи такого кажущегося отказа хрониста от проводимой им в целом апологетической линии [278] часто как раз и обусловливаются его социальной позицией. Священник или мелкий рыцарь, находящийся в окружении того или иного сиятельного предводителя (князя, графа, герцога), стремится по возможности в наилучшем виде изобразить его деяния в походе. Но будучи в то же время свидетелем неблаговидных поступков своего героя, его ошибок и промахов, автор оказывается вынужденным упоминать и о них: по своей социальной принадлежности и вытекающему из нее общему настроению он стоит ближе как раз к тем кругам крестоносцев, среди которых предводительство этого сеньора на отдельных этапах похода вызывало нарекания, критику, недовольство. Иначе говоря, хронист невольно оказывается выразителем общественного мнения данной социальной группы, мнения, идущего до известной степени вразрез с его собственными апологетическими намерениями.

Все симпатии Раймунда Ажильского — на стороне графа Тулузского. Но тот же самый герой в ряде мест хроники выступает в обличье, отнюдь не вяжущемся с представлением о нем как об идеальном воине христовом. В Славонии он творит невероятные жестокости над пленными далматинцами, выкалывая им глаза, отрезая носы, отрубая руки и ноги на виду у их соотечественников. Хронист не может обойти молчанием этот поступок графа Сен-Жилля. Хотя он и наделяется при описании этого эпизода обычным хвалебным эпитетом (egregius), но вместе с тем его зверства расцениваются как quoddam facinus.31) Во время пребывания в Константинополе весной 1097 г. граф упорно замышляет отомстить Алексею Комнину за гибель своих воинов, павших в столкновении с императорскими наемниками. Его не останавливает даже перспектива войны с христианским государем. Более сдержанным князьям — Готфриду Бульонскому, Роберту Фландрскому приходится урезонивать непомерно горячего провансальца.32)

Когда все предводители, оказавшись перед совершившимся фактом, отказываются в пользу Боэмунда Тарентского от укреплений, занятых ими в Антиохия (после разгрома войска Кербоги), один лишь «бескорыстный» граф Сен-Жилль, даже тяжело больной, ни за что не желает уступить норманнскому князю своей части Антиохии.33) За чрезмерную жадность и бездеятельность, проявленные зимой 1097/98 г., все, включая близких, «возненавидели» Раймунда Тулузского34) — и это пишет его духовник! В особенно резком тоне характеризует графский капеллан поведение своего сеньора в связи с осадой провансальцами Архи. Хронист считает это предприятие, затеянное [279] Сен-Жиллем, по меньшей мере ошибкой: осаду Архи он называет «ненавистной (invisa et odiosa obsidio)».35)

В описаниях всех этих фактов Раймундом Ажильским и в его высказываниях обнаруживается безусловно критическое отношение хрониста к своему кумиру — Сен-Жиллю. Преклонение перед графом словно имеет определенные границы, за которыми повествование историка гораздо более соответствует действительному положению вещей, т. е. становится более объективным. В литературе высказывался взгляд, согласно которому Раймунд Ажильский позволил себе критический тон по отношению к Сен-Жиллю постольку, поскольку писал свою хронику уже по возвращении в Европу, не будучи связан «цензурой» — ведь граф Тулузский по окончании крестового похода остался в Сирии, и его капеллан имел возможность свободно выражать свое мнение.36) Возможно, в этом суждении содержится доля истины.

Однако мы вправе выдвинуть и другое, кажущееся нам более правдоподобным, предположение: известную трезвость отдельных оценок хронистом крестоносных деяний своего героя и покровителя можно отнести на счет того, что они были отголоском настроений массы мелкого провансальского рыцарства, populi pauperum, рядовых воинов, проявлявших, как мы видели, неоднократное недовольство своекорыстным сеньором. Его считали главным виновником задержки армии в Сирии, виновником всевозможных проволочек и оттяжек, формальный предлогом для которых Сен-Жилль избрал ссылки на необходимость сохранить верность византийскому императору (чьим вассалом он сам в свое время решительно отказался стать) и которые на самом деле вызваны были лишь нежеланием расстаться с мечтой о княжении в Антиохии и отдать город в руки соперника — Боэмунда Тарентского.

Графский капеллан-хронист, судя по всему, не только понимал, но и разделял недовольство Сен-Жиллем рядовых крестоносцев, с которыми близко соприкасался (достаточно отметить, что другом, информатором, а частично и соавтором Раймунда Ажильского в походе был простой рыцарь Понтий Баладунский, погибший под Архой; хронист упоминает о нем и в «Прологе», и в рассказе об осаде этой крепости).37) Это и настраивало его критически, это и давало ему возможность там и сям преодолевать свою апологетическую односторонность. Именно благодаря этому панегирическая настроенность хрониста в отношении Раймунда Тулузского не поглощает целиком правды о его далеко не безупречных деяниях. Каноник кафедральной церкви в Пюи, простой дьякон, получивший священнический [280] сан уже после начала крестового похода, Раймунд Ажильский хорошо чувствовал и сумел передать оппозиционный дух populi pauperum, которому претила алчность графа Сен-Жилля и который готов был предоставить князьям продолжать свои раздоры из-за Антиохии и аль-Маарры и двинуться к цели предприятия «Christo duce».38) Социальная близость хрониста к массе участников похода чувствуется в его оценках различий имущественного положения среди крестоносцев. Автор полон сострадания к воинам, бедствовавшим от голода во время осады Антиохии. Тех, для которых высокие цены не были чрезмерными и кто мог покупать дорого, «имея в изобилии золото, серебро и одежды», он с явственным укором противопоставляет всем прочим, лишенным состояния и потому не имевшим возможности приобретать съестное по вздутым ценам.39) Отзвуки настроений рядовых крестоносцев слышны и в других местах хроники этого провансальца, особенно там, где рассказывается о возмущениях мелкого рыцарства и деревенской бедноты распрями между предводителями.40) Отсюда также проистекают известные, элементы критичности, находящиеся в противоречии с ориентацией хроники, прославляющей Сен-Жилля.

Яркие примеры того, каким образом правдивое преподнесение фактов историком, идя вразрез с его апологетическими устремлениями, определяется — наряду с другими обстоятельствами — социальной принадлежностью и положением самого автора, дают и другие хроники крестовых походов. Панегирист Первого похода, убежденный в том, что эта война — божья, аббат Гвиберт Ножанский, казалось бы, несколько неожиданно выступает в роли разоблачителя лжечудес, творившихся иными, наиболее предприимчивыми, светскими и духовными участниками иерусалимского похода 1096—1099 гг. Оказывается же он в этой роли не только вследствие отмечавшейся выше общей рационалистичности своего подхода к сверхъестественному, отражавшей известные веяния в духовной жизни Западной Европы начала XII в. Сама эта рационалистичность имела социальную основу: высокий ранг церковнослужителя, необходимость для его носителя блюсти интересы «невесты Христовой» заставляют Гвиберта Ножанского критически относиться к чересчур, как ему представляется, легковесным мистификациям и трюкам, которые могут лишь подорвать авторитет церкви.41)

Тот же аббат Ножанской обители, как мы уже видели, уверен в истинности чуда святого копья.42) Напротив, разоблачителем этого пресловутого чуда, чей рассказ позволяет представить [281] подлинную историю религиозной инсценировки, устроенной графом Тулузским, и понять ее политические цели, является норманнский рыцарь Рауль Каэнский. Его близость к Боэмунду Тарентскому — сопернику графа Сен-Жилля, организовавшему через своего капеллана неуклюжую, шитую белыми нитками находку реликвии, определяет негативную, разоблачительную позицию историка по отношению к этой генеральной мистификации времени Первого похода. Рауль Каэнский проявляет способность к трезвому объяснению чуда прежде всего потому, что выражает общественное мнение норманнского, антипровансальски настроенного рыцарства, скептически воспринявшего и россказни Петра Варфоломея о видении и последовавшую затем чудодейственную находку копья господня.43)

Если мы сопоставим некоторые эпизоды Четвертого крестового похода, как они описываются двумя главными мемуаристами — знатным сеньором Жоффруа Виллардуэном и простым пикардийским рыцарем Робером де Клари, то убедимся в следующем: несмотря на апологетический характер трудов обоих авторов и лучшую, казалось бы, осведомленность первого из них (например, в вопросах «высокой политики»: дипломатические переговоры, отношения крестоносцев с Венецией и пр.), второй кое в чем более объективно отображает некоторые события 1202—1204 гг. Им полнее и глубже раскрыты именно те эпизоды, в которых ярко проступает настоящее обличье франко-итало-немецкой феодальной знати, устремившейся в заморскую авантюру под предлогом отвоевания у неверных Святой земли.

Уже предыстория первого завоевания крестоносцев — захвата далматинского города Задара — в его записках выглядит несколько иначе, чем в мемуарах Виллардуэна. Робер де Клари рисует дело так: когда венецианский дож Энрико Дандоло предложил крестоносцам в погашение своей задолженности завоевать этот христианский город, его предложение встретило согласие только знати («баронов»), только крестоносцев высокого звания; что касается рядовых воинов, то они просто не знали о нем. В совете, решавшем этот вопрос, «кроме самых знатных людей», никто и не присутствовал.44) Виллардуэн, рассказывая об этих событиях, тоже упоминает, хотя и мельком, о каком-то недовольстве части крестоносцев проектом дожа: «его с силою отвергали те, кто хотел, чтобы войско разошлось».45) Однако, судя по описанию Виллардуэна, стремившегося оправдать каждый шаг завоевателей (ведь маршал Шампанский и сам играл активную роль в этом предприятии: он был близок [282] к его верховному вождю — Бонифацию Монферратскому46)), в конце концов было достигнуто и подтверждено («fu faiz li plaiz et otroiés») общее согласие.47) Робер де Клари ничего подобного не сообщает: напротив, в его рассказе подчеркивается непричастность menu gent de l'ost к планам захвата Задара. Вполне возможно, что предводители, опасаясь оппозиции рядовых рыцарей, предпочитали до поры до времени скрывать от них место назначения ближайшего рейда, предстоявшего крестоносцам. Не исключено, конечно, и другое: Робер де Клари стремится выгородить рыцарство, разгромившее в ноябре 1202 г. христианский Задар, переложив всю ответственность за это на знатных главарей воинства христова. Из других хроник известно, во всяком случае, что часть крестоносцев, главным образом рядовые рыцари («бедняки» — pauperes, по терминологии Гунтера Пэрисского), не желавшие проливать кровь ради выгод венецианской плутократии, уже в Венеции «повернули стопы назад и возвратились восвояси».48) Как бы то ни было, несомненно, что в освещении одного из начальных эпизодов крестоносного предприятия 1202—1204 гг. отчетливо проявилась оппозиционная настроенность рыцаря Робера де Клари по отношению к верхушке феодальной армии, как раз и позволившая ему оттенить откровенно захватнические цели феодально-купеческих заправил похода, которые рассчитывали превратить массу крестоносцев в простое орудие выполнения своих планов: вожди — в отличие от рыцарства — немедленно соглашаются на захват христианского города, предложенный дожем. Рассматривая события с точки зрения рыцаря, находящегося в оппозиции к знати, Робер де Клари подчеркивает и другую особенность поведения «высоких людей»: их полное равнодушие к религиозным целям похода. Вскоре по прибытии венецианского флота с крестоносцами к Задару (10 ноября 1202 г.)49) [283] дож Дандоло, временно взявший на себя предводительство походом, узнает, что город заручился обещанием папы римского отлучить всех, кто поднимет руку на христиан. Дандоло заявляет тем не менее, что даже под страхом апостольского отлучения он все равно не откажется отомстить жителям Задара («за то зло, сеньоры, которое они причинили мне и моим людям»). И бароны, пишет историк, изъявили готовность «охотно помочь» дожу («qu'il li aideroient volentiers») (невзирая на угрозу отлучения). Лишь некоторые, в их числе граф Симон де Монфор и мессир Ангерран де Бов, «сказали, что не пойдут против воли апостолика, ибо не желают подвергаться отлучению».50) В тоне повествователя явственно слышится молчаливое осуждение той части знати, которая во главе с дожем не посчиталась с папским предостережением и занесла меч на владение венгерского короля. Существенно при этом, что историк, осуждающий haus hommes, именно благодаря такой позиции оказывается в состоянии более объективно, нежели его знатный собрат по перу — маршал Шампанский, раскрыть линию поведения предводителей крестового похода на данном этапе.

Гораздо подробнее, чем Виллардуэн, предпочитающий, видимо, обходить этот щекотливый сюжет, рассказывает Робер де Клари о грызне баронов за императорский трон в завоеванном крестоносцами Константинополе в апреле — мае 1204 г., о том, как каждый стремился провести своих людей в комиссию, которой предстояло избрать императора. Особенно старался, подчеркивает мемуарист-рыцарь, маркиз Бонифаций Монферратский, желавший заполучить императорский трон любой ценой, хотя бы пришлось для этого применить и силу («et voloit estre empereres aussi comme par forche»);51) распри продолжались, более двух недель, заседания совета вождей происходили ежедневно.52)

В мемуарах Робера де Клари бедные рыцари то и дело противопоставляются знати, так что уже по одному этому можно судить об известной напряженности отношений двух группировок крестоносцев.

В самом начале мемуаров приводится, как уже указывалось в другой связи, длинный список наиболее видных участников похода, который заканчивается их общей характеристикой именно [284] в социальном плане: это были, пишет Робер де Клари, chevaliers haus hommes, т. е. знатные рыцари, «из Фландрии и других земель, которые мы не сможем вам все и назвать»; у них было много своих вассалов в войске («qui molt eurent gent en l'ost») (об Одо и Гийоме де Шамплит); это были «самые богатые люди (plus rike homme)», выступавшие под своими знаменами.53) Наряду с ними войско крестоносцев образуют те, кто больше известен доблестью и оружием («de proesches et d'armes») — бедные рыцари, «меньшой народ». Характеризуя деяния того или иного рыцаря, Робер де Клари никогда не забывает отметить и его социальное положение: Пьер де Брасье «выказал больше всего доблести как из богатых, так и из бедных (de povres et de rikes)»; Матье де Валанкур и Жак д'Авень — «это были те из богатых людей (de riques hommes), кто явил более всего отваги»,54) и т. д.

Сам автор принадлежит к menu gent de l'ost. Во время похода знать неоднократно ущемляла интересы этой категории рыцарства, и Робер де Клари полон обиды на haus hommes. В день взятия Константинополя по крестоносному войску отдается распоряжение, чтобы никто не размещался в городе до того, как будет установлен порядок расквартирования. Однако, с горечью констатирует пикардиец, этот приказ не был исполнен: «Бароны и богатые люди собрались и держали совет между собой, так что меньший люд и не знал об этом ни слова (que le menue gent n'en seurent mot), и даже бедные рыцари; и так порешили [бароны], что возьмут себе лучшие здания города». С этого момента, пишет историк, «они [знать] стали предавать меньший люд (commenchierent il а trair le menue gent), и показывать свое вероломство, и быть плохими соратниками (et а porter leur mal foi et mal compagnie)... И они послали захватить все лучшие и самые богатые здания города, и овладели ими до того, как это заметили бедные рыцари, или меньший люд. А когда обнаружили, то поспешили занять кто что мог».55)

Это — не единственная обида menu gent de l'ost. Особенно чувствительно он был ущемлен при разделе константинопольской добычи. Картина дележа, которую рисуют Жоффруа Виллардуэн и Робер де Клари, неодинакова. По Виллардуэну, дележ был произведен согласно принципам феодальной справедливости: добычу снесли в одно место и разделили в соответствии с рангом и положением каждого крестоносца, как и было условлено, так что «никакой человек, каков бы ни был его ранг и заслуги, не получил более, чем ему полагалось (ne ou plus por altesce ne pour proesce que il eüst), не считая украденного (se emblé ne fu)». Правда, Виллардуэн глухо и как-то вскользь [285] упоминает об утайке добычи иными воинами христовыми: такие недобросовестные люди «нашлись, — говорит он, — и среди малых, и среди знатных».56)

Робер де Клари придерживается иного мнения на этот счет: при разделе добычи — и надо думать, этот рыцарь вернее отражает подлинное положение вещей, чем старающийся приукрасить вождей похода маршал Шампанский, — происходило безудержное расхищение ценностей знатью. «Те самые люди, которым было поручено охранять всю добычу (chil misme qui l'avoir devoient warder), растаскивали, — говорит историк-рыцарь, — золотые драгоценности, какие хотели, и разворовывали добро (et embloit l'avoir)». Каждый из богатых людей (cascun des rikes hommes), подчеркивает он, брал и уносил либо золото, либо златотканые шелковые материи, «либо что ему больше нравилось (ou chou que il amoit miex)».57) Результаты раздела, по Роберу де Клари, выглядят совсем иначе, чем по Виллардуэну: основное разворовали знатные сеньоры; настоящего, справедливого раздела между всеми крестоносцами, утверждает Робер де Клари, никогда и не было произведено. Историк возмущается тем, что «бедным рыцарям и оруженосцам (ne as povres chevalier, ne as serjans), которые помогли завоевать [эту] добычу», достались лишь серебряные слитки (le gros argent), которые попрятали у себя «знатные горожанки (les dames de le chité)». Что до прочего, добра, «которое было оставлено для раздела, то, как я уже вам рассказывал, оно было подло расхищено».58) Таким образом, предаваясь ламентациям по поводу несправедливого раздела добычи, захваченной в византийской столице, обвиняя знать в своекорыстии, в ущемлении интересов рыцарской мелкоты, Робер де Клари, хочет он того или нет, достаточно правдиво рисует и ситуацию, сложившуюся в. апреле 1204 г. в крестоносном ополчении, вожди которого спешили прибрать к рукам захваченные богатства, и алчность самой массы крестоносцев.

Отзвуки настроений рыцарства, ущемлявшегося знатью, слышны и в анонимной хронике «Константинопольское опустошение». Именно оппозиционность по отношению к крестоносной знати позволяет автору этой хроники более или менее достоверно раскрыть ряд эпизодов истории Четвертого похода. Во время пребывания христовой рати в Задаре (зимой 1202/03 г.), когда завязались переговоры ее вождей с явившимися сюда уполномоченными немецкого короля Филиппа Швабского и его византийского протеже царевича Алексея о походе крестоносцев на Константинополь (для «восстановления справедливости», т. е. для водворения на константинопольском престоле [286] Исаака II и его сына), многие рядовые участники экспедиции решительно воспротивились такому соглашению. По словам хрониста, «узнав о том, что им предстоит поход в Грецию, они собрались и, составив заговор, поклялись (facta conspiratione juraverunt), что никогда не отправятся туда».59) Автор очень четко объясняет причину нежелания массы крестоносцев изменять «стезе господней»: бедняки были уже научены горьким опытом задарской авантюры, в результате которой добыча целиком досталась знати. «Все богатства Задара бароны присвоили себе, они ничего не дали беднякам, бедняки сильно страдали от нужды и голода»; уже тогда они выразили свое недовольство баронам, «и, выпросив корабли, сами отбыли в Анкону» — тысяча человек ушла, получив дозволение, а более тысячи последовали этому примеру вопреки согласию баронов.60) Теперь, в Задаре, рядовые воины, естественно, опасались повторения подобной ситуации и в Греции.61)

Все эти примеры показывают существенную роль социального статуса историков крестовых походов, определявшего степень объективности их повествований.

Среди ее источников можно указать, далее, иногда осознанное, а чаще всего — неосознанное стремление авторов хроник и мемуаров избежать упреков в односторонности освещения тех или иных сюжетов. Выше в другой связи приводилось характерное рассуждение на эту тему Одо Дейльского, полагавшего необходимым (по крайней мере в теории) всестороннее рассмотрение предмета.

Во многих случаях объективность изображения хронистами отдельных моментов истории крестовых походов (притом, мы бы сказали, наиболее неприглядных) предопределяется, как это ни покажется парадоксальным, их провиденциалистско-апологетическими воззрениями. Ведь согласно последним, все, что совершали крестоносные воинства, все, что с ними происходило, — все это шло от бога. Сама эта отправная методологическая установка требовала от хронистов добросовестного описания пережитого, виденного и слышанного — ради «прославления имени божьего». Не удивительно поэтому, что, рассматривая крестовый поход как дело воли всевышнего, они бесхитростно-правдиво фиксировали в своих трудах не только факты, способные, с точки зрения католических историков, прославить исполнителей божьих предназначений — крестоносцев. Передавались и такие факты, которые, собственно говоря, не прибавляли им особой славы и даже в глазах самих хронистов являлись воплощением кары господней за грехи освободителей святого гроба. [287] Ссылками на небесные предначертания оправдывались и потому без всякого смущения описывались в хрониках тяжкие неудачи крестоносных воинств, подробно сообщалось и о всякого рода кровопролитных зверствах (они же устраивались ради торжества креста!) благочестивых захватчиков.

Хронисты Первого крестового похода не находят ничего предосудительного в диких жестокостях крестоносцев, творившихся ими на Востоке. С подчеркнутой откровенностью повествуют о злодеяниях ратников христовых в Сирии и Палестине, об их садизме, алчности и прочих совсем не христианских «добродетелях», проявившихся в полном объеме во время похода, и священник Раймунд Ажильский, автор, особенно глубоко увязший в религиозной символике провиденциалистского мировоззрения, и суровые реалисты-рыцари — Аноним и Рауль Каэнский. С отвратительными подробностями показывают они самые безобразные и варварские поступки крестоносцев, такие, как ничем в сущности не мотивированное истребление неверных в Антиохии (Раймунд Ажильский называет эту резню мирного населения «приятным зрелищем, доставленным нам после [столь] долгого времени — jocundum spectaculum... post multa tempora nobis factum»62)), как гнусные издевательства над побежденными врагами в сирийской крепости аль-Маарре в декабре 1098 г., где мусульман топили в колодцах, сбрасывали с городских стен, и многие другие. Во всем этом Раймунд Ажильский усматривает лишь праведный суд божий над неверными, осуществлявшийся руками крестоносного воинства, достойное удивления деяние господне («mirabile quoddam fecerat ibi Dominus»).63)

Хронисты не видят необходимости обходить молчанием и эпизоды, свидетельствующие о низменной материальной подоплеке «святых помыслов» воинов креста. Они рисуют захват добычи крестоносцами в богатых восточных странах, описывают распри из-за ее раздела: ведь всякого рода драгоценности доставлял захватчикам господь! Что касается раздоров среди князей, то они рождались «из самого этого изобилия», т. е. были как бы неизбежным побочным продуктом того, что совершалось с небесной санкции, — значит, у хронистов не было оснований их замалчивать. Правда, некоторые хронисты, испытывавшие влияние настроений populi pauperum, который возмущался княжескими усобицами, осуждали гордыню и превзошедшее всякую меру упоение сеньоров материальными плодами предприятия, по идее являвшегося религиозным («те, кто чтил бога в глубине сердца, предпочитали, — пишет Раймунд Ажильский, — чтобы был недостаток в благах и чтобы нам угрожали опасные бои — rerum inopiam atque bella formidosa nobis imminere praeoptabant»).64) Однако это нисколько не мешало им более или [288] менее правдиво описывать и то и другое. Обогащение в крестовом походе поощряется свыше!

Благочестивый монах эльзасской обители Гунтер Пэрисский не видит ничего худого и в том, что в апреле 1204 г. даже духовные пастыри разбойничьей крестоносной рати приняли посильное участие в разграблении Константинополя. Настоятель монастыря, в котором жил хронист, — Мартин, оказавшись в греческой столице, «тоже стал подумывать о добыче: чтобы не остаться ни с чем там, где все обогащались, он вознамерился протянуть свои освященные руки для грабежа (proposuit et ipse sacratas manus suas ad rapinam extendere). Но поелику считал недостойным притрагиваться этими руками к предметам мирским (rerum secularium), [то] принялся добывать себе добрую толику реликвий святых, коих там, как он знал, было великое множество».65) В полном сознании дозволенности свыше такого благочестивого воровства хронист с обстоятельностью, за которую потомки должны быть ему весьма благодарны, описывает, каким образом аббат Мартин вкладывал свою долю в общее для крестоносных бандитов дело разграбления константинопольских богатств: «Прихватив с собой одного из двух капелланов и рассчитывая найти не знаю уж что, но нечто значительное, он кинулся в один храм, пользовавшийся большой славой вследствие того, что здесь находилась знатная гробница матери прославленнейшего императора Мануила... Там хранилась масса денег, сложенных отовсюду, и ценные реликвии, которые собрала здесь из соседних церквей и монастырей тщетная надежда на безопасность, — об этом нашим было рассказано еще перед завоеванием теми, кого греки выгнали [из города] (имеются в виду латиняне. — М. З). В то время как многие паломники ворвались вместе с ним в церковь и стали жадно хватать всякие вещи, т. е. золото, серебро и всевозможные драгоценности, Мартин, полагая недостойным совершать иное святотатство, кроме благочестивого (indignum ducens sacrilegium nisi in re sacra cammittere), обшаривал самое потайное местечко, где сама его святость, как казалось ему, сулила возможность отыскать то, к чему более всего стремился». Едва увидев это потайное место, указанное ему запуганным греческим старцем-священником, аббат Мартин «поспешно и жадно погрузил туда обе руки (festinanter et cupide utrasque manus immersit): он стал стремительно ощупывать сокровища, наполняя благочестивым краденым свои карманы (sacro sacrilegio sinus suus implens) — и сам и [его] капеллан».66)

Эта выразительно выписанная хронистом сценка, которую мы позволили себе передать почти целиком, очень характерна. Ее объективное несоответствие официальному духу крестового [289] похода нимало не волнует автора «Константинопольской истории»: все, что присваивал аббат Мартин, творя благочестивую кражу, приобреталось «соизволением господним (volente Deo)».67) Иначе говоря, в глазах Гунтера Пэрисского это оправданная кража, потому он и повествует о ней без утайки.

Точно также и рыцарь Робер де Клари не делает секрета из притязаний духовенства на долю в константинопольской добыче; он сообщает, как его брат, клирик Айом де Клари, прямо потребовал права участвовать в дележе и к тому же — на правах рыцаря: ведь он «сражался подобно рыцарю, на коне и с мечом (en cheval et hauberc comme uns chevaliers)».68)

Во всех указанных случаях (а число подобных примеров можно многократно увеличить) хронисты действительно следуют провозглашаемому ими девизу: «правда и только правда», но они поступают так потому, что этот принцип вполне согласуется с их представлением о крестовом походе как о деянии божьем, — его хорошие и дурные стороны в равной степени должны быть раскрыты в их сочинениях.

Иногда сама тенденциозность хронистов служит источником более или менее верного изображения тех фактов и событий, правдивый рассказ о которых соответствует намечаемой ими апологетической линии в отношении главных героев повествования.

Стремясь всячески воспеть деяния воинства короля Людовика VII во Втором крестовом походе, Одо Дейльский противопоставляет богобоязненным франкам, которых всячески идеализирует, алчных и разнузданных немецких крестоносцев. Их легко купить за деньги, и летом 1147 г. венгерский король пускает в ход это оружие, чтобы отвратить насилия и грабежи тевтонов на территории своей страны: «Он знал, что может легче победить золотом, нежели мечом (sciens se posse vincere facilius auro quam ferro), и роздал немцам много денег, избежав тем самым их нападения».69) Они чинят всевозможные пакости в Византии, ведут себя «неразумно», ни в чем не соблюдают воздержанности, напиваются допьяна,70) варварски сжигают императорский парк Филопатион близ Константинополя.71) Король Конрад III, надменный и исполненный гордыни, отклоняет предложение византийского императора Мануила войти в Константинополь для переговоров; Людовик VII, которому было свойственно «смягчать королевское величие смирением (cui semper mos fuit regiam majestatem humilitate condire)», много раз обращается к немецкому государю с просьбами обождать его по сю сторону пролива, но тот, не вняв гласу здравого [290] рассудка и охваченный раздражением (fervore), спешит переправиться через пролив.72) Вообще немцы, на месяц опередившие франков; «все приводят в беспорядок (omnia perturbant)» на своем пути и этим наносят ущерб ополчению Людовика VII, ибо несмотря на то, что «наше войско, следуя за ними, шло мирно, греки бежали от него прочь (subsequentem nostrum pacificum fugiebant)».73) Другими словами, воскуряя фимиам франкам, хронист в то же время получает возможность более или менее объективно судить о «подвигах» и облике их зарейнских соратников.

Mutatis mutandis, сказанное применимо также к хроникам Третьего и Четвертого крестовых походов.

Английский хронист, неумеренно восхваляя деяния Ричарда Львиное Сердце, вместе с тем сохраняет в какой-то степени трезвый взгляд на взаимоотношения французских и немецких крестоносцев. Даже при осаде Акры они, замечает автор «Итинерария», продолжали свои распри (причиной их хронист считает, правда, «старый и упорный спор о верховенстве императорской власти над королевской», который «разделял французов от немцев»).74) В свою очередь немецкий, проштауфенски настроенный, хронист, описывающий поход Фридриха Барбароссы, довольно метко определяет миродержавные устремления Ричарда Львиное Сердце. Рассказав о захвате английским королем Кипра, он замечает: «Будучи первым и самым выдающимся [государем] во всем христианском войске, король Англии претендовал на верховенство надо всеми (dominium sibi super omnes usurpabat), ибо силами и материальными средствами превосходил остальных и, высокомерный, умалял [всех] прочих (eos aspernatus postponebat); даже к французскому королю, чьим вассалом являлся (quamvis hominii jure obligatus teneretur), относился с презрением и не почитал его».75)

Папист Аноним Гальберштадтский, желая подчеркнуть благочестивый характер политики Иннокентия III во время Четвертого крестового похода, тем ярче оттеняет беспринципность воинства христова; хотя папские грамоты, пишет он, «под угрозой отлучения запрещали делать это (брать христианский город. — М. З.), но в день блаженного Хрисогона, чье тело покоилось в этом граде, Задар был захвачен войском, и разграблен, и разделен посредине на две части (et per medium civitate divisa in duas partes), так что одну получили паломники, другую — венецианцы».76) Впрочем, тот же хронист, не замечая внутреннего противоречия в своих рассуждениях, оправдывает и самих крестоносцев (якобы нарушивших запрет папы) ссылкой [291] на волю самого апостолика: когда епископ Конрад Гальберштадтский, колебавшийся, принять ли предложение дожа о захвате Задара, «обратился за советом к папскому легату Петру Капуанскому, спрашивая, как поступить (quid ei foret in tali articulo faciendum consilium requisivit)»,77) тот растолковал ему волю Иннокентия III следующим образом. «Он прямо ответил (respondit plane), — пишет хронист, не задумываясь над тем, в каком свете предстанет римский первосвященник перед читателями, — что папа предпочитает, чтобы от них (крестоносцев.— М. З.) было скрыто что-либо неподобающее, чем освободить их от обета этого похода, и дал ему окончательный совет, чтобы он (епископ Конрад. — М. З.) никоим образом не отъезжал от войска (ne ipse aliquo modo ab exercitu recederet), а постарался бы сделать, что сумеет, дабы вынести их (крестоносцев. — М. З.) гнусности (sed super insolenciis eortımdem hoc quod facere posse tolleret)».78)

В таком же духе излагает ход переговоров некоторых сеньоров с папой и его легатом другой апологетически настроенный в отношении папы хронист Четвертого похода — Гунтер Пэрисский. Эти феодалы, в отличие от епископа Гальберштадтского, снеслись непосредственно с Римом: ввиду замешательства в войске, вызванного предложением венецианцев относительно похода против Задара, они пытались добиться у папы разрешения разойтись по домам (под условием выполнить крестоносный обет несколько лет спустя). Однако, как сообщает хронист, вернувшийся из Рима посланец передал, что папа настаивает на том, «чтобы все оставались на своих местах (ut in locis suis immoti consisterent)». Со своей стороны, легат Петр Капуанский высказал недвусмысленную волю римского понтифика заявив, что «в конце концов простительнее искупить малое зло великим благим делом, нежели, оставив крестоносный обет невыполненным, бесславными грешниками вернуться восвояси».79) Таким образом, и этот хронист, желая оправдать разгром крестоносцами Задара, тем не менее приоткрывает закулисную сторону двуличной политики папства в один из решающих моментов крестоносной авантюры начала XIII в. Маскируясь ханжескими ссылками на конечные — высшие — цели крестового похода, Иннокентий III стремился сохранить крестоносную рать, которая тем временем фактически с его же благословения использовалась для завоевания христианского города.80) [292]

В некоторых случаях, напротив, наблюдается явление, как бы обратное только что отмеченному: негативная тенденция хрониста в отношении какого-либо государства, политического или церковного деятеля и т. д. сама по себе обусловливает в известной степени близкое к истине понимание различных событий, характера участия и роли в них этих государств или исторических персонажей.

Хронике Гунтера Пэрисского свойственна определенная антивенецианская направленность. Правда, в его представлении дож Дандоло — «умнейший муж, хоть и слепой, но проницательнейший разумом (caecus quidem in facie, sed perspicacissimus in mente): он великолепно возмещал слепоту телесную силой духа и мудростью»81) (характеристика, близкая к той, которую дает и Виллардуэн, с большой похвалой отзывающийся о доблестях престарелого главы Венецианской республики82)). Однако в остальном эльзасский монах настроен враждебно к венецианцам, о чем в достаточной мере свидетельствует хотя бы его оценка политики республики Святого Марка. Хронист формулирует эту оценку, рассказывая, как были отвергнуты планы похода, выдвинутые «славными и могущественными мужами» — графом Балдуином IX Фландрским, маркизом Бонифацием Монферратским и другими вождями, предлагавшими «двинуть флот прямо в Египет, к Александрии». Этот план, с их точки зрения, разделяемой и хронистом, был отлично обоснован: овладение Египтом являлось делом верным ввиду бедствий, которые тогда переживала страна («Нил, обычно напояющий землю своими оплодотворяющими водами, как говорят, уже пять лет не разливался»). Но достойный всяческой похвалы «совет наших князей», с раздражением пишет Гунтер, был отклонен «коварством и подлостью венецианцев (fraude et nequitia Venetorum)».83)

Эта враждебность к венецианским торгашам оказывается, однако, тем фактором, который позволяет Гунтеру Пэрисскому не только с поразительной достоверностью, но и довольно глубоко определить существо венецианской политики в крестовом походе: поддерживая предложения царевича Алексея и немецких послов, сделанные крестоносцам в феврале 1203 г. (в задарском лагере), венецианцы, говорит он, руководствовались не одной лишь алчностью, но и, тем, что Константинополь, «гордый множеством своих кораблей, изъявлял притязания владычествовать на всем этом море (pro eo quod eadem civitas multitudinem navium freta, in toto illo mari principale sibi dominium arrogabat)».84) [293]

Нельзя не признать такую оценку положения дел на Средиземном море в начале XIII в. во всяком случае весьма трезвой для своего времени, если и не вполне соответствующей действительности.85)

В этом же плане любопытно освещение в некоторых французских и итальянских хрониках одного из важных эпизодов византийской политики Иннокентия III в период Четвертого крестового похода — переговоров папы с греческим царевичем Алексеем в 1202 г. Напомним, что, вырвавшись из темницы, сын низвергнутого в 1195 г. в Константинополе Исаака II весной 1202 г. высадился в Италии. Прежде чем отправиться ко двору своего тестя, немецкого короля Филиппа Швабского, царевич Алексей побывал в Риме. Он принес Иннокентию III жалобу на узурпатора Алексея III и просил о помощи. Возможно, уже тогда царевич изъявил готовность подчинить греческую церковь римской и оказать в дальнейшем поддержку крестоносцам силами Византии, разумеется, если папа примет меры к тому, чтобы при помощи крестоносцев же восстановить на константинопольском престоле законных государей. Именно такие предложения (после свидания с Филиппом Швабским — уже в более конкретной форме) Алексей сделал позже вождям крестоносного ополчения.86) Как реагировал Иннокентий на это обращение? Показания историков и документов XIII в. расходятся между собой. Официальные сведения, содержащиеся в эпистолярии Иннокентия III и в повествовании его безвестного биографа, автора «Деяний Иннокентия III», основывающегося на этом эпистолярии, довольно расплывчаты. В своем письме к византийскому императору Алексею III от 16 ноября 1202 г., посланном в ответ на запрос последнего, Иннокентий III не передает ни конкретного содержания, ни тем более результатов своих переговоров с царственным юношей-греком. Папа заявляет весьма неопределенно: «Мы дали царевичу ответ сообразно с тем, что считали нужным» — добавляя, что после этого Алексей «покинул нас и, разгневанный, поспешил к своему тестю Филиппу».87) Можно ли заключить из этих слов, что Иннокентий III отклонил предложения царевича?

Более чем туманная формулировка письма папы, которой следуют и «Gesta Innocentii III», была бы недостаточно веским доказательством справедливости подобного мнения. Документы, исходившие из папской канцелярии, не позволяют [294] категорически утверждать, что папа действительно отверг сделанные ему предложения. Тем более трудно ожидать от них прямых свидетельств обратного — что Иннокентий III принял условия византийского престолонаследника. Папа, естественно, не мог дать формального согласия на изменение направления крестового похода в сторону Константинополя: на словах по крайней мере он должен был самым решительным образом осудить всякие попытки использовать крестоносное воинство для поддержки низвергнутого греческого государя. По-видимому, так он и поступил во время переговоров с Алексеем, которого к тому же принимал не с глазу на глаз, а «в присутствии многих кардиналов и знатных римлян».88)

К разгадке тайн папской дипломатии в большей мере приближаются хронисты, которым чужда апологетическая настроенность по отношению к Иннокентию III. Французский монах Альбрик из обители Трех источников пишет, что папа благосклонно пошел навстречу царевичу («benigne concessit»): «Он очень хотел, чтобы Алексей был восстановлен крестоносцами в отчих владениях (bene voluit in paternum restitueretur imperium)».89) Еще более выразительно высказывается венецианец Мартин да Канале, который последующее обращение царевича Алексея к крестоносцам прямо связывает с указаниями, данными ему папой. Этот хронист рисует сравнительно подробную картину переговоров Иннокентия III и константинопольского престолонаследника. В ответ на его просьбу о поддержке в восстановлении законных прав папа, согласно известиям хрониста, не только в принципе согласился оказать ему помощь, но и предложил конкретный план действий. «Лучше всего, — будто бы заявил он, — я пошлю к крестоносцам своего легата, чтобы они оставили путь на Иерусалим, повернули к Константинополю и восстановили царевича в его городе».90) Венецианский историк, который, по словам У. Бальцани, был в равной степени и романистом,91) вносит в свое описание встречи папы с царевичем Алексеем изрядную порцию собственного домысла. Едва ли, однако, можно сомневаться, что по сути дела позиция Иннокентия III охарактеризована им достаточно правильно. Как бы ни маскировал ее сам папа в официальных документах (обстоятельство, которое наряду с другими причинами неоднократно вводило в заблуждение позднейших историков, доказывавших и по сию пору старающихся доказать непричастность апостольского престола к повороту крестоносцев на Константинополь),92) подлинный характер его намерений был очевиден для [295] тех хронистов, чьим пером не руководило желание во что бы то ни стало уберечь престиж папства от обвинительного приговора потомков.

Известия Мартина да Канале в данном случае непосредственно подтверждаются эпистолярным материалом. В 1205 г. маркиз Бонифаций Монферратский в своем письме к Иннокентию III напомнил, что в свое время он, Бонифаций, взял на себя дело царевича Алексея, между прочим, и потому, что «таков был совет, данный ему возлюбленным сыном апостольского престола, легатом Петром [Капуанским]».93) Действительное отношение папы к идее восстановления в Византии Исаака II и его сына выступают из этих откровений с полной ясностью. Косвенным образом мнение Мартина да Канале подкрепляется также сообщениями Новгородской летописи и византийских историков — Никиты Хониата и Георгия Акрополита: их суждения перекликаются с тем, о чем писал вождь крестоносцев римскому первосвященнику год спустя после завоевания Константинополя.94)

Иной раз хронистов наталкивает на истину не только нерасположение к какому-либо объекту повествования (Одо Дейльского — к немецким крестоносцам, Гунтера Пэрисского — к Венеции, Мартина да Канале — к папству и т. д.) или, напротив, желание оправдать крестоносцев (Аноним Гальберштадтский — Иннокентия III), но и сама апологетическая линия, проводимая [296] в произведении по отношению к какому-либо персонажу. Так; Гунтер Пэрисский старается всячески выгородить Иннокентия III, который в его глазах вообще «был мужем глубоко разумным и благожелательным; молодой годами, но седой благоразумием, зрелый духом, человек достойного образа жизни... он любил добро и справедливость, был врагом подлости и низости, так что не только в силу случайности судьбы, но и по заслугам (non tam sorte quam merito) звался Иннокентием».95) Хронист стремится в максимально благоприятном виде представить позицию папы в самые острые моменты Четвертого крестового похода. Тем не менее, и даже именно в силу этого, он отмечает ненависть Иннокентия III к схизматическому Константинополю.96) Гунтер Пэрисский утверждает, что Иннокентий III «очень хотел, чтобы город, если можно, был завоеван католическим народом».97) Правда, по мнению хрониста, папа «не надеялся на это», зная морскую мощь Византии.98) Объективно апология папы оборачивается здесь его разоблачением — вопреки намерениям хрониста.

Все указанные до сих пор факторы характеризуют принципиальные позиции, позволявшие хронистам крестовых походов во многих случаях быть достоверными повествователями. Эти факторы, взятые в совокупности, можно было бы определить как идейные (разумеется, обусловленные социальными и политическими причинами) источники относительной объективности хронистов. Имелись, однако, и обстоятельства иного рода, благодаря которым хронисты получали возможность описывать события в известной мере достоверно: речь идет о методике обращения этих авторов с фактами.

Дело в том, что мы вправе, как нам кажется, констатировать некоторые, правда, весьма и весьма скромные элементы исторической критики в произведениях современников, посвященных крестоносным войнам. Хронисты, базировавшиеся на «Gesta Francorum» Анонима, предпринимают иногда крайне робкие попытки по-своему обработать и дополнить известия этого рыцаря. Так поступают Гвиберт Ножанский, Роберт Реймсский (Монах), Бодри Дольский. У них (особенно у Гвиберта) заметно известное стремление дифференцировать фактический материал, заимствованный у Анонима или дополнительно собранный ими самими, и даже кое в чем проверить данные предшественника. Гвиберт Ножанский предупреждает читателя, что в его собственном труде далеко не все совпадает с ранее рассказанным о походе воинства божьего; напротив, в нём имеются расхождения с прежним повествованием. Причина [297] их — та, что хотя он и «черпал свои сведения из рассказов людей, участвовавших в походе», однако, не удовлетворяясь этими свидетельствами, старался проверять и сопоставлять их: «Если я что и прибавил, то единственно [то], в чем убедился сам».99) В этих замечаниях автора «Деяний бога через франков» сказывается развивавшееся постепенно понимание необходимости для историка критически рассматривать наличный материал, опираться на достоверные сообщения очевидцев, контролировать их известиями, приводимыми другими лицами.

И Гвиберт и некоторые другие хронисты крестовых походов, отдавая себе до какой-то степени отчет в этом отношении, действительно заботились о том, чтобы включать в свои повествования по мере возможности проверенные или по крайней мере считавшиеся ими самими надежно установленными факты. Правда, и сведения, не внушавшие полного доверия, они тоже передавали, но сопровождали свой рассказ в этих случаях (впрочем, далеко не всегда) оговорками, указывавшими на ненадежность каких-либо данных или на сомнительность их происхождения. Так, Гвиберт Ножанский писал о Петре Пустыннике: «Я разузнал о нем, что он был родом, если не ошибаюсь (nisi non fallor), из города Амьена и под монашеской одеждой вел жизнь пустынника (solitariam sub habitu monachi vitam duxisse), не знаю (nescio), в какой именно части Верхней Галлии. Покинув ее, не ведаю, с каким намерением (qua nescio intentione), он...»,100) и т. д. Причем, когда хронисты и высказывали подобные оговорки, выражая свои сомнения относительно достоверности отдельных сообщавшихся ими фактов, они всегда исходили из тех принципиальных представлений, которые составляли идейную основу их произведений. Критические наблюдения Гвиберта нигде не касаются того, что может затронуть его глубокие религиозные убеждения, нарушить интересы церкви. Напротив, он обнаруживает уже отмечавшееся нами легковерие, излагая, например, пресловутую историю находки в Антиохии святого копья,101) способную, в его глазах поддержать авторитет «невесты Христовой». В то же время Гвиберт обставляет всевозможными оговорками приводимые им сведения о начале деятельности Петра Пустынника и даже подчеркивает свою недостаточную осведомленность в этом вопросе: делается это явно постольку, поскольку амьенский фанатик, почитавшийся прежде всего бедняками, наэлектризованными его речами, не вызывал особой симпатии и доверия высокопоставленного аббата Ножанского монастыря. Некоторые эпизоды биографии этого героя бедняцкого похода порождали поэтому у историка [298] скептическое отношение, которым он считал нужным поделиться и с читателем своего произведения.

И все же надо иметь в виду, что критицизм хронистов крестовых походов был сугубо элементарным по своим конкретным проявлениям и весьма прямолинейным по своей социально политической направленности. Объектом критических усилий летописцев служил прежде всего текст предшественника (или предшественников) как таковой: собирая тем или иным путем дополнительный материал, они старались выправлять в первую очередь мелкие, например хронологические погрешности, которые замечали у авторов, служивших для них источником, а в особенности улучшать их литературный стиль.

Лишь в весьма немногих случаях летописцы отваживались производить критику самих фактов, отбирая в устной и письменной традиции материал, казавшийся им подлинно достоверным, и отсеивая все сомнительное или вовсе недостоверное. Эккехард Аурский, как мы уже знаем, выражал недоверие к некоторым, широко распространенным в его время легендам (например, о гусе, предводительствовавшем своей хозяйкой во время бедняцкого похода). Гвиберт Ножанский, отстаивая достоверность истории находки святого копья, полемизировал с Фульхерием Шартрским, высказывавшим осторожное сомнение в подлинности этой реликвии, якобы чудесным образом доставшейся крестоносцам в Антиохии; он же оспаривал и другие утверждения Фульхерия, как недостоверные.102)

Кое-кто из хронистов, имевших доступ к государственным архивам, старался включать в свои повествования подлинные тексты документов или писем, не подвергая их, однако, разбору или оценке, а приводя просто в качестве иллюстративного материала (примеры такого рода можно встретить у Гийома Тирского, Оттона Фрейзингенского, анонимного биографа папы Иннокентия III, у венецианца Андреа Дандоло и др.).

Конечно, все это были лишь зародыши исторической критики, в общем еще робкие ее попытки, ограничивавшиеся отдельными примерами. Не приходится переоценивать ни масштабов, ни значения этих начальных элементов разграничения достоверного и недостоверного материала. Как правило, хронисты крестовых походов, подобно всем прочим историкам того времени, либо почти буквально списывают друг у друга полный текст или какие-то его части,103) либо довольствуются [299] стилистическим исправлением своих источников, сокращают или, напротив, расширяют их, иногда — перелагают заимствуемые тексты в стихотворную форму.

Тем не менее, зарождение рационалистически-критического отношения к фактам в свою очередь способствовало повышению степени достоверности и объективности сочинений занимающих нас авторов.

Историческая обусловленность представлений хронистов о крестовых походах

Воззрениям хронистов крестовых походов, как и всех средневековых авторов, была свойственна исторически неизбежная идейная и классовая ограниченность. С одной стороны, разделяя [300] феодально-католическую философию истории, хронисты — иначе и быть не могло — переносили ее общие принципы на истолкование занимавшего их сюжета; с другой — составляя свои «Иерусалимские истории» и «Истории завоевания Константинополя», они выполняли определенный социально-политический заказ, важнейшим условием которого было всемерное прославление священных войн католиков. В результате история крестовых походов и ее отдельные этапы освещались тенденциозно, так что хроники и мемуары, взятые в совокупности, представляют собой, с этой точки зрения, апологетические произведения. Они превозносят крестовые походы с позиций западноевропейских феодалов и церкви, изображают эти агрессивные, разбойничьи войны высокой, религиозно-героической эпопеей своего времени, войнами, ведшимися во славу всевышнего, во славу «невесты Христовой», во славу католицизма.

Мы можем считать поэтому, что в принципе все латинские хроники рисуют крестоносное движение в ложном свете; сама концепция его выражает классовые тенденции латинской хронографии. Независимо от того, насколько отдельным представителям ее была свойственна субъективная добросовестность, уже одна направленность их взглядов делала этих историков неспособными к адекватному, вполне достоверному воспроизведению событий и к его правильному, объективному пониманию.

Прославляя крестоносное движение, хронисты обнаруживают тенденциозность также и в узкополитическом, «узкопартийном» плане. Им свойственны определенные политические симпатии и антипатии, под углом зрения которых и преподносится излагаемый в хрониках фактический материал, производится героизация событий. Почти у каждого хрониста имеется свой герой или герои, деяниями которых этот автор интересуется в первую очередь. Относительно событий, в которых они принимали участие, хронист располагает наиболее полными сведениями. Этим событиям уделяется максимум внимания. Раскрывая их, автор-панегирист старательно описывает заслуги своего героя в войне с неверными, детально останавливается на его доблестных схватках с врагом, выставляя, на вид мужество, храбрость, отвагу, ловкость, великодушие, изворотливость, благочестие и тому подобные добродетели подлинного крестоносца, так или иначе проявленные им в священной войне. Прочие события образуют лишь фон, на котором развертывается основное повествование, посвященное герою и его соратникам. Обычно в этой роли выступает предводитель того крестоносного ополчения, где находился сам составитель, хроники, близкий к нему и стремившийся прославить его в своем произведении.

Одним из наиболее показательных примеров тенденциозной героизации может служить хроника Анонима «Деяния франков». В основном это панегирик Боэмунду Тарентскому, вождю ополчения итальянских норманнов, в котором автор провел [301] более двух лет (вплоть до взятия крестоносцами аль-Маары 11 декабря 1098 г.).104) Аноним довольно сумбурно рисует события, предшествовавшие выступлению в поход итало-норманнов. В первых трех главах своей хроники он лишь в самой, общей форме говорит о проповеди священной войны папой Урбаном II в «загорных странах», т. е. во Франции (совсем не упоминая при этом о Клермонском соборе), кратко пишет о начале крестоносного движения в Галлии и несколько более подробно, но, судя по всему, тоже с чужих слов, излагает историю похода бедноты, закончившегося разгромом войска Петра Пустынника. Весьма скупые сведения сообщаются и о ранней стадии похода лотарингского, а также северо- и южнофранцузского рыцарства (до его прибытия к Константинополю).

Обстоятельный, основанный на личных впечатлениях, богато-насыщенный достоверными деталями рассказ о событиях 1096— 1099 гг. начинается только с четвертой главы, где автор приступает к повествованию о том, как отправился в Святую землю князь Боэмунд Тарентский со своим отрядом.105) В дальнейшем Аноним и описывает преимущественно его действия. Правда, он приводит также немало данных, касающихся судеб всего предприятия в целом, однако, произведение Анонима является, главным образом, летописью деяний воинства Боэмунда.

Этому князю — только его одного историк именует сеньором (dominus) — он отдает все свои симпатии, всячески возвеличивая и идеализируя особу норманна. Боэмунд в глазах Анонима могущественный, мудрый, рассудительный, достопочтенный, ученейший, наиболее почитаемый всеми, доблестнейший ратник Христа.106) Воин-крестоносец, Аноним постоянно оттеняет рыцарско-христианские достоинства своего кумира. Он не только отважен, силен и смел: самое его имя внушает страх грекам, узнающим о приближении норманнского войска к своей столице, — в Византии еще помнят о прежних победах Боэмунда над империей. Греки так боялись «сильнейшего войска сеньора Боэмунда, что никому из наших не позволяли входить внутрь стен городов».107)

В изображении Анонима этот авантюрист выступает [302] исполненным благородства, доброты, великодушия; он — живое воплощение рыцарско-христианской верности, истовый борец за религиозные идеалы.

При переходе норманнского отряда через византийские владения Боэмунд, ободряя своих, вместе с тем, как истинный крестоносец, отправившийся на Восток лишь для борьбы с иноверцами и ни для чего другого, приказывает воинам, находящимся под его командованием, не притеснять греков-христиан: пусть рыцари воздерживаются от грабежей «в этой земле, которая принадлежит христианам» (дело происходило близ Адрианополя), и пусть «никто не берет более того, что ему необходимо для [собственного] пропитания». Герой представлен автором как личность высоконравственная: он старается удержать рыцарей от грабежей или хотя бы ограничить их грабительские намерения, обнаружившиеся уже с первых шагов продвижения итало-норманнов («пусть берут, но в меру!»). Хронист предпринимает таким образом попытку снять с Боэмунда ответственность за разбои и опустошения, чинившиеся его воинами на пути к Константинополю (в данном случае речь идет о действиях крестоносцев близ Кастории). Наш автор сообщает об их мародерстве со свойственной ему солдатской прямолинейностью: по его словам, греки, опасаясь крестоносцев, отказывались продавать им съестное, ибо «полагали, что мы не паломники (nos putantes non esse peregrinos), а хотим разорить страну и перебить их [самих] (seci velle populari terram et occidere illos). Поэтому (греки виноваты! — M. З.) мы захватывали быков, лошадей, ослов и все, что находили».108) С помощью такого противопоставления (Боэмунд, призывающий воздерживаться от грабежей, и его рыцари, нарушающие — хотя и по вине самих греков — княжеский запрет) хронист подчеркивает, что предводитель норманнов во всяком случае неповинен в этих грабежах: он вел себя как подобало воину-христианину, требуя от подчиненных ему крестоносцев не забывать, что они проходят через землю единоверцев.

И в других местах хроники князь Тарентский предстает вождем, который, будучи верен своим высоким идеалам, сдерживает захватнические аппетиты рыцарей или по крайней мере выражает сожаление об уже произведенных ими бесчинствах. Однажды в Македонии (дело происходило в феврале 1097 г.) норманны, прослышав, что в некоем греческом укреплении имеется много запасов всякого рода, загорелись желанием овладеть им. Однако Боэмунд отказался санкционировать захват крепости. На этой почве у него даже произошла ссора с запальчивым Танкредом и с другими рыцарями.109) В другой раз, когда [303] ополчение находилось в городе Серры (Восточная Македония), Боэмунд, вступив в соглашение с двумя куропалатами (cum duobus corpalatiis) Алексея I, «ради дружбы с ними и во имя справедливости по отношению к стране (pro amicicia eorum ас pro justicia terrae)» вернул грекам скот, ранее захваченный крестоносцами.110) Достоверность этих сообщений, как и приведенного ранее, сама по себе не вызывает сомнений: Боэмунд был достаточно благоразумным политиком и понимал, что в его же собственных интересах до поры до времени не допускать излишних осложнений с Константинополем. Интересна, однако, мотивировка хронистом действий своего героя. Боэмунд, если верить Анониму, отказался дать согласие рыцарям, пожелавшим напасть на императорское укрепление, только потому, что не хотел подвергать опасности христианскую территорию и к тому же был преисполнен заботы о сохранении верности императору греков («pro fiducia imperatoris»).111) Аналогичные побуждения будто бы заставили его возвратить грекам и скот.

Идеализация героя заметна и там, где подчеркивается христианское милосердие Боэмунда. Аноним сообщает, как этот князь был якобы «сильно опечален (contristatus est valde)» тем, что пожар в течение нескольких часов уничтожил в Антиохии почти две тысячи домов и церквей. А между тем сам Боэмунд был виновником этого, не первого и не последнего, злодеяния захватчиков в Сирии. Это он, как рассказывает Аноним, разгневавшись, что не мог найти среди перетрусивших крестоносцев достаточно отважных бойцов, которые бы взялись выбить турок из городской цитадели (доблестные ратники господни, оказывается, заперлись в домах недавно захваченной ими Антиохии и боялись выходить оттуда, страшась кто — голода, а кто — турок), приказал поджечь город, дабы выкурить рыцарей из их убежищ. Цель была достигнута, но хронист спешит обелить своего героя, заставляя его сожалеть об ущербе, причиненном городу огнем. Он пользуется случаем, чтобы подчеркнуть и благочестие князя, который, оказывается, особенно «опасался за церкви Святого Петра и Святой Марии и за другие храмы».112)

Боэмунд в изображении Анонима — великодушный предводитель. Он отпускает на волю захваченных в плен византийских наемников — туркопулов и печенегов, напавших по приказу императора на войско норманнов после того, как 18 февраля 1097 г. оно переправилось через реку Вардар.113) Точно также позднее по договоренности с командиром антиохийской цитадели, сдавшимся после разгрома Кербоги, Боэмунд «разрешил удалиться восвояси целыми и невредимыми» тем туркам, которые [304] не желали перейти в христианскую веру. Хронист дважды подчеркивает, что «тех, кто хотел жить по своей вере (suas voluerunt tenere leges), сеньор Боэмунд распорядился отпустить в сарацинскую землю».114) Проявил ли Боэмунд и в данной ситуации политическую дальновидность (каковую склонен усматривать здесь французский комментатор хроники — Л. Брейе115)), или приведенный факт — выдумка хрониста (что вероятнее, особенно если учесть жестокость этого князя в аналогичных случаях, например при захвате аль-Маарры116)), тенденция хроники очевидна.

Более всего, однако, в ней прославляются собственно воинские, рыцарские доблести и деяния князя Тарентского, при описании которых, кстати, весьма отчетливо сказывается определенный отход Анонима от провиденциалистской методологии истории. Хронист рисует Боэмунда во всех отношениях идеальным военачальником и отважнейшим воином христовым. Он мужествен и всегда готов вступить в схватку с противником, даже не имея поддержки остальных ополчений, а с одними только своими рыцарями. Подойдя с ними к Комане в октябре 1097 г., Боэмунд узнал, что турки опередили крестоносцев, и он «немедленно изготовился к тому, чтобы одному с рыцарями, елико возможно, отовсюду выбить [врагов] (quatinus illos undique expugnare)».117) В бою Боэмунд выказывает необходимое командиру хладнокровие: так, в сражении при Дорилее «перед лицом бесчисленного противника, испускающего дьявольские крики», Боэмунд, не теряя самообладания, отдает военные распоряжения рыцарям.118) Он — опытный военачальник, умеющий вести осаду: когда норманнское ополчение приблизилось к Антиохии, князь Тарентский сразу же расположил перед ее воротами 4-х тысячный отряд, дабы «никто ночью тайно не выходил или не входил в город».119)

Предусмотрительности самого Боэмунда (а не воле бога) часто приписывается почин в тех или иных мероприятиях, обеспечивающих успех крестоносцам. Под Никеей в мае 1097 г. они испытывают острый недостаток в съестных припасах, особенно в хлебе. Как только в лагерь прибыл «мудрый» Боэмунд, он «тотчас распорядился доставить морем продовольствие. И сразу же во всем войске христовом воцарилось полнейшее изобилие».120) В другой трудный для крестоносцев момент, в конце [305] декабря 1097 г., когда в их лагере во время осады Антиохии обнаружился острый недостаток съестного и «уже начали дорожать хлеб и всякое продовольствие (nutrimenta corporum)», Боэмунд вызвался вместе с людьми графа Фландрского отправиться в рейд, чтобы добыть припасы.121) Знающий цену осторожности, он требует соблюдения ее во всех необходимых случаях. Как только часть воинов из числа тех двадцати тысяч, которые были направлены в окрестности Антиохии добыть продовольствие, разбрелась по близлежащим селениям, Боэмунд тотчас призвал их собраться вместе: они «не должны бродить, как овцы без пастуха (sicut oves non habentes pastorem): если враги наши обнаружат вас в таком состоянии, они истребят вас»,122) — обращается он к рыцарям.

Боэмунд — отличный стратег. Именно он, узнав, что на поддержку осажденному в Антиохии гарнизону идет «бесчисленная рать турок», предлагает в совете вождей крестоносной армии план разделения войска надвое, с тем чтобы одна часть продолжала осаду, а другая — противостояла наступающему Кербоге. И он же, князь Тарентский, согласно Анониму, реализует этот план. Сперва в стан врага срочно направляются ловкие лазутчики (exploratores): им предстоит выведать, сколько отрядов у турок; затем, по инициативе Боэмунда, крестоносцы разбиваются на шесть отрядов; он сам руководит боем и, пустив в ход резервы, добивается победы над турками.123)

Особенно ярко таланты Боэмунда-военачальника раскрываются при взятии Антиохии, где князь Тарентский проявляет свойственную ему в высшей степени и восхищающую Анонима хитрость, в которой он явно превосходит прочих предводителей крестоносцев (много времени спустя, уже в эпоху Ренессанса, перед этим качеством будут преклоняться иные историки-гуманисты!).

С восторгом повествует хронист, как Боэмунду удалось решить антиохийскую проблему: он подкупил начальника городской башни «Двух сестер» — Фируза и ловко провел князей-соперников. Не зная о проделанной им подготовке ко взятию города, они вначале не соглашались уступить ему Антиохию, если крестоносцы овладеют ею. «Услышав отказ, Боэмунд удалился (из совета. — М. З.), тихонько посмеиваясь про себя (paulominus subridens)». Однако в конце мая 1098 г., когда стало известно о приближении огромной мосульской армии Кербоги, предводители изменили свою позицию: они изъявили согласие на передачу Антиохии князю Тарентскому. Увлеченно рассказывается в «Gesta Francorum» о решающей операции, продуманно проведенной Боэмундом в ночь со 2 на 3 июня 1098 г., когда [306] по договоренности с Фирузом крестоносцы вошли в город через охранявшуюся им башню.124)

Боэмунд, в изображении его апологета Анонима, — воплощение бесстрашия. Не убоясь козней греков, он, недавний враг Алексея I, оставляет свое ополчение во фракийской Руссе и в сопровождении всего лишь нескольких рыцарей отправляется в Константинополь вести переговоры с императором.125) На второй день осады Антиохии, узнав, что в схватке с турками пали два рыцаря, он тотчас «устремляется со своими на врага, как доблестнейший ратник Христа».126)

Боэмунд не только храбр, но и стоек в бедствиях. Он красноречиво корит малодушного виконта Гийома Шарпантье, который пытался бежать в начале 1098 г. из-под Антиохии, чтобы таким путем избавиться от тягот, связанных с ее трудной и затянувшейся осадой: «О несчастье и позор всей Франции, стыд и преступление галлов! О подлейший из всех, кого носит земля! Почему ты бежал столь постыдно? Может быть, потому, что хотел предать этих воинов и войско Христа, как ты предал других в Испании?»127) (виконт ранее участвовал в реконкисте. — М. З.).128) Излив на голову малодушного все горькие слова (какие только мог придумать хронист), Боэмунд соглашается в конце концов пощадить его при условии, «если тот поклянется от всего сердца и всей души (si mihi toto corde et mente juraverit)», что впредь он уже не оставит стези господней ни при каких обстоятельствах.129)

Непременное достоинство героя хроники Анонима составляет верность данному обету. Когда во время блокады войском Кербоги Антиохии, занятой крестоносцами, совет вождей потребовал от всех воинов поклясться на евангелии, что «никто из них, пока жив, не покинет войско ни для того, чтобы избежать смерти, ни для спасения жизни», «первым, как говорят, принес клятву Боэмунд».130) Хронист, следовательно, подхватывает даже ходячую молву («dicitur»), лишь бы сказать о своем герое похвальное слово.

Любопытны в этом плане самые приемы, применяемые Анонимом для восхваления Боэмунда. Он не только описывает деяния князя, заслуживающие, в глазах автора, быть отмеченными, но порой заставляет и действующих лиц своего рассказа выражать восхищение героем. В одном случае панегирик Боэмунду вкладывается в уста рыцарей, которые в ответ на его распоряжение готовиться к бою с турками обращаются к начальнику [307] с приветственными возгласами, сформулированными хронистом по всем правилам школьной риторики: «О ты, мудрый и разумный, ты, великий и великолепный, ты, могучий и победитель, искусный в сражениях и судья в битвах».131) В другом случае Боэмунда восхваляет его сводный брат Гвидо (автора, видимо, не смущало, что его хвалы звучали двусмысленно, поскольку этот рыцарь еще со времени балканских войн Роберта Гвискара, подкупленный в 1084 г. Алексеем I Комнином, служил Византии132)): «Сеньор мой, Боэмунд, честь и краса всего мира, которого страшился и любил весь мир!».133) По воле хрониста эти хвалебные эпитеты произносятся норманном-«изменником» как раз в тот момент, когда, согласно Анониму, Алексей I Комнин предает крестоносцев, осаждающих Антиохию: он отказывается двинуть войско на помощь к ним.134)

Даже турки, оказывается, наслышаны о доблестях Боэмунда и чуть ли не полны преклонения перед ним. Эмир, командовавший антиохийской цитаделью, решил после отступления сельджуков из-под стен города сдаться крестоносцам; чтобы обеспечить свою безопасность, он обратился к франкам с просьбой прислать ему знамена. Граф Раймунд Тулузский первым поспешил доставить эмиру свое знамя. Однако тот вернул его владельцу, с разочарованием узнав, что оно принадлежит графу Сен-Жиллю, а не Боэмунду. Только тогда, когда ему вручили знамя норманна, эмир «принял его с большой радостью и заключил соглашение с Боэмундом».135) Как видно, и турки, с точки зрения хрониста, чтили силу и слово князя Тарентского.

Таким образом, все повествование в «Деяниях франков» Анонима подчинено одной цели — воспеванию доблестных деяний Боэмунда Тарентского, как самого выдающегося героя крестового похода.

Не менее яркий образец такой же односторонней героизации дают «Деяния Танкреда» Рауля Каэнского. Облик юного норманнского авантюриста предстает в этом повествовании расцвеченным самыми благородными тонами палитры его придворного историка. Это — тоже идеальный во всех отношениях крестоносец, смелый и преданный ратным делам. Еще в то время когда норманнское ополчение переходило через Эпир, Танкред, выказывая доблесть, то «шел впереди и расстраивал засады [308] (подстроенные греками. — М. З.), то задерживал разбойничков, по пятам следовавших за войском (post exercitus vestigia subsequentes arcebat latrunculos)».136) Находился ли он перед войском или следовал за ним, пишет Рауль Каэнский, этот рыцарь был «всегда полезен, всегда вооружен, готов с радостью подставить себя опасностям (periculis gaudebat exponi). В то время как другие опьянялись вином и спали (чтобы оттенить заслуги своего героя, автор не слишком заботится о репутации его спутников. — М. З.), Танкред постоянно был на страже и охлаждал свой щит на перепутьях дорог под снегом и градом (niveque clypeo temperare et grandłnes)».137)

С самого начала похода герой ведет себя благородно и отважно. Узнав, что сотни норманнских воинов не успели переправиться через реку Вардар и, беззащитные, подверглись нападению греков, он, полный глубокого сострадания и всегда готовый ко всякому доблестному подвигу, оставляет преследование только что разбитого им греческого отряда и поворачивает назад, на выручку несчастным. Рауль уподобляет Танкреда львице, «которая уже схватила добычу, но вдруг, обернувшись, замечает приготовленную для нее с другой стороны ловушку, бросает все и с разверстой пастью кидается на нового врага».138)

И на Востоке норманнский воин всегда подает другим пример смелости. Обуреваемый жаждой славы, он раньше всех устремляется в самые жаркие места сражений. Во время осады Никеи мы видим Танкреда, издалека уже стремглав летящего на коне: он опасается, как бы «расстояние не лишило его славы нанести первый удар (букв.: „славы первой раны")».139) В дорилейском сражении для крестоносцев создается угрожающая ситуация; тогда Танкред с горстью рыцарей на свой страх и риск овладевает некоей возвышенностью и затем уже отсюда гонит перед собой противника. Он действует вопреки Боэмунду, который противится его рискованной вылазке и запрещает рыцарям следовать за ним, боясь, как бы эта авантюра не облегчила положения туркам, со всех сторон окружившим, «как в цирке (quadam theatrali specie)», крестоносное воинство.140)

Танкред не избегает опасностей — напротив, он ищет их. Именно поэтому — так по крайней мере хочет представить дело, его историк — он отделяется от главного войска и спешит в Киликию, желая якобы выйти к Антиохии «более краткой и прямой, хотя и более трудной дорогой, — через густые леса, где нет путей, через крутые горы и реки» (этой страны). По поводу столь доблестного поведения своего героя автор «Деяний» [309] разражается восторженным поэтическим панегириком в его честь: «О, воистину удивительный воин, для которого труд — удовольствие, война — самое безопасное занятие, отдых — докучен, которому легко все тяжкое, который, наконец, не знает ничего более приятного, как омываться потом!»141)

Танкред — самый активный участник боев за Антиохию. Его выносливость поразительна: «он не ел целыми днями, находясь под палящим солнцем, и ночью при росе бдительно бодрствовал; он один принимал на себя все тяготы войны».142) Танкред — гроза сельджуков. Достаточно ему появиться вблизи Артазии, где они окружили было отряд Балдуина, чтобы противник сразу же покинул свои позиции: «Когда они увидели его одного, им показалось, будто на них наступают все вожди великого войска (putabatur in adventu unius omnes occursare magni exercitus duces), такая сопутствовала ему страшная [для врагов] слава». Заняв с небольшой группой рыцарей близлежащие возвышенности, Танкред атакует мощные когорты врагов — и их полчища дрожат от одного его имени: часть варваров обращается в бегство. Герой выходит невредимым из самых сложных и опасных обстоятельств. Выдержку и терпение он прекрасно сочетает с умением атаковать противника и применять при этом военные хитрости. Устроив засаду против турок, Танкред истребляет сотни врагов: «Чтобы не быть многословным (ne longurn faciam), скажу, что, убив около 700 человек, Танкред отсек 70 голов и отослал их епископу Пюискому в качестве десятины победы». Он первый бросается и на приступ иерусалимских стен143) и т. д. и т. п.

Что касается рыцарских добродетелей своего героя, то о них Рауль Каэнский неустанно твердит читателю на протяжении всего повествования начиная с подробного описания родословной и биографии героя (также, кстати, выдержанных в хвалебном стиле). Юноша Танкред — уже замечательный рыцарь, превосходящий своих сверстников во владении оружием, а старцев — твердостью характера («juvenes agilitate armorum, morum gravitate senes transcendebat»); он великодушно воздавал должное и чужим достоинствам, «никого не порочил, даже когда порочили его самого», всегда готов был служить глашатаем отваги противника и говорил, что «врага следует поражать в деле, а не насмешками (hostem feriendum esse non ridendum)». Как рыцаря, его украшала скромность («сам о себе он ничего не говорил»), и вместе с тем он был крайне честолюбив («ненасытно жаждал, чтобы о нем говорили»); поэтому он «предпочитал бдение сну, труд — покою, голод — сытости, учение — праздности, наконец, необходимое — всяким излишествам». Уже [310] до крестового похода Танкред показал себя с самой лучшей стороны; но особую доблесть выказал герой во время священной войны: «частые раны он считал легким делом; он не щадил ни своей, ни вражеской крови».

Танкред совершено бескорыстен. Приписывая ему эту добродетель, свойственную всякому идеальному рыцарю, Рауль Каэнский проявляет чрезвычайную настойчивость. Танкред подготовился к походу в короткий срок и притом обошелся без больших затрат: ведь он «с малых лет имел обыкновение отдавать другому вещи еще до того, как они становились его собственными (а puero duxerat, res, antequam venirent in suum, in jus traducere alienum)».144) Когда в благодарность за десятину победы (70 вражеских голов), отосланную папскому легату Адемару Монтейльскому, Танкред получает от него в дар 70 марок (соответственно числу трофеев), он немедленно расплачивается с долгами и раздает деньги своим нуждающимся соратникам. Щедрость он обнаруживал такую, что, когда бывал при деньгах, никто, по словам Рауля Каэнского, из сражавшихся с ним не ведал нужды; а если у него самого не было средств, он брал взаймы у более состоятельных сподвижников и раздавал деньги беднейшим. Когда же у него требовали вернуть долг, он искал других заимодавцев: так он, словно нищий, обращался от одних к другим, пока его не обогащала добыча или война.145) Вообще, полагает историк, «не было среди рыцарей никакого [другого] сеньора ни добрее него, ни щедрее, ни столь благородного (quonullo fuit benignior dominus, nemo largior, nemo tam blandus)».146) Во время голода, царившего в лагере крестоносцев при осаде Антиохии, Танкред овладел ее богатыми окрестностями, но сам, «наслаждаясь изобилием, не отталкивал от стола никого из своих слуг и даже принимал и кормил многих, которых прогоняли другие (neminem de domesticis suis а mensa exclusit, multos ab aliis exclusos suscepit ac fovit)».147)

По мысли Рауля Каэнского, его герой — это второй Юлий Цезарь:148) жаждущий лишь славы, он презирает богатство, чужд жадности, пост предпочитает еде, пренебрегает отдыхом посреди трудов.149) В другом месте Рауль Каэнский вкладывает слова похвалы герою в уста некоего отшельника, повстречавшегося Танкреду близ Иерусалима летом 1099 г. Узнав, что перед ним родственник Гвискара, пустынник восклицает: «Как! Ты — из крови того вождя, подобного молнии, перед, которым столько раз трепетала Греция? [Я вижу], в тебе живет та же доблесть, которая повергла в ужас народы, и та же отвага, которой [311] были воодушевлены твои сородичи; я снова узнаю в тебе все эти качества предков. Я не изумлюсь более, если ты свершишь удивительные подвиги; скорее я удивлюсь, если не совершишь ничего, достойного изумления».150)

Тенденциозная героизация событий налицо и в хронике Раймунда Ажильского. Ее центральная фигура — тезка хрониста, граф Сен-Жилль, по убеждению автора, — главный герой священной войны.151) Он — самый непосредственный исполнитель божественных предначертаний, признанный всеми вождями военачальник, всегда вызволяющий крестоносцев из самых больших трудностей и обеспечивающий им победу за победой. Граф чужд каких-либо мирских помыслов и озабочен в этой религиозной войне исключительно служением богу. Именно поэтому он гордо отказывается принести оммаж византийскому императору.152) Прежде всего его воинским талантам и ратной неутомимости провансальское войско обязано благополучным преодолением трудностей и опасностей похода. Находясь в дикой, враждебно настроенной Славонии, граф обнаружил «столько доблести и мудрости, что нелегко и поведать об этом (non facile referendum est)». Сражаясь здесь в течение сорока дней,. Раймунд Тулузский всегда бился до конца; он «защищал своих людей и никогда не возвращался на привал первым, но всегда последним. И если прочие [оставляли бой] и являлись в лагерь кто — в полдень, кто — вечером, то граф часто возвращался в полночь, а то и [на заре], при пении петуха (media nocte, vel galli cantu, ad hospitium veniebat)». Только «благодаря милосердию божьему да трудам графа [Сен-Жилля] и мудрости [находившегося с ним] епископа» (Адемара Пюиского) провансальцы прошли эту горную и туманную страну, «не потеряв ни одного человека ни от голода, ни в открытом бою».153)

Еще больше Раймунд Тулузский отличился на Востоке. По рассказу его панегириста, только он один обеспечил разгром Килидж-Арслана под Никеей. В самые острые моменты борьбы граф спасал положение. Интересно, что в отличие от рыцаря Анонима провансальский священник более последователен в своих историко-философских воззрениях: как ни велики заслуги его героя, он все же выступает лишь орудием всевышнего. Еще в самом начале осады султанской столицы, когда провансальцы собирались расположиться к югу от города, «на наше войско налетели два отряда турок, спустившихся с гор». Расчет врага был прост: предполагалось, что пока один из отрядов [312] «теснил бы лотарингцев и немцев, находившихся у восточных стен Никеи, другой, войдя в город через южные ворота и выйдя через другие (per meridionalem civitatis portam ingrediens, ас per alteram exiens), легко заставил бы нас, ничего не подозревавших о чем-либо подобном, отступить с позиций».154) Однако «господь, который имеет обыкновение опрокидывать замыслы нечестивых (qui consilium impiorum subvertere solet)», действуя через графа Сен-Жилля, и на этот раз расстроил их намерения: когда турецкие отряды уже почти входили в город, бог, словно умышленно, послал туда Раймунда и его воинов, которые как раз собирались занять позиции; «и граф прямо с ходу обратил врага в бегство: истребив многих, он преследовал остальных вплоть до горной вершины. Таким же образом и другая часть турок, намеревавшаяся напасть на немцев, обратилась в бегство и была разгромлена». Инициатива графа активно проявлялась и в других эпизодах битвы за Никею: подкоп южной угловой башни, произведенный под прикрытием «черепахи» (щитов, поднятых над головами), едва не отдал город в руки крестоносцев155) и т. д.

Раймунд Сен-Жилль — не только благочестивый и доблестный воин, не только умелый военачальник: граф, по рассказу его панегириста-капеллана, еще и такой сеньор, который расположен к простому народу, к «беднякам»; ради их блага он готов даже пойти против остальной знати. Так он поступает в начале 1099 г., приказывая после занятия аль-Маарры снарядить отряд за продовольствием, причем сам становится во главе этой экспедиции. Его распоряжение возбудило недовольство других сеньоров: они боялись оставлять аль-Маарру, лишенную укреплений (ее стены были снесены во время бунта бедноты) и без гарнизона, упрекали графа в легкомыслии. Однако он настоял на своем: хронист ставит это ему в заслугу, полагая, что Сен-Жилль сделал так «ради бедняков (pro causa comes profectus pauperum)»,156) — характерное для средневекового историка проявление восходящей к евангельской литературе традиции — превознесение доброты сильного и богатого человека к «меньшой братии».

И так во всех без исключения хрониках: везде хронисты стараются окружить «своих» князей и наиболее выдающихся рыцарей благочестиво-героическим ореолом.

Главным героем произведения Фульхерия Шартрского является граф Балдуин, утвердившийся в начале 1098 г. в Эдессе. Хронист славословит его, усердствуя до крайности: «О, сколько Балдуин провел тогда сражений против турок в Месопотамии, — вспоминает капеллан, рассказывая о паломничестве [313] своего сеньора в Иерусалим в ноябре 1099 г. — Невозможно и сказать (recitari non potest), сколько турецких голов слетело [с плеч] от его меча. Часто случалось ему с горсткой воинов (cum gente sua pauca) меряться силами со множеством язычников и радоваться победе, достигнутой с помощью божьей».157)

У Альберта Аахенского на переднем плане — герцог Готфрид Бульонский.158) В альбертовой хронике он всегда такой же эталон идеального крестоносного рыцаря, как Боэмунд, граф Сен-Жилль и прочие предводители — в других хрониках. Ведя под Константинополем переговоры с византийским императором, герцог Лотарингский будто бы получил предложение от Боэмунда Тарентского, «богатейшего князя Сицилии и Калабрии (rogat te Boemundus Princeps ditissimus Siciliae et Calabriae)», совместно выступить против Византии. «Никоим образом не вступай в соглашение с императором, а удались в болгарские города — Адрианополь и Филиппополь, перезимуй там и выжди время до марта месяца, когда он, Боэмунд, наверняка прибудет к тебе на помощь для войны против императора и вторжения в его империю», — якобы предлагал герцогу князь Тарентский. Хронист придумывает всю эту историю лишь для того, чтобы дать своему герою случай заявить о себе как о рыцаре, преданном священным целям крестового похода: «Он, Готфрид, — так ответил герцог боэмундову посольству, — покинул свою землю и сородичей не для завоеваний и не для разорения христиан, а предпринял поход в Иерусалим ради Христа».159)

В хронике Альберта Аахенского, как уже отмечалось в другой связи, исторические события предстают в эпическом обрамлении. В нем же выступает и главный герой повествования — герцог Лотарингский. Вот как Альберт описывает, например, дорилейское сражение. Вначале турки, предводительствуемые Солиманом, берут верх над крестоносцами. Они уже «устремились в [их] лагерь, поражая своими роговыми луками и стрелами и избивая пехотинцев-паломников, девушек, женщин, старцев и детей, не щадя [лиц] никакого возраста». Юные девушки, «включая самых благородных», страшась ужасной [314] смерти, им предстоящей, «спешат облачиться в лучшие одежды и являются перед врагами, дабы те, укрощенные и вместе с тем воспламененные зрелищем их красоты, прониклись жалостью к своим пленницам». Уже четыре тысячи христиан полегло под ударами врага. Тогда, оседлав быстрого коня, через горные пропасти полетел вестник к Готфриду Бульонскому (ополчение которого шло на одну милю позади остальных).160) «Печальный, он прибыл, задыхаясь, к герцогу», который как раз в этот миг вышел из своего шатра. Он еще издалека заметил гонца, «мчавшегося во весь опор, с лицом бледным и искаженным (rapido cursu festinantem, et moesto vultu pallentem)». Готфрид просит поведать ему и всем прочим вождям о причине такой поспешности. Гонец сообщает «горькие и важные вести (amare et gravia nuncia retulit)» о разгроме авангарда: «Турки без устали умерщвляют паломников; они уже убили Роберта Парижского: у него отрублена голова; поразили насмерть статного юношу Гийома, сына сестры Боэмунда, — он достоин жалости»...161)

Тогда наступает час героя. «Узнав об этой беде и дерзости турок», герцог тотчас приказал «трубить во всех отрядах, созвать всех своих соратников, схватиться за оружие, поднять знамена и немедленно лететь на помощь пилигримам, не давая себе отдыха». Его приказ безотлагательно исполняется: «христиане спешат взяться за оружие, облачиться в панцири и препоясаться мечом, действуя так, словно их созывают на радостное пиршество (si ad convivium omnium deliciarum vocarentur)».

В таком же эпико-героическом духе (хронист не называет ни дня сражения, ни времени и места прибытия гонца, не показывает расположения войск и т. д.) описывается продолжение боя с Солиманом при полном блеске дня и великолепном сиянии солнечных лучей («jam dies clarissima illuxerat, sol radiis fulgebat lucidissimis»). Вся суть этой картины в изображении подвига Готфрида Бульонского, своевременное вмешательство которого якобы решительно повернуло ход дорилейской битвы в пользу крестоносцев: стоило ему появиться на своем скакуне с пятьюдесятью всадниками в виду горы, где занимал позиции сильный отряд Солимана, как турки, «удостоверившись в твердости души герцога и его воинов в [предстоящем им] бою, опускают поводья коней и стремительно приготовляются к бегству (velocitate fugam parant) прочь с вершины горы».162) [315]

Готфрид — добрый рыцарь, исполненный чувства товарищества. После переправы в Малую Азию лотарингцы терпят большую нужду. Герцог делает все, чтобы избавить их от голода: «не в состоянии вынести вопль своего войска», он «то и дело переплывал обратно Босфор, добивался встречи с императором, жаловался ему на дороговизну; тот притворялся, будто находится в неведении и не хочет [повышения цен], но все же сбавлял цены для паломников».163) Всегда готовый подать помощь собратьям по вере («christianis confratribus subvenire»), герцог в лесу близ Ираклии бросается на выручку паломнику, которого преследует огромный медведь. В жестоком единоборстве со зверем Готфрид получает тяжкое ранение в ногу. Хронист подробно описывает этот героический подвиг герцога Лотарингского лишь для того, чтобы еще раз подчеркнуть, как велик был авторитет Готфрида в крестоносной армии. Она убита горестным известием о его ранении: «все сбежались поспешно к тому месту, куда отнесли доблестного бойца и мужа совета, раненого главу пилигримов»; именно вследствие его ранения войско будто бы стало продвигаться вперед очень медленно, ибо «герцог, получив столь глубокую рану, был беспомощен».164)

Одно из ярких проявлений «узко партийной» тенденциозности хронистов — стремление представить своего князя предводителем, играющим главенствующую роль в крестоносном войске. По рассказу Альберта Аахенского, Балдуин при осаде Тарса обращается с речью к обороняющим город туркам, дабы убедить их сдаться именно ему, Балдуину, а не его сопернику Танкреду. При этом в уста оратора вкладывается тот довод, что он ведь — брат самого Готфрида Бульонского, «герцога и князя воинства всей Галлии (duci et principi militiae totius Galliae)». Более того: герцог будто бы «пользуется уважением всего войска, [в котором] все от мала до велика повинуются его голосу и советам, ибо он, — фантазия хрониста разыгрывается безудержно! — всеми избран и поставлен главою и сеньором (caput et dominus ab omnibus sit electus et constitutus)».165) Самое избавление Иерусалима от ига неверных, с точки зрения автора этой хроники, — дело рук светлейшего герцога, «чьим трудом и старанием (cujus labore et studio), — как говорится в одном из рукописных вариантов сочинения Альберта, — святой град освобожден от неверных и возвращен сынам святой церкви».166)

Таким же верховным военачальником всей крестоносной армии по воле Раймунда Ажильского оказывается граф [316] Тулузский, которого «божественное милосердие поставило вождем войска».167) Танкреда после победы под Никеей, по словам Рауля Каэнского, «славят народы всего войска (per universi exercitus populos), люди, говорящие на разных языках, разного возраста, пола, положения».168) А вождем и инициатором крестового похода в целом, утверждает тот же историк, был Боэмунд Тарентский. Лишь его будто бы поддерживала чуть ли не вся Европа. Византийский лазутчик, высланный навстречу крестоносцам, в таких выражениях докладывает Алексею Комнину о положении Боэмунда: «Если раньше только норманны да лангобарды служили Боэмунду, да и то за плату, по приказу, а не по своей воле, то ныне, напротив, поднялся народ всей Галлии, к которому в походе примкнула также вся Италия, — нет страны по сю сторону Альп, от Иллирии до океана, которая бы отказала Боэмунду в вооруженной поддержке».169) И даже на Востоке Боэмунда якобы считали главным среди предводителей христова воинства, ибо еще со времени побед над греками при Роберте Гвискаре слава его «устрашила народы», многие битвы прославили его имя в Азии. Именно поэтому, считает Рауль Каэнский, начальник башни в Антиохии, намереваясь, впустить крестоносцев в город, и обратился к Боэмунду.170)

Было бы упрощением действительности считать, что тот или иной летописец восхваляет только своего князя или его окружение в качестве героев священной войны. Авторы хроник так явственно проникнуты чувством классовой солидарности, что, воздавая хвалы прежде всего своим князьям, не забывают и о геройстве прочих вождей, возглавлявших другие ополчения. В этом смысле хронистам безусловно присуща определенная мера «объективности». Хвалитель Танкреда и Боэмунда — Рауль Каэнский самым положительным образом отзывается и о Готфриде Бульонском,171) и о Гуго Вермандуа, и о Стефане Блуаском, и об обоих Робертах — Нормандском и Фландрском.172) Панегирист лотарингских сеньоров и рыцарей — Альберт Аахенский не отказывается и от героизации Боэмунда Тарентского.173) Восхищающийся Боэмундом Аноним готов признать выдающуюся роль его соперника — графа Тулузского — в сражении за Никею: в один из дней осады (16 мая 1097 г.) «граф, покровительствуемый божественной доблестью и сверкая своим земным снаряжением, появившись с другой стороны во главе могучего ополчения, смело атаковал турок и одержал победу».174) Аноним считает должным воздать хвалу и [317] благочестию Сен-Жилля, его верности религиозным целям крестоносцев: в феврале 1099 г. в ответ на предложение эмира Триполи подписать договор о дружбе, подкрепленное солидными дарами, присланными графу (кони, мулы и золото), Раймунд заявляет, что заключит соглашение не иначе как при условии, что эмир примет христианскую веру.175)

Доминирующей линией повествований летописцев является, однако, превознесение в первую очередь деяний и заслуг главного героя и близких к нему лиц.

При объяснении этих тенденций следует, конечно, учитывать обусловливавшие их субъективные и объективные факторы. Историк-очевидец был лучше осведомлен о событиях, связанных с действиями отряда того князя, на службе у которого сам состоял. Зачастую хроники и составлялись по заказу (или по указанию) того или иного предводителя крестоносцев, церковного сановника и т. д.; следовательно, авторы их должны были ex officio исходить из интересов титулованного заказчика.

Наконец, искаженные представления хронистов во многом определяются общим уровнем латинской хронографии эпохи, крестовых походов, несовершенством самого материала, который находился в распоряжении современных историков, изъянами в источниках доступной им информации, степенью их осведомленности, некритическим в основном отношением к этой информации — словом, разного рода элементами неразвитой методики историописания. Подчас хронисты сами признают неполноту своих сообщений. Норманнский рыцарь Аноним, приступая к повествованию о последних усилиях крестоносцев под Антиохией летом 1098 г., замечает: «Я не в состоянии рассказать все, что мы совершили перед тем, как город был взят; да и никого нет в этих краях — ни клирика, ни мирянина, — кто мог бы полностью описать или поведать, как развертывались события; кое о чем, однако, скажу».176)

Но даже там, где нет подобных признаний, исследованием обнаруживается и недостаточная осведомленность и многоразличные, связанные с этим неточности в повествованиях хронистов и историков крестовых походов. Так, рядовой участник событий Робер де Клари очень приблизительно представлял себе дипломатическую кухню Четвертого крестового похода, содержание различных переговоров, ведшихся предводителями, и соглашений, заключавшихся ими. Он полагал, например, будто сами крестоносцы по совету маркиза Монферратского снарядили вестников в Германию, чтобы предложить свои услуги находившемуся там византийскому царевичу Алексею: они якобы по своей инициативе изъявили готовность восстановить его [318] на престоле, поскольку им нужен был предлог, чтобы по слову дожа двинуться в богатую Грецию.177) В действительности события развертывались иначе. За поддержкой к крестоносцам обратился царевич Алексей, прибывший в Италию весной 1202 г., о чем ясно пишет хорошо осведомленный Виллардуэн.178) Алексей обратился также к папе, что явствует из эпистолярия Иннокентия III и сообщений анонимного автора «Gesta Innocentii III».179)

Тот же Робер де Клари утверждает, что для избрания императора нового государства, которое предстояло основать крестоносцам, их вожди решили создать выборную комиссию; в нее должны были быть назначены по десять человек от франков и венецианцев.180) Однако Виллардуэн, чьи сведения в данном случае, конечно, надежнее, называет другую цифру — двенадцать человек (по шесть человек от каждой стороны).181)

Естественно, историку наших дней не придет в голову предъявлять какие-либо претензии к каждому отдельному хронисту и мемуаристу за подобные недочеты его сообщений. Точно так же мы не вправе упрекать авторов XI—XIII вв., писавших о крестовых походах, и в некритичности их повествований. Это была своеобразная черта летописания и историописания того времени. Хронистам был свойствен такой подход к материалу, при котором имело место кажущееся удивительным современному историку смешение достоверного и недостоверного, правды и домысла, фактов, действительно происходивших, и никогда не совершавшихся, а своим рождением на свет обязанных самым разнообразным привходящим обстоятельствам — слухам, досужей фантазии поэтов-сказителей, игре собственного воображения хронистов или их информаторов. Авторы «Историй заморских деяний франков» еще не умели, да в большинстве своем и не старались отделять подлинный исторический факт от выдумки.

В этом отношении они в принципе не отличались от всех прочих средневековых хронистов, как правило, легковерных, малообразованных и чуждых стремления к разграничению были и вымысла (в значительной степени, возможно, из-за своего равнодушия к передаваемым фактам, в свою очередь вытекавшего из их аскетического мировоззрения182)). [319]

Критические опыты хронистов крестовых походов, отмечавшиеся выше, отнюдь не гарантировали их труды от искажений, которые сами по себе являлись неизбежным продуктом методики и техники историописания той эпохи.

Примеры фальсификации истории крестовых походов католическими авторами XI—XIII вв.

Существенным, на наш взгляд, является вопрос о фальсификации хронистами подлинной истории крестовых походов. Анализ их произведений показывает, что они насыщены изрядным числом сознательных искажений исторического материала. Речь идет о самой настоящей фальсификации, об умышленных извращениях фактов, предпринимавшихся церковными и светскими писателями XI—XIII вв. с целью возможно более последовательного проведения тех апологетических тенденций, которые образовывали руководящую нить их повествований. Принимая во внимание значительное число этих фальсифицированных фактов, мы можем с полным основанием утверждать, что авторы хроник и мемуаров во многом искажали историю крестоносных войн. Они делали это преднамеренно — в угоду церкви и тем князьям или королям, чьи интересы в каждом случае определяли идейно-политическую направленность их сочинений.

В чем выражалась самая фальсификация, каковы были ее конкретные приемы и методы? Они носили самый элементарный характер, что вполне соответствовало общему уровню латинского летописания того времени, В особенности это относится к хроникам Первого крестового похода с их чрезвычайно ярко и вместе с тем прямолинейно выраженным панегирическим звучанием. Но сказанное применимо и к приемам преподнесения материала, употреблявшимся более поздними авторами.

Писавшие ради прославления имени божьего и стремившиеся представить в лице крестоносцев и их вождей образцы истинно христианских героев, католические историки всемерно и подчас искусственно идеализировали борцов за гроб господень. Такая тенденция постоянно обнаруживается в произведениях интересующей нас летописной и мемуарной литературы. Методы фальсифицированного изложения отдельных событий и изображения самих крестоносцев разнообразны и с трудом поддаются строгой классификации. Нередко использовались различные приемы одновременно. Хронисты и мемуаристы прибегали к тем или иным способам в зависимости от конкретных обстоятельств: в одних случаях нужно было замаскировать факты, дававшие, как им казалось, повод к сомнениям относительно истинных причин или характера деяний крестоносных героев; в других — просто представлялась благоприятная возможность лишний раз подчеркнуть их высокие побуждения и благородство. [320]

Ниже сделана попытка выявить наиболее характерные методы фальсификации, встречающиеся в латинских хрониках крестовых походов.

а) Искажение мотивов действий крестоносцев

Один из часто применяемых хронистами приемов идеализации крестоносных героев — искажение мотивов их действий: подлинные побуждения крестоносцев замалчиваются, на их место выдвигаются искусственные объяснения, призванные облагородить поступки освободителей святого гроба.

Норманнский рыцарь-хронист Аноним, во многом наивно-правдивый, тем не менее старается завуалировать недостойное поведение воинов христовых тогда, когда их слишком явно обуревает алчность и прочие низменные страсти, не вяжущиеся с обликом «небесного воинства». Делает он это тоже весьма наивно. Однажды во время борьбы за Антиохию произошел такой случай. На заре мартовского дня (1098 г.) крестоносцы со своих позиций увидели, как турки, выйдя из города, предавали погребению тела воинов, убитых накануне, — их хоронили близ мечети у городских ворот; вместе с трупами были захоронены «одежды, золотые безанты, луки, стрелы и многое другое из оружия, чего мне и не перечислить». Вскоре распаленные жадностью рыцари креста «поспешно кинулись к дьявольскому строению (venerunt festinantes ad diabolicum atrium)» (т. е. к мечети), вытащили трупы и «побросали всех покойников в какой-то ров (in quandam foveam)».183) Весь контекст данного места «Деяний франков» говорит о том, что осквернить могилы неверных крестоносцев скорее всего побудили захороненные там ценности. В особенности, видимо, их соблазнили bisantei aurei, к которым athletae Christi были вообще, как мы уже знаем, весьма неравнодушны. Аноним не считает возможным обойти молчанием столь примечательный эпизод, однако ему надо во что бы то ни стало облагородить мотивы действий воинов божьих. И он находит весьма простой выход из положения: придумывается благовидная причина, якобы заставившая их разрыть могилы врагов, — оказывается, это было сделано для того, чтобы отрубить покойникам головы и принести их в лагерь, дабы «поточнее установить число убитых (quatinus perfecte sciretur eorum numerus)».184) Итак, не золото, не одежды, не луки со стрелами et alia plurima instrumenta заинтересовали крестоносцев — они хотели лишь знать число убитых ими врагов господа! Низменные мотивы дикого поступка рыцарей, неспособных устоять перед соблазном легкой поживы, оборачиваются достаточно высокими или во всяком случае пристойными. [321]

Стремясь скрыть алчность крестоносных героев, хронисты-компиляторы преподносят полуправду вместо правды: они попросту изымают из своих источников содержащиеся в них компрометирующие данные. Полностью блокировать Антиохию можно было, лишь преградив осажденным доступ к реке. С этой целью совет предводителей вынес решение — занять крепостцу на левом берегу Оронта, у монастыря Святого Георгия. По рассказу очевидца Анонима, этой крепостцой взялся овладеть Танкред, выдвинувший, однако, условием: «Если я [наверняка] буду знать, какая перепадет мне от этого выгода (si scirem quid proficui mihi attigerit)». Предводители крестоносцев тотчас обещали рыцарю вознаграждение за ратные труды — 400 марок серебра.185) Архиепископ Бодри Дольский, переписывающий бесхитростного Анонима, не может оставить этот эпизод в том виде, в каком его передает хронист-крестоносец. Искажая подлинные факты, он рисует дело так, что вначале никто из рыцарей просто не отваживался перейти Оронт и взять на себя оборону крепостцы: «Каждый, уклоняясь, звал и побуждал другого, но никто не рисковал подступиться [к ней]; только тогда, когда вожди завязали переговоры с Танкредом, он заключил с ними договор об обороне этого укрепления (de castello illo servando cum principibus Francorum pactus est)».186) Иначе говоря, хронист-компилятор подчищает сообщение своего источника, освобождая его от элементов, с очевидностью указывающих и на корыстные чувства, которыми руководствовался Танкред, принимая на себя трудную миссию. По рассказу Бодри Дольского получается, что Танкред оказался лишь самым отважным из рыцарей. Содержание договора Танкреда с князьями Бодри Дольский не раскрывает: корыстолюбие героя, правдиво засвидетельствованное Анонимом, затушевывается, мужество же, напротив, оттеняется.

В данном случае мы имеем дело с комбинированным методом фальсификации: умолчание (о четырехстах марках, выданных Танкреду) сочетается со смещением перспективы (на передний план выдвигается отвага рыцаря).

Хронист Второго крестового похода Одо Дейльский, чье произведение проникнуто враждебностью к Византии, оправдывает грабежи, которые французские крестоносцы чинили на ее территории в середине октября 1147 г. (после переправы на азиатский берег Босфора). В качестве причины их разнузданного поведения он выставляет политику самих греков в отношении воинства Людовика VII: они-де медлили с отправлением франков, ведя переговоры с королем о вассальной присяге, об условиях содействия Византии крестоносцам и не дозволяя производить необходимые закупки: «Посему доблестные рыцари, [322] рассеявшись по горам, предвидя задержку похода (morae pro-videntes et itineris), к ущербу греков пополняют войско добычей (praedis replent exercitum)».187) Капеллан французского короля заведомо неверно, однако, рисует мотивы грабительских действий своих соотечественников. Это видно из его собственной хроники: несколькими страницами ранее он ясно показал, что единственной причиной разбойничьих поступков крестоносцев была непомерная алчность, толкнувшая французов на бесцеремонное ограбление греческих купцов и менял, которые имели неосторожность последовать за ними на азиатский берег.188)

С точки зрения Жоффруа Виллардуэна, крестоносцами Четвертого крестового похода руководили исключительно религиозные побуждения. Своим участием в нем они лишь жаждали заслужить полное отпущение грехов, гарантированное Иннокентием III. Как объявил, направляясь во Францию, его легат — кардинал Петр Капуанский, папская индульгенция гласила: «Все те, кто возьмет крест и в течение годы прослужат богу в войске, будут свободны от всех грехов, которые они совершили и в которых исповедались». Именно «потому многие и приняли крест, — подчеркивает историк, — что папское отпущение было столь большим (et mult s'en croisierent por се que li pardons ere si granz)».189)

Религиозные чувства участников похода неоднократно оттеняются Виллардуэном. Бароны, уполномоченные французскими крестоносцами вести переговоры с Венецией о предоставлении им флота для переправы за морс, обращаются к Энрико Дандоло в присутствии членов Совета республики (речь идет о второй встрече с дожем, состоявшейся в феврале 1201 г.) со словами: «Государь, мы прибыли к тебе от высоких баронов Франции, которые взяли крест, чтобы отомстить за обиды, нанесенные Иисусу Христу (por la honte Jesu Crist vengier)».190) В своем ответе Дандоло формулирует условия, на которых Венеция готова предоставить флот и. снарядить сверх того, еще полсотни вооруженных галер («galees armees») также «из любви к богу (por l'amor de Dieu)». Эта любовь, впрочем, — автор записок, следующий провиденциалистским принципам, естественно, не замечает у себя противоречия! — тут же оборачивается требованием половины всего совместно, захваченного в походе — «как земель, так и добычи».191) Сходный мотив звучит и в речи главы посольства, самого Жоффруа Виллардуэна, во время торжественной мессы в соборе Святого Марка, устроенной стараниями Дандоло в марте 1201 г.: «Сеньоры! Самые высокие и могущественные бароны Франции послали нас к вам; [323] они умоляют вас проникнуться жалостью к Иерусалиму, находящемуся в рабстве у турок (qui est en servage de Turs), они просят, чтобы вы ради господа согласились сопутствовать им (voillez lor campaignie) и отплатить за оскорбления, нанесенные Иисусу Христу». В ответную речь дожа к венецианцам историк снова вкладывает похвалы «лучшим людям мира», которых якобы одно только благочестие побудило обратиться к Венеции: они ищут у нее «вашей помощи, чтобы вместе совершить столь великое дело (de si alte chose ensemble faire), как избавление нашего господа [от рук неверных]».192) Предлагая своим согражданам утвердить его сына временным правителем республики и согласиться на то, чтобы он, дож, отправился в поход с крестоносцами, Дандоло называет их «лучшими людьми вселенной (la meilor gent dou monde)», с которыми венецианцы вступили в союз «ради самого высокого дела, какое люди когда-либо предпринимали (por le plus halt afaire que onques genz entrepreïssent)».193)

Если крестоносцы по ходу событий изменили маршрут, т. е. отправились вместо Иерусалима в Константинополь, то, по мнению Виллардуэна, и это было сделано исключительно по благородным мотивам. Послы Филиппа Швабского и царевича Алексея заявляют баронам и дожу во время переговоров в задарской резиденции Дандоло, что рыцарям лишь предстоит совершить новый акт справедливости: «Поелику вы идете бога ради за право и справедливость (por Dieu et por droit et por justice), вы обязаны, если можете, вернуть наследство тем, у кого оно несправедливо отобрано».194) Мемуарист явно хочет заставить читателя забыть о том, что он сам, автор записок, неосторожно определил как действительную цель крестового похода: этой целью был захват земель. Призывая рыцарей, собравшихся на острове Лидо, изыскать средства, чтобы расквитаться с Венецией и двинуться наконец в поход, бароны, по Виллардуэну, аргументируют свой призыв таким образом: «Если наше войско не уйдет (отсюда), то не удастся отвоевание заморской земли (la recolse d'oltrmer est faillie)».195)

Понимая, по-видимому, что самым глубоким, хотя и не единственным побуждением участников Четвертого крестового похода являлся захват земель и богатств, Виллардуэн, да и другие историки крестоносной экспедиции 1202—1204 гг. именно поэтому столь упорно стремятся спрятать правду о том, что определяло действия рыцарства на каждом этапе этой авантюры.

Монах Гунтер Пэрисский, стремясь во что бы то ни стало оправдать захват Задара, тщится изобразить это деяние так, [324] будто завоеватели поступали против своей воли. С самого начала их вожди (не говоря уже о массе крестоносцев) якобы воспротивились венецианскому проекту, ибо были исполнены истинно христианских чувств: «Вое это дело показалось жестоким и преступным (crudelis ас nefaria videbatur) нашим предводителям, которые были людьми богобоязненными; [они сочли, его недостойным и] потому, что Задар был христианским городом, и потому, что принадлежал венгерскому королю, который, взяв крест, тем самым, согласно обычаю, препоручил себя и свое [достояние] (se et sua) покровительству апостольского престола».196) Хронист (быть может, конечно, в силу своей убежденности) приписывает вождям благочестивые соображения, которыми большинство их на деле никогда не руководствовалось.

Из рассказа Виллардуэна не видно, чтобы именно предводители похода воспротивились авантюре, задуманной дожем, — завоеванию города, находившегося во владениях Имрэ Венгерского, и притом — по религиозным доводам. Напротив, Виллардуэн, отражая их мнение, весьма благосклонно описывает предложения, сделанные венецианцами. Для крестоносцев, находившихся в неоплатном долгу перед ними, это был выход, указанный небом: «бог, который подает помощь лишенным совета, не желает, чтобы они так страдали» (оставаясь запертыми на острове Лидо). По Виллардуэну, не вожди, а некие «смутьяны» выступили против соглашения с Венецией, и предложение венецианцев было принято и утверждено вопреки тем, кто «хотел, чтобы войско рассеялось (de ceus qui volsissent que l'ost se departist)».197) Робер де Клари и вовсе утверждает, что именно бароны и крестоносная знать согласились на экспедицию против Задара, предложенную дожем Дандоло.198)

Гунтер Пэрисский фальсифицирует причины похода к берегам Далмации, утверждая, будто крестоносцы были вынуждены подчиниться венецианцам. В таком духе, по рассказу хрониста, послы крестоносцев, направленные в Рим, освещают причины задарской авантюры Иннокентию III: «Они умоляли, чтобы он милосердно простил совершенное ими злодеяние», приняв во внимание, что их уступчивость венецианцам «извиняла необходимость (necessitas excusabat)». В соответствии с этой концепцией изображает хронист переживания рыцарей в момент взятия Задара. Крестоносцы достигли берега страны, лежащей на другом берегу Адриатики, «в быстром плавании, но с тяжким сердцем и опечаленными (celeri cursu, sed mente tarda et tristi)». Если же они осадили Задар «с большой силой и ужасающим шумом», то лишь для того, чтобы, не откладывая, покончить «с неприятным и ненавистным для них самих делом (ne, in re [325] odiosae et sibi ipsis detestabili, diuturnas agerent moras)».199) Участник взятия Задара Жоффруа Виллардуэн, однако, не говорит ничего подобного о настроениях завоевателей перед штурмом города: увидев его с кораблей, крестоносцы, пишет он, лишь дивились мощи задарских укреплений и выражали опасения, сумеют ли без помощи свыше преодолеть такие препятствия.200) Что заставило крестоносцев двинуться в 1203 г. к Константинополю? Тщетно мы стали бы искать соответствующего действительности ответа хронистов. Они по-разному освещают мотивы, толкнувшие крестоносную рать далеко в сторону от Иерусалима, но, стараясь так или иначе оправдать это второе «уклонение с пути», искажают его причины и побуждения, руководившие крестоносцами. По Роберу де Клари, поход на Константинополь (так же как, по Гунтеру, завоевание Задара) — это был вынужденный шаг христова воинства: после захвата Задара у рыцарей не было средств, необходимых для достижения конечной цели. Имелась лишь единственная возможность заполучить их: двинуться в Грецию и оказать помощь тамошнему престолонаследнику, обещавшему в случае своего воцарения в Константинополе дать им деньги и продовольствие, без которых нечего было рассчитывать на успех войны «в Вавилонии или в Александрии». Живо описывая споры, разгоревшиеся на острове Корфу среди вождей в связи с предложениями царевича Алексея, Робер де Клари уверяет, будто все дело сводилось к чисто тактическим разногласиям, а предметом споров был лишь вопрос о практической возможности поступать так, а не иначе, о целесообразности тех или других действий. Иными словами, эти споры якобы не носили принципиального характера. Противники перемены направления похода, возглавлявшиеся аббатом Во де Сернэй, не одобряли константинопольский план, говоря: «Что нам делать в Константинополе? Нам нужно совершить наше паломничество, и мы собираемся идти на Вавилонию или Александрию»201) (о том, что они выставляли в качестве довода идейные соображения, как это подчеркивает Виллардуэн, — свое нежелание воевать против христиан,202) Робер де Клари умалчивает). Приверженцы константинопольского проекта, судя по рассказу пикардийца, легко отводили аргументы крестоносцев из партии аббата Во де Сернэй, ссылаясь на отсутствие иного практического выхода и утверждая, что лучше сперва заполучить средства в Константинополе, нежели идти умирать голодной смертью на Востоке: «Что делать нам в Вавилонии или Александрии, когда у нас нет ни продовольствия, ни денег, с помощью которых мы могли бы туда [326] отправиться? Лучше, прежде чем мы пойдем туда, воспользоваться благоприятным случаем (par raisnaule acoison) и приобрести съестное и деньги (viande et avoir), нежели итти туда погибать от голода».203)

Таким образом «наивный» Робер де Клари утаивает простую и ясную истину, заключающуюся в том, что сторонников Бонифация Монферратского и Энрико Дандоло по существу (как это особенно ясно видно из рассказа Виллардуэна) мало занимали дела Святой земли: они предпочитали способом, казавшимся им наиболее надежным, и в кратчайший срок приобрести то, к чему были направлены их сокровенные помыслы,— viande et avoir. Эти намерения в рассказе Робера де Клари маскируются соображениями сугубо практического характера, которые выставляли «константинопольцы», такие же добропорядочные христиане, — как и их оппоненты, — вот, собственно говоря, подтекст набрасываемой этим рыцарем схемы вынужденного похода на Константинополь.

С точки зрения Виллардуэна и Гунтера Пэрисского, крестоносцы, отправляясь под стены византийской столицы, повиновались высоким побуждениям нравственного порядка — прежде всего чувствам долга и справедливости. Восстанавливая на престоле Исаака II в 1203 г., они выполняли акт справедливости, оказывали ему такую важную услугу, «которую никогда никому никто не оказывал (que onques si granz ne fu faiz a nul home)».204) Крестоносцы согласились принять предложения о походе на Константинополь, разъясняет Гунтер Пэрисский, по различным причинам («diversis ex causis»): они поступили так, во-первых, «из уважения к королю Филиппу [Швабскому], который очень просил наших за Алексея (царевича)»; во-вторых, потому, что «им казалось благочестивым делом (pium eis videbatur) восстановить на престоле законного, жестоко низвергнутого [с него] наследника царства»; в-третьих, оказывается, сердобольных воителей тронули просьбы юноши (propter eiusdem juvenis preces), который к тому же обещал, что в случае своего восстановления на престоле «сумеет оказать всем крестоносцам большую поддержку — и ныне, и потом»; и, наконец, воины божьи хотели удовлетворить интересы римской курии: «они знали, что Константинополь был для святой римской церкви мятежным и ненавистным городом (civitatem noverant esse rebellem et odiosam), и не думали, что покорение этого города нашими явится очень [уж] неугодным (plurimum displicere) верховному понтифику или даже самому богу».205)

Как видим, все эти мотивы — вполне положительного свойства: благочестие, сострадание, верность интересам римской [327] церкви и т. п. Единственное исключение Гунтер делает для венецианцев: ими, признает он, двигала корысть, «надежда получить обещанные деньги, до которых народ этот очень жаден (cuius illa gens maxime cupida est)», и особенно — желание сокрушить «сильный множеством кораблей (multitudine navium freta)» и притязавший на господство «во всем этом море» Константинополь.206) Намерения венецианцев изложены несомненно с глубоким по тому времени пониманием их денежных интересов и державных устремлений, но остальных крестоносцев хронист откровенно высветляет. О том, что и у рыцарей на переднем плане стояли материальные, а не идеальные соображения, он хранит молчание, довольствуясь вскользь брошенной, глухо звучащей фразой, что кроме указанных были, верно, и другие, случайные причины, заставившие их единодушно принять сторону царевича («harum omnium rerum et forte aliarum concursu»).

Почему спустя несколько дней после первого вступления в Константинополь (17 июля 1203 г.) крестоносцы оставили город и расположились лагерем вблизи него? Каковы были причины, побудившие их уйти из Константинополя? Если верить Гунтеру Пэрисскому, крестоносцы поступили так потому, что «очень остерегались (maxime cavebant)» быть кому-нибудь в тягость и хотели «не создавать впечатления обременительных гостей (ne cui onerosi hospites viderentur)». Они сами, по доброй воле, удалились из города, понимая, что Константинополь, «несмотря на свои огромные размеры (licet magna et spatiosa), не мог вместить такого множества людей и коней»; вот почему воины господни и предпочли расположиться лагерем на широкой равнине вблизи стен, где им было удобнее (placuit eis) пребывать в ожидании, пока Исаак II, восстановленный на престоле, во исполнение обещаний рассчитается со своими благодетелями.207)

Мотивы поведения крестоносцев, приписываемые им Гунтером Пэрисским, как видим, рекомендуют их благоразумными и благородными воинами. Остерегаясь причинять неудобства константинопольцам, они по собственному почину покидают столицу империи. Надуманный характер этого объяснения легко устанавливается с помощью более объективного в данном случае свидетеля — Виллардуэна, который ясно говорит, что крестоносцев попросили уйти из города уже на следующий день после коронования Исаака II и его сына Алексея (2 августа 1203 г.). Мотивировалась эта просьба вполне резонно: императоры опасались, по словам Виллардуэна, что, «если бы те [т. е. франки] расположились в городе, могла бы вспыхнуть распря между ними и греками и город мог быть разрушен».208) [328] Главари крестоносцев, полагаясь на лояльность обязанных им троном государей, согласились с этим мнением, и лагерь был разбит в Галате. Следовательно, о добровольном, по собственной инициативе крестоносцев принятом решении, как пытается представить дело Гунтер Пэрисский, не может быть и речи.

Столь же искусственно выглядят у этого хрониста мотивы, по которым рыцари, находившиеся под Константинополем, отклонили призыв своих соратников, сражавшихся с неверными в Палестине, об оказании им помощи. С таким призывом обратились 1 января 1204 г. прибывшие оттуда послы во главе с аббатом Мартином. «Они не получили, — как пишет Гунтер, — от наших никакой надежды на совет или помощь (nullum omnino spem consilii seu auxilii a nostris acceperunt)».209) Почему же христианские рыцари не пожелали двинуться в Палестину? Оказывается, вовсе, не потому, что жаждали наполнить свои кошельки «причитавшимися» им в Константинополе деньгами, и не потому, что богатый город манил их взоры, — нет, причины, по Гунтеру, были совсем другие. Ведь даже самим себе крестоносцы, как они полагали, не в силах были оказать необходимую поддержку, ибо находились в очень затруднительном положении, как бы между двумя крайностями, а именно: располагаясь лагерем под стенами Константинополя, «они не чувствовали себя в достаточной безопасности (nec circa civitatem ipsam satis essent securi), имея в виду многочисленность враждебного им греческого народа; но вместе с тем и уйти оттуда не могли, не подвергаясь риску, и лишь с огромными усилиями (absque multo labore ас periculo) — у греков было много кораблей, на которых они замышляли в случае бегства франков преследовать их или вовсе истребить в сражении». Получается, что сами-то крестоносцы были вовсе не против того, чтобы плыть в Святую землю, да только они опасались уходить из своего лагеря! Интересно, что, оправдывая, далее, захват Константинополя, хронист весьма неловко выворачивается из надуманной им же ситуации. «Вот почему случилось, — пишет он, — а такое обычно бывает редко (quod raro solet accidere), что наши вознамерились, осадить тот самый город, из-под которого не осмеливались бежать».210)

Если мы попытаемся задать хронистам и мемуаристам вопрос о непосредственных побуждениях, заставивших крестоносцев в апреле 1204 г. ринуться на приступ византийской столицы, то узнаем от них, что соображения эти были самыми наиблагородными. Воины господни атаковали Константинополь, намереваясь прежде всего отомстить за поруганную честь коварно умерщвленных Мурцуфлом законных государей. Сеньоры, бросая вызов Мурцуфлу, заявляют, по рассказу Робера де Клари, [329] что «не оставят осады, не отомстив за того, кого он убил».211) Завоевательные, грабительские побуждения рыцарства остаются в тени.

Таковы некоторые примеры извращения хронистами подлинных причин поступков крестоносцев. Цель этой фальсификации — идеализация последних и оправдание их действий.

б) Восхваление крестоносных героев

Весьма распространенным приемом, к которому хронисты обращаются, желая приукрасить своих героев, служат всевозможные хвалебные высказывания, непосредственно вводимые в повествование.

Примеры этого рода мы наблюдали (в другой связи) уже в хрониках Первого крестового похода. Но они многочисленны и в хрониках последующих крестоносных предприятий. Укажем прежде всего на произведение Одо Дейльского — настоящий панегирик Людовику VII, предводителю французских крестоносцев. В нем рассыпано немало откровенно льстивых похвал этому государю: одухотворенным и благочестивым, полным мужества и сострадательным является он при встрече с немецким королем Конрадом III, возвращающимся после разгрома его войска сельджуками; во время похода он «светит надо всеми своей верой, исполнен милосердия и в надеждах [своих] уже близок к небесам»; «великодушный, как король, полный воодушевления, как предводитель, смелый, как рыцарь, быстрый, словно юноша, мудрый, подобно старцу»212) — такой одой завершается хроника королевского капеллана. Еще больше в ней мелких и мельчайших фактов, упоминая которые автор стремится оттенить достоинства царственного вождя крестоносного ополчения. Подробнейшим образом расписывает Одо Дейльский подвиги религиозной благотворительности, совершенные Людовиком VII перед отправлением в поход, посещение домов прокаженных близ Парижа, молитвы в Сен-Дени и пр.213) Хронист подчеркивает первостепенное значение религиозных побуждений для своего короля, который взял крест, «чтобы быть достойным Христа»,214) и в котором «горела и светилась ревность к вере».215) Будучи в принципе против вассальной присяги Мануилу I Комнину, он тем не менее соглашается на требования императора, поскольку это необходимо в интересах религии («король, спешивший выступить против язычников, предпочитал уступить требованию императора, нежели как-либо оттягивать [330] служение богу»).216) На протяжении всей войны Людовик VII регулярно, невзирая ни на какие трудности, выполняет свои религиозные обязанности: в Атталии, куда французское ополчение прибыло 20 января 1148 г., идут непрекращающиеся дожди, тем не менее воины божьи «торжественно отпраздновали день очищения девы Марии. Король ведь, — замечает хронист, — во время всего похода ни разу не пропустил положенной обедни или часа [молитвы] ни из-за ливней, ни из-за натиска врагов».217)

Щедрость короля (а это тоже типично феодальная добродетель) проявляется постоянно: получив в Софии припасы от дуки (Михаила Враны), Людовик VII «почти все раздавал как богатым, так и бедным, а себе не оставлял ничего или оставлял мало»;218) в Атталии накануне отплытия с рыцарями и баронами, предательски бросившими в городе «меньшую братию», король щедрою рукой раздает деньги беднякам, — «тебе бы показалось, что до сих пор сам он ничего не израсходовал и вовсе не заботится о своей семье».219) Людовик VII с самого начала похода проявляет бесстрашие и перед кознями, и перед силой. Когда на курии в Этампе кое-кто заговорил было о вероломстве греков, «король и его люди, не страшившиеся никаких сил тех народов, которые заслуживали, чтобы их опасаться, не убоялись каких-либо козней».220) Во время перехода через Малую Азию он храбро сражается с неверными, участвуя даже в мелких стычках; король самолично берет на себя военное командование, расставляет воинов, «помещает в середину снаряжение и ослабевших... авангард, арьергард и фланги прикрывает вооруженными», сам, как и рядовые крестоносцы, преследует в горах отступающих турок.221) В заслугу ему хронист ставит и то, что этот государь в трудных случаях, например во время пребывания войска под Лаодикеей, советуется со знатью и епископами; пользуясь удобным моментом, хронист воздает должное «благоразумному смирению» короля, припоминая, как он еще в юные годы искал совета у старших, «свое мнение подчинял решениям более опытных (aestimationem suam expertorum usibus postponebat)»222) и т. д.

Словом, Людовик VII как вождь крестового похода предстает в полном блеске и величии христианско-рыцарских доблестей и достоинств: это — «славный и смиренный предводитель (gloriosus et humilis princeps)».223) [331]

Перед нами — яркий образец систематичного, неуклонного нагнетания хронистом похвал своему герою, также являющегося одним из способов фальсификации истории. По признанию самого Одо Дейльского, «главным предметом его повествования является король (rex mihi sit principalis materia)»,224) и что более существенно — своим произведением он, королевский историк, намеревался выразить признательность повелителю, благодеяниями которого был преизобильно («ubertim») осыпан во время крестового похода.225) Не удивительно, что, передавая даже мелочные подробности событий, он тщательно подделывает те из них, правдивый рассказ о которых мог бы ущемить королевское величие.

С героизирующими, возвеличивающими восхвалениями мы встречаемся и в хрониках Третьего крестового похода. Автор немецкой «Истории похода императора Фридриха» поет дифирамбы Фридриху Барбароссе. Это — глубоко религиозный государь, и на Восток он отправился лишь потому, что сам «господь возбудил дух императора римлян, устремив его душу к тому, чтобы вырвать землю искупления (terram redemptricem) из рук сарацин, оскорблявших христиан, и отмстить за их наглую дерзость (effrenam audaciam)».226) Хронист превозносит дисциплинарные строгости, введенные Фридрихом I в своем ополчении и якобы создавшие в нем обстановку всеобщего согласия и спокойствия — и это «посреди такого множества людей, некогда грешников и негодяев (lascivorum aliquando et insolentium), как рыцарей, так и слуг».227) Вместе с тем подчеркивается отечески заботливое отношение Фридриха к воинам: этот «благочестивейший (piissimus) император во всем относился к своим паломникам как родной отец (tamquam pater condolens)».228)

Хроника полна льстивых славословий и самому немецкому воинству. Автор восхваляет якобы царившие в нем — что «казалось удивительным и даже невероятным» — «мир, веру, согласие и наивысшее спокойствие (summaque tranquillitas)», а особенно — дух единения и чистоты, будто бы сплачивавший крестоносцев до такой степени, что «часто если у кого-либо пропадал кошель, полный денег, или он терял его, [то] те, кто находил, показывали всем и немедленно возвращали тем, кто мог правильно назвать цифру потерянных денариев или вес серебра; так же поступали и с конями, и со всем прочим потерянным добром».229) Историк воздает хвалы ратным деяниям воинства христова, тому смирению, с которым оно переносило выпавшие [332] на его долю тяготы. «Если бы даже, — писал этот панегирист, — я смог изъясняться на [всех] человеческих и ангельских языках (etiamsi linguis hominum et angelorum loquerer), то впал бы в ошибку, вздумай я полностью рассказывать, сколько тягот, какие голод и жажду, сколько коварства и обмана, стенаний и надругательств терпеливо и беспрерывно, днем и ночью, переносило войско в турецкой земле во имя Христа и почитания животворящего креста, [делая это] с радостным ликом и безропотно».230)

Автор другой, английской, хроники Третьего крестового похода — «Итинерария паломников» то и дело льстиво и лживо восхваляет деяния короля Ричарда, а также всех, кто служил ему опорой в Святой земле. Он подчеркивает якобы особо выдающуюся роль в осаде Акры в 1190/1191 гг. архиепископа Балдуина Кентерберийского, хотя тот и не был единственным архиепископом в войске, осаждавшем город. Детально расписываются подвиги примаса Балдуина в сражении 12 ноября 1190 г., в котором духовенство участвовало наравне с рыцарями, разделив их воинскую славу («clerus autem non modicam militaris glorie partem vendicat»). Достопочтенный архиепископ «сражается [здесь] доблестнее всех прочих (inter ceteros et pre ceteris insignius militat)». Несмотря на престарелый возраст и болезненное состояние, он превозмогает «недостаток природы совершенством добродетелей».231)

Хронист уделяет большое внимание отваге тамплиеров, поддерживавших в Иерусалимском королевстве партию Гвидо Лузиньяна. Сообщение о битве франков с египетским войском Саладина при Назарете (1 мая 1187 г.) состоит сплошь из описания геройской гибели тамплиера Жаклэна де Майэ. Прежде чем удостоиться мученического венца, этот туренец (natione Turonicus)*) убивает бесчисленное множество врагов. Рыцарь великой доблести, он не только принимает на себя всю тяжесть битвы, но и умышленно привлекает к себе внимание всех сил противника. «Славный борец за дело божье», Жаклэн де Майэ один выдерживает бой, в то время как пятьдесят его соратников попадают в плен или погибают. Он сражается на белом коне, в блестящем одеянии; язычники думают, что имеют дело с самим святым Георгием, «который, как они знали, сражался в таком виде. Они старались прикончить сверкающего рыцаря (militem nitentis armature) — защитника христиан». «Увидев столько тысяч отовсюду ринувшихся [на него], он набрался мужества и один отважно сражался против всех. Невзирая на призывы врагов сдаться, он не побоялся умереть за Христа, — повергаемый стрелами, камнями, копьями, он, более чем [333] побежденный (magis quam victus) и едва держась, счастливо вознесся на небеса мучеником-триумфатором».232)

Льстиво-панегирический характер этого описания прикрывает его фальсификаторскую суть, ибо из документов, более объективно освещающих события, известно, что Жаклэн де Майэ сколько-нибудь выдающейся роли в битве при Назарете не играл. Он едва упомянут (просто как «miles strenuus») в письме палестинских церковных иерархов к Фридриху Барбароссе — о каких-либо героических подвигах его нет и речи; а по рассказу «L'Estoire d'Eracle», гроссмейстер тамплиеров перед битвой даже упрекал этого рыцаря в недостатке отваги.233)

Рассказывая об осаде Акры, хронист подробнейшим образом описывает смерть магистра тамплиеров Жерара Рэдфордского, причем описание это также сопровождается льстиво-назидательными рассуждениями: «Счастлив тот, кому бог уготовал такую смерть, ибо он получит венец, который заслужил столькими своими сражениями, и приобщится к сонму мучеников». Вообще, по мнению хрониста, на свете «нет рыцарей, более замечательных, чем воинство храма (milicia templi, qua ulla insignior)».234)

Немало панегирически-героизирующих описаний и оценок мы встречаем и в хрониках Четвертого крестового похода. Для латинских авторов все это предприятие — славное и великое свершение. «И знайте, что это было одно из самых опасных деяний, которые когда-либо были выполнены (une des plus doutoses choses a faire qui onques fust)»235) — так отзывается о вступлении крестоносцев в византийскую столицу в июле 1203 г. Жоффруа Виллардуэн. Еще более доблестным подвигом рисуется в записках современников второе взятие Константинополя (12-13 апреля 1204 г.). Гунтер Пэрисский признает, что «ни о чем подобном, ни о чем столь величественном не читал у историков и поэтов», ибо, «как я понимаю, здесь в одно, так сказать, мгновение немногие храбрецы (paucos fortes) совершили больше, чем — как это выдумывают древние поэты — бесконечные тысячи людей содеяли под Троей за десять лет».236)

Чтобы утвердить в этом мнении читателей, хронисты и мемуаристы, детально и всячески превознося геройство крестоносных разбойников, расписывают и их доблести, и их дела. Ополчение, расположившееся на острове Лидо, Виллардуэн рисует в восторженных выражениях: «О, сколь прекрасно было это войско и какие превосходные это были люди; никогда никто [334] не видывал ни стольких воинов, ни такого отличного войска». Лица, советующие беглому византийскому царевичу Алексею, высадившемуся в Италии, обратиться за помощью к крестоносцам, характеризуют их, по Виллардуэну, как лучших людей в мире: «Государь, вблизи нас, в Венеции, находится армия, состоящая из лучших людей и лучших в мире рыцарей (de la meilleur gent et des meillors chevaliers del munde)».237)

В самом начале записок Робера де Клари приводится перечень наиболее видных крестоносцев, и имя каждого сопровождается хвалебными эпитетами: все это доблестные рыцари, люди мужественные и смелые.238) Столь же щедро раздают похвалы воинам и церковникам, участникам похода на Константинополь, и Жоффруа Виллардуэн и Гунтер Пэрисский. Император Балдуин поставил во главе своего гарнизона в Салониках некоего Ренье из Монса — конечно, это был «доблестный и храбрый (mult preuz ot vaillanz)» вояка. Во время разразившейся здесь эпидемии умер канцлер этого императора, мэтр Жан Нуайонский, и мемуарист пишет ему похвальную эпитафию как доброму и мудрому клирику, «очень укреплявшему войско словом божьим, которое он умел отлично произносить»; скончавшийся в Салониках барон Пьер Амьенский — не только «богатый и знатный человек», но и превосходный рыцарь, отличавшийся благочестием.239)

Выдающимися достоинствами, по Гунтеру Пэрисскому, обладал аббат Мартин, со слов которого он писал свою хронику и который в действительности если и отличился чем-либо во время похода, то только бесцеремоннейшим расхищением реликвий в Константинополе в 1204 г. По рассказу хрониста, однако, этот аббат вызывал изумление народа еще по пути в Святую землю, когда, проходя по странам Европы в своем монашеском одеянии, вел вооруженный отряд. Хронист изощряется в похвалах монашеской суровости Мартина, щедрости, с которой он делился обильным добром, приобретенным в результате крестового похода,240) пренебрежению к почестям, монашеской непритязательности и пр. По справедливому замечанию немецкого историка Э. Ассмана, все это звучит как апология, особенно если учесть, что в 1206 г. этот же самый аббат Мартин был призван генеральным капитулом цистерцианцев к ответу за нарушение правил монашеской жизни в Пэрисской обители.241)

Хронисты и историки Четвертого похода особенно широко расточают похвалы его предводителям. «Весьма мудрым и отважным разумом (mult sages et mult prouz)» выступает в записках [335] Виллардуэна дож Энрико Дандоло.242) Историк с умилением рисует трогательный портрет христолюбивого правителя Венеции, рассказывая о том, как Дандоло, несмотря на свой преклонный возраст, во время мессы в соборе Святого Марка, устроенной в честь послов французских крестоносцев, изъявил готовность сам взять крест, чем до глубины души поразил пилигримов-послов: «И много было пролито слез, ибо мудрый старец имел такие серьезные основания остаться дома — ведь он был старым человеком, и на его столь прекрасном лице были очи, коими он, однако, не видел ни капли (et si avoit les jaulç en la teste biaus et si n'en veot gote). Это был муж поистине великого сердца!». Дандоло — не только мудрый, но и доблестный предводитель. Послы весьма возрадовались, увидев, что дож тут же, в соборе, приказал нашить себе крест на шапку, — они обрадовались этому «как по причине его мудрости, так и присущей ему доблести (por le sens et por la proesce que il avoit en lui)».243) Доблесть эту дож, по Виллардуэну, выказывает и на деле. «Хотя он и был стар и ни капли не видел», но 17 июля 1203 г., в день атаки на Константинополь, «стоял, вооруженный, на своей галере со знаменем Святого Марка» и, «вскричав, потребовал от своих, чтобы его высадили на берег, грозя, что покарает их, ежели не выполнят его приказ».244)

В столь же лестных выражениях аттестуется в виллардуэновских записках и Бонифаций Монферратский — это «мудрый маркиз», «самый отважный рыцарь на свете и более всех любимый рыцарями».245)

Мемуаристы не скупятся воздавать хвалы деяниям каждого из мало-мальски заметных рыцарей, не вдаваясь при этом в существо подвигов, не задумываясь над тем, во имя каких целей они предпринимались. Хронисты и историки словно не придают значения тому, что, совершая те или иные геройские, по их представлению, поступки, эти рыцари на каждом шагу втаптывали в грязь религиозные знамена, под которыми отправились на Восток.

Важно лишь одно: воспеть самый подвиг. Пусть читатель забудет, что герой бился с христианами, убивал единоверцев, а не врагов господа!

Рассказывая о битве за Константинополь в 1203 г., Робер де Клари восторгается слаженностью действий крестоносцев, богатым видом рыцарей («не было коня, который бы помимо всего прочего не был покрыт шелковой попоной»), красивым строем атакующих (настолько плотным, «что не нашелся бы ни один [336] храбрец, отважившийся вырваться вперед остальных»), спокойствием при перегруппировке отрядов на виду у врага, их храбростью (особенно отрядов графа Сен-Поля и Пьера Амьенского).246)

Сообщая о взятии Константинополя в апреле 1204 г., хронисты изображают его как героический акт; рыцари, состязаясь в смелости и хладнокровии, овладевают стенами и башнями, поджигают по указанию какого-то немецкого графа город, дабы «вынудить греков к двойным трудам, заставив их и воевать и сражаться с огнем и тем легче победить их».247) «Было великим чудом видеть (grant mervoille а regarder), — пишет Виллардуэн, — флот и войско перед приступом». Рукопашные схватки 9 апреля он называет «весьма суровыми, могучими и исполненными гордости (mult durs et mult fors et mult fiers)». Возобновившийся с утра понедельника штурм в его глазах был «великолепным и чудесным»: «Боевые крики раздавались с такой силой, что казалось, земля рушится (que il sembla que terra fondist)».248)

Суассонский Аноним и Робер де Клари восхищаются подвигом рыцаря, в день штурма 12 апреля 1204 г. якобы раньше других вскарабкавшегося на стену Константинополя: то был некто Андрэ д'Юрбуаз, которого первый из названных авторов спешит представить как своего земляка, родственника епископа Нивелона Суассонского.249) Робер де Клари с не меньшим восторгом повествует о доблестных деяниях Пьера де Брасье, который «превосходил всех прочих — и видных сеньоров и маленьких людей (qui tous les autres passa, et haus et bas)». Пикардиец с воодушевлением рисует геройство своего брата Айома де Клари — клирика, «смелостью не уступавшего рыцарю». Он рвался проникнуть в город потайным ходом, сделанным в крепостной стене. Никто не отваживался пройти через этот ход. Тогда «Робер де Клари, рыцарь, запретил» ему столь безрассудный поступок. Тем не менее доблестный клирик все-таки настоял на своем: он ворвался в город, и один, с ножом в руке, устремился на греков, призывая остальных последовать своему примеру.250)

Нагнетание самых неумеренных похвал, эпитетов в превосходной степени, хвалебное перечисление подвигов безотносительно к их содержанию, сплошной дифирамб героям — это безусловно одно из средств апологетического изображения истории крестоносных войн. [337]

в) Искажение подлинных фактов.
Изменение деталей событий.
Привнесение вымышленных подробностей

Стремясь облагородить своих героев, хронисты нередко в искаженном виде преподносят события, в которых эти рыцари играли неблаговидную роль. Низменные по своей сути поступки либо смягчаются, либо затушевываются. Тот же прием применяется хронистами и для дискредитации князей, чья политическая позиция находилась в несоответствии с позицией автора хроники: этим крестоносцам приписываются позорные, с его точки зрения, поступки, которых они в действительности не совершали. К искажению фактов латинские историки прибегают и тогда, когда считают необходимым оправдать те или иные события, возвеличить или, напротив, умалить деяния их участников.

Выше уже отмечались жестокость и коварство жадного до богатств Боэмунда Тарентского, проявленные им в захваченной крестоносцами аль-Маарре и правдиво описанные Анонимом. Напомним, что, по достаточно нелицеприятному свидетельству хрониста, этот князь вероломно обобрал «старейшин сарацин», которые, положившись на его обещания, собрались под одной крышей; мало того, что он отнял у них драгоценности, многие по его приказу были убиты или проданы в рабство.251) Эпизод этот описан хронистом-очевидцем с прямолинейностью, свойственной простой натуре сурового норманнского рыцаря, а образ коварного и корыстного предводителя норманнского ополчения очерчен резко и совершенно определенно.

Церковный историк Бодри Дольский не считает возможным сохранить для потомков такую «грубую» картину, не может допустить, чтобы один из самых выдающихся сеньоров — руководителей святого дела — выступал в столь неприглядном обличье. Описывая этот же эпизод на основе хроники Анонима, он старательно обходит наиболее острые углы, умалчивает обо всем, что может бросить тень на Боэмунда. Оказывается, Боэмунд вовсе не отдавал распоряжения сарацинским «старейшинам» аль-Маарры собраться вместе с чадами и домочадцами: они сами, «находясь в смятении от постигшего их бедствия (in tanta trepidationis miseria)», сочли подходящим, взяв с собой своих детей и жен, а также одежду и украшения, укрыться во дворце, «дабы таким образом отсрочить внезапную смерть и выиграть время для жизни (ut sic saltem mora repentino dilata temperaretur, et ad vivendum lucrarentur momentum). Ведь все приговоренные к смерти, — морализирует архиепископ Дольский, — полагают наибольшим выигрышем, если им удается хоть немного продлить свою жизнь (si possint prolongare vitam ad [338] modicum)». Уведя виновника разыгравшейся затем трагедии за кулисы, хронист-компилятор рассказывает о взятии крестоносцами аль-Маарры и истреблении ее жителей. Хотя он и сообщает о печальной участи сарацин, искавших спасения во дворце, однако роль Боэмунда в этой грязной истории рисуется в сильно смягченном виде: «Из собравшихся во дворце одни были убиты, другие по приказу Боэмунда (Boamundo jubente) уведены в Антиохию и превращены в рабов. Так все, потеряв свое имущество, были рассеяны (et omnes ita, opibus eorum direptis, dissipati sunt)».252)

Князь Тарентский не проявляет ни алчности, ни вероломства, в худшем случае он распоряжается отправить пленных для продажи в рабство. Кто виноват в происшедшем — на этот вопрос Бодри Дольский не дает ответа или, вернее, отвечает на него очень туманно, и притом выгораживая Боэмунда. Полуправдой заменяется картина истинного положения вещей, с циничной откровенностью описанного рыцарем-Анонимом. Казалось бы, хронист изменяет лишь отдельные, не очень крупные штрихи, лишь частности, между тем смысл картины в целом приобретает в результате этой операции иной вид: Боэмунд предстает свободным от каких бы то ни было неприглядных поступков.

Чтобы оправдать действия того же Боэмунда Тарентского накануне взятия Антиохии, на обладание которой, как мы знаем, этот князь претендовал, Рауль Каэнский заставляет выступить в поддержку его притязаний столь авторитетную особу, как папский легат Адемар Пюиский. В речи к вождям крестоносцев, вымышленной историком, епископ Адемар, узнавший о готовности начальника башни «Двух сестер» — Фируза — впустить франков, предлагает отдать Антиохию в награду тому, с чьей помощью город будет завоеван. По рассказу Рауля Каэнского, все князья соглашаются с советом епископа, «никто не противоречит (nemo non favet), все одобряют, чтобы город перешел к тому, кто бы он ни был, через посредство кого (per quem) войдут». После этого Боэмунд якобы берет со всех клятву, что обещание будет выполнено, и раскрывает свои планы (сговор с Фирузом).253) Вмешательство, Адемара — скорее всего вымысел норманнского историка, ничего общего не имеющий с ходом событий: ни в одной хронике, принадлежащей очевидцам крестового похода, о выступлении епископа в поддержку Боэмунда не говорится.

После смерти avocati sancti sepulchri Готфрида Бульонского его преемником стал Балдуин Эдесский. Желая подчеркнуть единение крестоносцев и их вождей, Рауль Каэнский при описании выборов первого иерусалимского короля заявляет, что все бароны «единодушно соглашаются (unanimiter consentiunt)» [339] отдать трон Балдуину. Это утверждение легко разоблачается собственным рассказом историка, который тут же (правда, бегло) упоминает, что водворение Балдуина на иерусалимском троне породило ожесточенные распри и чуть не привело к войне короля с его старинным соперником Танкредом (который в связи с пребыванием в плену Боэмунда был тогда правителем в Антиохии).254) Элемент пресловутого мифа о единодушии ратоборцев христовых оказывается разрушенным одним из его создателей.

Хронисты Первого крестового похода большей частью обходят стороной взаимоотношения крестоносцев с населением тех восточных земель и городов, где по мере продвижения и успехов западных рыцарей устанавливалось их господство. Если и сообщаются какие-то факты, то они преподносятся в более или менее благоприятном для крестоносцев свете. Так, по Раулю Каэнскому, Танкред, захвативший в 1097 г. киликийскую Мамистру, наложил на город «легкое ярмо (jugum onusque leve)».255) Из хроники Бодри Дольского узнаем, правда, что, вступив в конце 1098 г. в окрестности сирийского города Тель-Манья, крестоносцы «плохо обошлись с земледельцами, державшими землю (colonos illos humo tenus pessumdederunt)»,256) но в чем выразилось это «плохое обхождение» — об этом хронист-архиепископ предпочитал не распространяться. Он смягчил таким образом вполне откровенное и преподнесенное грубо, по-солдатски, сообщение своего источника, автора «Деяний франков», писавшего, что крестоносцы «хватали всех земледельцев в этой местности и убивали тех, кто не хотел принимать христианство».257) Эластичное «pessumdederunt» заменяет ясное и прямое «occiderunt»!

Любопытные образцы политически тенденциозного искажения фактов, т. е. искажения их в угоду определенной феодальной группировке, интересы которой выражает хронист, дает анонимный «Итинерарий паломников», рисующий события Третьего крестового похода. Как уже отмечалось, автор его — панегирист Ричарда Львиное Сердце. Известно, что последний во время пребывания в Палестине в 1189—1192 гг. вмешался в борьбу баронских партий и поддерживал титулярного иерусалимского короля Гвидо Лузиньяна. Его противником в свое время, в период решающих схваток с Саладином, выступал граф Раймунд III Триполийский.258) Рассказывая о битве франков [340] с египетским войском Саладина при Хаттине (4 июля 1187 г.), в которой силы Иерусалимского королевства были наголову разбиты и сам король попал в плен, хронист утверждает, что Раймунд III Триполийский сыграл в этих событиях предательскую роль. «Он, как говорили, коварно втерся в наше войско (fraudulenter, ut dicebatur, se ingerens ad exercitum nostrum), собиравшееся выступить на врага, и, договорившись о том с Саладином, намеревался только как можно вернее выдать своих (suorum intendebat potius prodicioni)». Более того, во время самой битвы при Хаттине Раймунд III будто бы осуществил это предательство: он, заявляет автор «Итинерария», намеренно инсценировал уход с позиций, дабы поколебать христианское войско и придать силы противнику; «поговаривали (ut fama erat), что он оставил свое место и разыграл бегство (fugamque simulans), чтобы расстроить наше расположение; [граф] отступил, чтобы страх объял тех, коим он, [граф], должен был служить оплотом (quibus debuerat adesse presidio), а враги бы воодушевились».259)

Все эти обвинения, post factum и даже post mortem, предъявляемые хронистом Раймунду III Триполийскому, ни на чем не основаны: они продиктованы враждебностью автора, приверженца Гвидо Лузиньяна, к его прежнему политическому противнику, отказавшемуся в 1186 г. принести оммаж Гвидо при его коронации.260) Исследователи предполагают, что франки могли бы избежать сокрушительного поражения, которое потерпели при Хаттине, если бы прислушались к хорошо продуманным советам графа Раймунда относительно тактики в войне с египтянами.261)

Весьма значительно число искажений западными хронистами и мемуаристами событий Четвертого крестового похода. Это и понятно: ведь этим историкам необходимо было любой ценой оправдать каждый шаг крестоносцев, неуклонно уводивший их в сторону от «святой цели». Можно было бы составить длинный список намеренно ложных сообщений, встречающихся в хрониках и записках современников о событиях 1202—1204 гг. Приведем хотя бы несколько образцов такого рода.

Эльзасский монах Гунтер Пэрисский, чья хроника полна выпадов против Венеции, одного из главных actorum rerum в событиях похода, стремится подчеркнуть инициативу республики святого Марка во всех неприглядных деяниях христова воинства и изобразить действия ее политиков в еще более мрачных красках, чем они были на самом деле. Он утверждает, будто Задар, захваченный крестоносцами в ноябре 1202 г., был [341] чуть ли не тотчас же разрушен венецианцами: «венецианцы в [своей] непреодолимой ненависти [к нему] до основания уничтожили этот город вскоре после того, как он сдался победителям».262)

В действительности разрушение города было произведено много позднее: ненависть не помешала расчетливым венецианцам сохранить благоразумие. Из рассказа Виллардуэна видно, что после захвата Задара крестоносное войско расположилось в городе и оставалось там всю зиму 1202/1203 г.263) Гальберштадтский хронист ясно указывает и подлинную дату разрушения Задара — конец апреля 1203 г.: «венецианцы до основания (funditus) разрушили Задар с его стенами и башнями, дворцами и всеми строениями, после того как все крестоносцы покинули город в конце апреля, когда подошло время отплытия [в Константинополь] (cum... idus maij tempus navigationis advenisset)».264)

Излагая ход и результаты дипломатических переговоров в лагере крестоносцев в Задаре (зима 1203 г.) с посланцами германского короля Филиппа Швабского и его шурина, беглого византийского царевича Алексея, и Гунтер Пэрисский и гальберштадтский хронист рисуют положение вещей таким образом, что крестоносцы единодушно согласились здесь изменить маршрут своего предприятия и для оказания поддержки царевичу Алексею двинуться к Константинополю. «Все единодушно (unanimiter) высказались в пользу юноши и обещали ему свое содействие»,265) — пишет Гунтер Пэрисский. Как бы вторя ему, Аноним Гальберштадтский заявляет: крестоносцы «по общему согласию (uniformiter) взяли на себя дело юноши», поняв, что поход на Византию для его восстановления «будет весьма полезен их войску», и «будучи склонены к этому просьбами и обещанием награды (tum precibus tum precio inclinati)».266)

О том, что события развертывались совсем по-другому, ясно свидетельствует куда более точный и правдивый рассказ о переговорах, переданный в записках Виллардуэна. Маршал Шампанский подробно говорит о разногласиях, вспыхнувших в задарском лагере в связи с предложениями об оказании помощи Алексею («ensi ere en discorde l'oz»), о том, что эти предложения согласились принять (и подписали договор) лишь двенадцать из наиболее видных вождей крестоносцев (Бонифаций Монферратский, Балдуин Фландрский, Луи Блуаский и др.), — «а больше [никого] не оказалось (ne plus n'en pooient avoir)». Из мемуаров того же Виллардуэна мы узнаем, что уже в апреле [342] 1203 г., т. е. перед самым отплытием флота из Задара к Константинополю, часть крестоносцев покинула ополчение (в их числе граф Симон де Монфор, аббат Во де Сернэй и др.) и что их уход нанес весьма чувствительный урон войску («mult fu granz domages a l'ost»).267) Автор хроники «Константинопольское опустошение» говорит даже о возмущении рядовых крестоносцев сделкой, заключенной в Задаре вождями с Филиппом Швабским и царевичем Алексеем: «Когда войско узнало, что предстоит поход в Грецию», воины «составили заговор и поклялись, что никогда не пойдут туда».268)

Иначе говоря, никакого единодушия в войске при закулисно подготовленной вождями перемене направления похода не было — вопреки лживым показаниям двух упомянутых ранее церковных авторов.

Не было этого единодушия и в момент, когда весной 1203 г. операция по «восстановлению справедливости» фактически начала осуществляться. Ребер де Клари отступает от правды, рассказывая, что во время пребывания крестоносного ополчения на острове Корфу (апрель — май 1203 г.), после того как епископы подтвердили благочестивую цель предстоящего похода — восстановление на византийском престоле законного наследника, — все крестоносцы изъявили согласие («s'acorderent tout li pelerin») двинуться на Константинополь.269) В действительности (и на этот раз истине более верен опять-таки Виллардуэн) войско в последний момент едва не раскололось: свыше половины («plus de la moitié de l'ost») крестоносцев взяли сторону тех баронов, которые «говорили, что дело кажется им слишком долгим и опасным». Маркиз Бонифаций Монферратский сумел добиться общего согласия на поход к берегам Греции, лишь ограничив его срок днем Святого Михаила (29 сентября 1203 г.); по истечении этого времени недовольные вправе считать себя свободными от обязательств.270)

Характерна тенденция хронистов и историков в возможно более благоприятном свете изобразить двукратное водворение завоевателей в Византии — в 1203 и 1204 гг. Суассонский Аноним заявляет, будто крестоносцы, которые в 1203 г. вошли в Константинополь и восстановили в родной империи Алексея, «были с [общего] согласия приняты всеми греками (ab omnibus Grecis recipi in concordiam)»,271) — суждение, которое опровергается показаниями даже такого весьма вольно обращающегося с фактами хрониста, как Гунтер Пэрисский. Повествуя о событиях 1203 г., он не без основания считает «оба народа (латинян [343] и греков. — М. З.), столь различные по языку и образу жизни., не испытывавшими в достаточной мере взаимной приязни (nec satis mutua dilectione consentientibus)».272)

Во время двукратной осады Константинополя (в 1203 и 1204 гг.) крестоносцы трижды поджигали город. Из сообщений мемуаристов, однако, очень трудно установить действительные причины и подлинных виновников пожаров, в результате которых греческая столица потерпела огромный ущерб: они стараются скрыть правду — если не полностью, то хотя бы частично. Автор хроники «Константинопольское опустошение» утверждает, что главными и первыми виновниками второго пожара (осенью 1203 г.) были вовсе не крестоносцы, а латиняне, ранее проживавшие в городе. Это они подожгли Константинополь во время какой-то ссоры с жителями, да и то потому лишь, что «иначе не могли защититься (cum aliter defendere non possent)». Крестоносцы подоспели на выручку к своим и только «усилили (букв.: "умножили") огонь (et ignem multiplicaverunt)».273) Таким образом, причиной пожара оказывается случайная ссора латинян с греками — крестоносцы здесь почти ни при чем. Еще более четко расставляя акценты, Виллардуэн заставляет баронов-предводителей выражать сожаление по поводу того же пожара. Бароны наблюдали его из лагеря, где располагалось войско, находясь по другую сторону пролива, т. е. с азиатского берега. «Они были очень опечалены и жалели город, видя эти прекрасные церкви и богатые дворцы пожираемыми огнем и разваливающимися, и эти большие торговые улицы, охваченные жарким пламенем. Но, — лицемерно сокрушается историк, — они ничего не могли сделать».274) Возможно, конечно, что бароны и в самом деле выражали такие сожаления, однако из рассказа Виллардуэна тем не менее остается неясным, кто же все-таки поджег Константинополь. Сообщая о третьем пожаре, вспыхнувшем в ночь с 12 на 13 апреля 1204 г., Виллардуэн утверждает, будто какие-то люди подожгли квартал, находившийся «между нами и греками», единственно из опасений не быть атакованными греками; что это за люди — он, Виллардуэн, не знает («ne sai quex gens»).275) Иначе говоря, поджог якобы был произведен крестоносцами в качестве превентивной меры, да и то в страхе и во всяком случае без участия в этом руководителей похода.

Прямо противоположно версии Виллардуэна утверждение другого очевидца — Робера де Клари, согласно которому [344] поджог был осуществлен по указанию совета вождей. После вступления крестоносцев в Константинополь бароны постановили, что если на следующее утро, т. е. 13 апреля, греки не обнаружат желания «ни сражаться, ни сдать город, то надо будет выяснить, откуда дует ветер, и поджечь с наветренной стороны [место, где находятся греки]: так они сумеют взять их силой».276) С точки зрения пикардийского рыцаря, настроенного враждебно по отношению к знати, варварский поджог города был плодом обдуманного решения военных предводителей, а не следствием каких-то чересчур поспешных действий неизвестных лиц.

В целом ситуация, как она описывается в хрониках, трудно выяснима — и это не простая случайность: создается впечатление, что мемуаристы стремились скорее запутать следы, ведшие к настоящим виновникам константинопольских пожаров, чем навести на них читателя.

Гунтер Пэрисский, рассказывая о разделе константинопольской добычи в апреле 1204 г., подчеркивает организованность и дисциплинированность крестоносцев: им якобы было «под угрозой казни (букв.: „опасности [потери] головы — sub periculo capitis")» запрещено и помышлять о добыче до полной победы»; «разрешение заняться добычей (ad predam currere) дано было уже после того, как все враги были разбиты и полностью изгнаны из города».277) Сохраняющий большую объективность Виллардуэн говорит о беспорядочном разграблении города крестоносцами, которые еще в ходе борьбы за Константинополь усердно расхищали его богатства.278)

Самое вторжение крестоносцев в Константинополь в середине апреля 1204 г. латинские историки стараются изобразить чуть ли не как акт бескровного завоевания, а западных захватчиков — исполненными едва ли не мирных намерений в отношении защитников города. Рыцари креста господня, они «вообще считали делом презренным и недопустимым для христиан нападать на христиан [же] и учинять среди них убийства, разбои и пожары».279) Поэтому после того, как были взломаны городские врата, пишет Гунтер Пэрисский (по его словам, это произошло 18 апреля, в действительности же 12 апреля), «воины, находившиеся на судах, ринулись в город, испуская радостные крики и для устрашения врагов сделав вид, что угрожают смертью (mortem specie tenus intentantes) копьями, мечами, [345] баллистами, дротиками и всякого рода метательным оружием». Но это была, оказывается, одна только видимость: воины божьи в действительности «не имели вообще никакого желания [устраивать] кровопролитие (sed nullam prorsus fundendi sanguinis habentes voluntatem)»; они, «как растерявшихся овец (tanquam oves dispersas)», погнали врагов по всем площадям, и те «бежали в таком множестве, что даже простор широких улиц был им тесен для бегства; [наши] не давали им ни передохнуть, ни оглянуться назад». Но что же? «Хотя они и могли убивать сколько угодно (cumque haberent cedis copiam), лишь очень немногие [из греков] были умерщвлены (paucissimi tamen ab eis perempti sunt»).280)

Хронист, как видим, старательно смягчает картину кровавых погромов, учиненных ратниками креста в христианском Константинополе. Мало того, под его пером крестоносцы выступают по-христиански милосердными воинами, которые сами щадили врагов во исполнение предписаний, полученных еще до штурма византийской столицы — в лагере, где церковники (в том числе, разумеется, аббат Мартин Пэрисский, главный герой повествования хрониста) «увещевали [их] по возможности не марать своих рук кровью (ut quantum fieri posset, manus suas a sanguine continerent)».281)

Стремясь всячески выгородить крестоносцев, снять с них возможные обвинения в пролитии христианской крови, Гунтер Пэрисский перекладывает ответственность за убийства греков на латинян не-крестоносцев. Если в дни завоевания Константинополя и было убито около двух тысяч горожан (этот факт хронист уже не может обойти полным молчанием!), то, оказывается, они погибли «не от [рук] наших, а от тех франков, итальянцев, венецианцев, немцев и прочих, которые уже раньше жили в городе, но, заподозренные в измене, во время осады были высланы греками из Константинополя и присоединились к нашим». Вот эти-то изгнанники вспомнили теперь об учиненной над ними несправедливости и «весьма жестоко отомстили грекам».282)

Примерно к таким же выводам стремится подвести читателя и Робер де Клари. «Когда город был так прекрасно взят и франки вошли в него, — заявляет он, — они держали себя [там] совершенно спокойно (tout coi)». Крестоносцы, конечно, заняли храм Святой Софии, дома патриарха, «самые богатые дворцы и монастыри, какие только нашли», однако все это было сделано без каких-либо эксцессов, «ибо после того, как город был взят, ни беднякам, ни богачам [франки] не чинили худого (car, puis le vile fu prise, ne fist on mal n'a povre n'a rike)».283) [346]

Эти старания представить захват Константинополя крестоносцами чуть ли не в виде мирного вступления в город находятся в вопиющем противоречии с фактами, засвидетельствованными как другими современными историками, латинскими и византийскими, так и самими авторами указанных, насквозь лживых сообщений. Виллардуэн ясно пишет, что крестоносцы захватили огромную добычу и убили массу людей, — убитым и раненым не было ни числа, ни меры (la ot tant de morz et des navrés qu'il n'en ere ne fins ne mesure)».284) Суассонский Аноним сообщает: «Когда вся масса воинов вошла в царственный град, одних греков поубивали, других обратили в бегство, третьих, изъявивших готовность повиноваться, пощадили».285) Гунтер Пэрисский следующим образом объясняет причину, по которой некий константинопольский священник, служивший в церкви, облюбованной аббатом Мартином для благочестивого воровства, предпочел открыть ему, а не воинам-крестоносцам спрятанные там святыни. По лику и одежде Мартина греческий священнослужитель определил, что перед ним — монах, а потому он отнесется к святыням «со страхом и уважением». По заключению этого попа, грабитель в сутане должен был проявить большую терпимость, чем крестоносные воины-миряне («seculares viri»), которые, попади они в его церковь, «пожалуй, уничтожили бы священные реликвии своими окровавленными руками (cruentis manibus)».286)

Как не вяжутся эти «окровавленные руки» с образом завоевателей» будто бы полных милосердия, с образом, который хронист только что старательно выписывал перед читателем! Как не согласуется с картиной почти безболезненного для греков вступления крестоносцев в Константинополь сообщение Робера де Клари о том, что богатые горожане почему-то все же оставили свой город, хотя, мол, жителям разрешено было поступать по их желанию (они могли и остаться)!287) А клятва, которую, по его же рассказу, рыцари якобы принесли перед штурмом Константинополя и которая требовала от них под угрозой смерти «не чинить насилия никакой женщине и не срывать с нее одежд», «не поднимать руки ни на монаха, ни на клирика, ни на священника (разве что защищаясь — s'il n'estoit en deffense) и не причинять ущерба ни храму, ни монастырю»?288) Пусть эта клятва выдумана пикардийцем (что вероятнее всего: Виллардуэн ни словом не упоминает о ней)289) для того, чтобы лишний раз подчеркнуть благородство крестоносного рыцарства, подробный перечень условий завоевания города, содержащийся в [347] тексте присяги, ярко отражает истинный облик завоевателей: насильников, грабителей и убийц.

Картина, вырисовывающаяся из повествований латинских мемуаристов и хронистов, превосходно дополняется известиями византийца Никиты Хониата, рассказывающего, каким образом крестоносцы в течение трех дней предавались буйному неистовству в Константинополе, грабили, убивали, насиловали, никому не давали пощады. Если даже описания византийского сенатора по-своему пристрастны и преувеличены (на чем, кстати, упорно настаивают некоторые современные французские исследователи, например Ж. Лоньон),290) то они все же позволяют внести немаловажные коррективы в сообщения латинских историков, старающихся смягчить впечатление от излагаемых ими событий. «Не знаю, с чего начать и чем кончить описание всего того, что совершили эти нечестивые люди», — как бы в оцепенении вспоминая дикие сцены, разыгравшиеся в Константинополе, писал впоследствии Никита Хониат, подробно передавший различные эпизоды константинопольского погрома в апреле 1204 г. Этот рассказ291) давно уже сделался хрестоматийным, и нет надобности воспроизводить его для доказательства лживости цитированных выше сообщений латинских хронистов.

Разновидностью охарактеризованного ранее метода фальсификации истории крестовых походов хронистами является намеренное изменение деталей при описании исторических фактов или привнесение незаметно вклинивающихся в рассказ, но также вымышленных причин событий — прием, позволяющий представить последние в желательном освещении. Этот способ нередко используется для наиболее последовательного проведения политической тенденции данной хроники, чаще всего — для восхваления доблестей того или иного предводителя или умаления заслуг (а то и полной компрометации) его соперника либо вообще неугодного хронисту по какой-то причине лица (группы лиц).

Под Дорилеей, как рассказывает Раймунд Ажильский, 150-тысячная сельджукская армия Солимана (Килидж-Арслана) «обратилась в бегство, отчаявшись в победе», едва только до турок докатилась весть, что на помощь терпевшему поражение авангарду крестоносцев, находившемуся под командованием Боэмунда Тарентского, срочно выступило провансальское войско, предводительствуемое графом Сен-Жиллем.292) Одного звука его имени оказалось достаточным, чтобы устрашить неверных! Описание провансальского хрониста не соответствует действительности лишь в одном: сельджукская армия при Дорилее и [348] в самом деле отступила, но после того как провансальский арьергард, подоспев на выручку отрядам, шедшим впереди, соединился с ними.

Более точный в изложении фактов военной истории норманн Аноним тоже отмечает, что Боэмунд Тарентский, первым приняв удар турок и попав при этом в трудное положение, обратился за поддержкой к вождям двигавшейся несколько поодаль другой части крестоносных ополчений. Однако этот рыцарь ясно пишет, что произошло соединение обеих частей крестоносцев (он говорит — и довольно подробно — о расположении отдельных отрядов после соединения: «мудрый Боэмунд» был на левом фланге, правый занимал «доблестный рыцарь Сен-Жилль» и т. д.). А, главное, он определенно указывает, что «турки, арабы, сарацины... и все варварские народы быстро повернули вспять сразу же по приближении наших рыцарей (statim autem venientibus militibus nostris)»,293) т. е. пустились в бегство перед лицом всего войска крестоносцев. Эпизод этот нарисован Раймундом Ажильским нарочито односторонне с целью подчеркнуть заслуги графа Раймунда Тулузского в дорилейском разгроме турок и перечеркнуть всякое значение участия в битве Боэмунда.

Любопытна в этой связи другая, тоже мелкая уловка провансальца, предпринятая лишь для того, чтобы очернить Боэмунда и в наиболее выгодном свете изобразить действия графа Сен-Жилля. Раймунд Ажильский считает самое разделение крестоносцев на две части, произведенное вскоре по их выходе из-под Никеи, результатом грубого просчета князя Тарентского, просчета, едва не приведшего к поражению всей армии. На второй день после того, как она отошла от Никеи и вступила в Романию, пишет хронист, «Боэмунд вместе с несколькими вождями опрометчиво (temere) отделился от графа (Сен-Жилля. — М. З.), и епископа (Адемара Пюиского. — М. З.), и герцога (Готфрида Бульонского. — М. З.)».294) Итак, если принять сообщение провансальского хрониста, Боэмунд вырвался вперед исключительно по своей оплошности!

Однако другие хроники Первого крестового похода, в том числе принадлежащие очевидцам, не содержат никаких подтверждений того, что укор капеллана графа Раймунда князю Тарентскому обоснован. Фульхерий Шартрский, находившийся в этот момент в крестоносном авангарде, прямо заявляет, что «не знает, по какой причине (nescio qua de causa) герцог Готфрид, граф Раймунд и Гуго Великий с большим числом наших воинов отошли от нас на два дня (per duos dies, т. е. на два дневных перехода. — М. З.) по боковой дороге (tramite bifurco)».295) Аноним, [349] также очевидец событий, склонен думать, что раздвоение войска произошло в силу простой случайности: крестоносцы выступили ночью, двое суток спустя после ухода из-под Никеи, и «из-за темноты (букв.: „так как была ночь — quia nox erat") не могли выйти на одну и ту же дорогу (non viderunt tenere unam viam), в результате чего оказались разделены на две колонны и шли отделенными друг от друга расстоянием двух дней пути (divisi per duos dies)».296) Наконец, компилирующий различные известия Альберт Аахенский, в данном случае абсолютно не заинтересованный в том, чтобы обвинять кого-либо из предводителей в случившемся или оправдывать кого-то из них, предлагает еще одну объяснительную версию, которая, думается, стоит ближе всего к истине. Лотарингский хронист указывает, что пилигримы сами решили («decreverunt») разделить свое столь большое войско, с тем «чтобы народ мог более свободно и просторно (liberius et spaciosius) располагаться [на привалах] лагерем; разделенное таким образом войско могло бы легче прокормиться и добыть корм для коней (plenius escis et pabulo equorum habundaret)».297)

Какая бы из указанных точек зрения ни была верной, в свете сообщений трех хронистов ясно, что мнение Раймунда Ажильского об опрометчивости, о промахе Боэмунда Тарентского как причине разделения крестоносцев в Малой Азии является плодом сознательного стремления этого историка истолковывать самые ничтожные факты в ущерб предводителю норманнов — сопернику графа Сен-Жилля.

Упомянутый выше эпизод крестового похода, относящийся ко времени пребывания крестоносцев в Киликии, — распря Балдуина с Танкредом из-за Тарса, — преподносится капелланом Балдуина, хронистом Фульхерием Шартрским в такой версии, которая должна, по его замыслу, опорочить Танкреда и оправдать действия его крестоносного противника. Явно рассчитывая на неосведомленность читателей, Фульхерий рассказывает, что Балдуин отнял город у Танкреда, который будто бы уже до этого «ввел туда своих воинов с согласия турок (Turcis ei consentientibus)».298) Хронист чернит Танкреда довольно грубо: ведь Тарс находился в руках армян-христиан, а не турок. Фульхерию потребовалось изобразить положение так, будто Танкред вступил в соглашение с неверными, лишь с одной целью: убедить читателя, что все права на Тарс принадлежат благородному Балдуину. Кстати, согласно Анониму, как мы уже знаем, именно Балдуин предложил Танкреду совместными силами захватить город и разграбить население.299) [350]

Хроника Одо Дейльского, о чем уже говорилось выше, — это прежде всего панегирик Людовику VII. Рассказывая о приеме, который Мануил I Комнин устроил ему в своем дворце 4 октября 1147 г., хронист отмечает, что король уже при входе во дворец был принят «вполне по-царски (satis imperialiterj»; когда же оба государя проследовали во внутренние покои, то их ожидали там два кресла, на которые оба «равно [и] воссели (pariter subsederunt»).300) Подчеркивая равное положение константинопольского императора и французского короля, хронист печется не об истине, а лишь о том, чтобы как-нибудь не уронить достоинства своего государя. Интересно, что византийский историк Иоанн Киннам передает тот же эпизод совсем иначе: Мануил I Комнин действительно восседал на своем императорском троне, а королю Франции было дозволено сесть на маленькую скамеечку, причем и это было еще для него большой честью, так как остальные участники приема во время беседы государей продолжали стоять.301) На чьей стороне правда — решить трудно. Ясно, однако, что каждый из этих историков подчиняет свое описание престижным соображениям.

г) Намеренные умолчания

Латинские историки крестовых походов довольно часто применяют и такой прием искажения фактов, как умолчание. При этом речь идет не о каких-либо упущениях по незнанию, по неосведомленности, а именно о намеренных умолчаниях. Хронисты хорошо знают, когда надо промолчать о нежелательных для них по какой-то причине фактах (обычно такие умолчания вызываются политическими мотивами).

Аноним в своих «Деяниях франков» рассказывает: ввиду того что осада Антиохии долгое время была безуспешной, военный совет постановил соорудить еще одно укрепление; за это дело взялся граф Раймунд Тулузский;302) крестоносцы стали строить башню из камней, которые брали с могильных холмов турок. Когда она была возведена, франки «начали со всех сторон теснить врагов наших».303) Хронист умалчивает, однако, о распрях, разгоревшихся между предводителями в связи с общим нежеланием брать на себя командование этим укреплением. Причина умолчания проста — мы узнаем о ней из произведения другого очевидца — Раймунда Ажильского: оказывается, в этой истории весьма неблаговидно показали себя все князья, разумеется, кроме героя хроники — графа Тулузского, который в конце концов стал начальником башни. Остальные, когда «зашла [351] речь о том, кто бы смог быть отряжен, чтобы оборонять ее», «выказывали пренебрежение к общему делу»; одни старались переложить его на других, пока наконец Сен-Жилль не взял командование на себя. Он сделал это «вопреки желанию своих, и для того чтобы избежать обвинений в бездеятельности и жадности, и чтобы показать опешившим от изумления, — по словам его панегириста, — дорогу доблести и мудрости (ut... et vigoris atque prudentiae semitam torpentibus demonstraret)».304)

Норманн Аноним обходит молчанием все эти факты, поскольку они выставляют героем дня графа Тулузского — соперника князя Боэмунда (в ополчении которого находился сам автор «Деяний франков» и которому он славословил в своей хронике). Умолчание в этом случае — способ избежать восхваления князя, являющегося соперником собственного сеньора рыцаря-хрониста, иначе говоря, способ негативной политической дискредитации.

Из рассказа Анонима видно, что Боэмунд Тарентский немедленно по вступлении крестоносцев в Антиохию «распорядился водрузить [свое] славное знамя на городской цитадели, находившейся на горе».305) Таким образом, князь Тарентский предстает победителем, сокрушившим противника. Аноним, однако, обходит молчанием неудачные попытки Боэмунда овладеть цитаделью, о которых повествуют Фульхерий Шартрский и Раймунд Ажильский.306) Интересно, что и сам Аноним спустя несколько страниц, словно забыв о том, что цитадель, как следует из его же рассказа, уже в руках Боэмунда, заставляет сына антиохийского эмира Ягысьяни обратиться к мосульскому правителю Кербоге за помощью против франков, «которые осаждают меня в антиохийской крепости»:307) хронист, таким образом, собственными словами разоблачает свой достаточно неуклюжий фальсификаторский прием и тем подписывает себе testimonium paupertatis.

В другом месте автор «Деяний франков» сообщает, что после победы над Кербогой, когда Антиохия уже окончательно перешла к крестоносцам, их вожди якобы направили своего человека в Константинополь для того, чтобы, согласно договоренности с Алексеем Комнином, передать ему город. Хронист ни слова не говорит, что Боэмунд Тарентский старался заблаговременно овладеть ключевыми позициями в Антиохии, причем весьма бесцеремонно вытеснял оттуда отряды прочих вождей. Зато его действия обстоятельно, хоть и с пристрастием, описаны Раймундом Ажильским: мы узнаем, как князь Тарентский «занял самые высокие башни (altiores turres) цитадели», [352] а затем «силою изгнал одних за другими (consequenter) воинов герцога (Готфрида. — М. З.), и графа Фландрского, и графа св. Эгидия (Сен-Жилля. — М. З.)», как, осуществив это безнаказанно (impune id commiserat), он домогался отобрать у всех остальных предводителей удерживавшиеся ими укрепления, включая «ворота Антиохии, которые в то время, когда мы были осаждены, обороняли граф, епископ и герцог».308)

Примеры подобных тенденциозных умолчаний многочисленны и встречаются во всех хрониках Первого похода. Бодри Дольский, опасаясь, должно быть, повредить репутации Боэмунда Тарентского, совершенно ничего не пишет об обещаниях императора Алексея Комнина этому князю, данных во время апрельских переговоров 1097 г. Аноним, у которого Бодри заимствует свой текст, переиначивая его, передает содержание этих обещаний без всяких экивоков, считая их как бы в порядке вещей. «Император заявил могущественнейшему мужу (fortissimo viro) Боэмунду, которого очень боялся, ибо тот часто наносил в бою поражение его войску, что, если [Боэмунд] по доброй воле принесет ему вассальную присягу (libenter ei juraret), он пожалует ему за Антиохией землю в 15 дней ходу длины и 8 дней — ширины».309) Бодри Дольский, описывая переговоры императора с вождями крестоносцев, всячески подчеркивает его коварство,310) но, ограничившись общей фразой о клятве, принесенной императору, вовсе опускает упоминание о его территориальных обещаниях Боэмунду. Хронист явно не хочет акцентировать корыстолюбие последнего!

Почему весной 1099 г., после почти двух месяцев пребывания под Архой, крестоносцы отказались от ее осады? Не все хронисты передают правду об этих событиях. Аноним приводит в качестве причины снятия осады чисто хозяйственные доводы: вожди увидели, что весной, когда земля стала приносить плоды («в апреле мы ели уже хлеб нового урожая»), легче будет прокормить войско, и поэтому решили двинуть его дальше, к Иерусалиму.311) Обходит молчанием причины неудачи под Архой и Рауль Каэнский: из его сообщения явствует лишь, что на четвертый месяц осады («tertii jam mensis labor in quartum exierat») князья, «устыдившись, покаялись в том, что задержали поход и бездействовали так долго возле какой-то крепостцы»,312) — подлинная причина покаяния остается в густой тени; раскрыть ее — значит выставить на обозрение один из самых тяжких провалов в истории крестового похода.

Довольно много примеров использования «фигуры умолчания» мы обнаруживаем в английском «Итинерарии паломников» [353] (Третий крестовый поход). Как уже отмечалось в другой связи, автор хроники стремится всячески выпятить роль тамплиеров в событиях войны с неверными. Он воздает хвалу английскому королю Генриху II за то, что тот еще задолго до крестового похода собрал деньги для оказания помощи Святой земле313) в сумме, «как говорят», 50 тысяч марок серебра и препоручил их тамплиерам и госпитальерам. Хронист указывает, что деньги эти были пущены в ход, когда потребовались средства для обороны Тира «и на другие нужды Иерусалимского королевства» в годы его войн с Саладином.314) Характерно, однако, следующее: в хронике ни слова не говорится о том, что только госпитальеры предоставили в распоряжение Тира свою долю денег, оставленных им на хранение Генрихом II. Конрад Монферратский, организатор обороны этого города (Саладин так и не сумел взять Тир), жаловался впоследствии на тамплиеров, которые утаили свою часть.315) Включение в «Итинерарий» известия о корыстолюбии и недостойном поведении тамплиеров могло бы поколебать их престиж, о котором так заботится автор, — поэтому он и предпочитает промолчать.

В этой связи стоит упомянуть еще об одном тенденциозном умолчании, касающемся политики самого Генриха II: хронист скрывает причины, заставившие Плантагенета проявить инициативу в деле субсидирования иерусалимских франков. Проанглийски настроенному автору «Итинерария» важно подчеркнуть благочестие этого государя: по мнению хрониста, король послал деньги в Иерусалим pia provisione,316) тогда как в действительности Генрихом II руководили отнюдь не религиозные, а совсем другие побуждения. Субсидируя иерусалимских баронов, он подчинялся церковному предписанию, согласно которому должен был оказать финансовую помощь Святой земле во искупление убийства Фомы Бекета.317)

Оплакивая гибель под Акрой магистра тамплиеров Жерара Рэдфордского, хронист, далее, обходит молчанием пагубность стратегии этого сеньора для исхода битвы при Хаттине. Накануне генерального сражения с Саладином (точнее, 2 июля 1187 г.) магистр тамплиеров обрушился с нападками на единственно перспективный оборонительный план борьбы, предложенный в Высокой палате графом Раймундом III Триполийским. Граф считал нецелесообразным нападать на Тивериаду, только что [354] захваченную Саладином: при сложившемся в тот момент соотношении сил такое нападение неизбежно кончилось бы неудачей франков. В противовес Раймунду III Триполийскому Жерар Рэдфордский выдвинул свой, явно необдуманный проект, который, по его же настоянию, бароны утвердили таким образом, как будто он был разработан самим королем Гвидо Лузиньяном. Принятие скороспелого и ложного стратегического плана магистра храмовников привело к катастрофическому для Иерусалимского королевства поражению (4 июля 1187 г. сам магистр, имея 140 рыцарей, атаковал 7-тысячный отряд мусульман и, конечно, был разгромлен318)). Но и на этот счет наш хронист хранит полное молчание.

Очень обстоятельно, в расчете вызвать сострадание читателя к бесславно погибшим героям своего повествования, он сообщает об истреблении Саладином тамплиеров, взятых в плен в битве при Хаттине. Саладин, по словам хрониста, «повелел прикончить храмовников (templarios exterminare), которые, как он знал, в сражении превосходили всех остальных [рыцарей]». По этому поводу автор разражается велеречивой одой своим возлюбленным героям — храмовникам: «О, ревность к вере! О, мужество души! Сколь многие из тамплиеров, с выбритой тонзурой, сгоняются один за другим на казнь (ad carnifices) и, подобно храбрым оленям, падают под ударами мечей».319) Хронист не считает, однако, нужным ни словом обмолвиться о том, что той же участи подверглись госпитальеры,320) к которым он не питает симпатии. Молчанием обходится в его хронике и такой пятнающий репутацию «бедных рыцарей Христа и Соломонова храма» факт, как переход английского тамплиера Роберта Сент-Олбэнского на сторону Саладина: о том, что этот храмовник принял мусульманство и даже обещал выдать Иерусалим сарацинам, сообщают по крайней мере два не менее хорошо осведомленных английских хрониста — автор «Деяний Генриха II и Ричарда I» и Роджер Гоуденский.321)

В отдельных случаях, где невозможно полное умолчание о заслугах лиц, к которым хронист исполнен враждебности, он хотя и сообщает об их деяниях, но с различными оговорками. Автор «Итинерария паломников» враждебен — это одна из политических тенденций его хроники — к Монферратскому дому, видный представитель которого — Конрад Монферратский был соперником Гвидо Лузиньяна в борьбе за иерусалимскую [355] корону. Он обвиняет его в двоеженстве, возлагает на него ответственность за голод в лагере крестоносцев, осаждавших Акру зимой 1190/91 г.,322) и т. д. Конрад Монферратский сыграл выдающуюся роль в обороне Тира в 1187 г., и хронист не утаивает значения его организаторской деятельности: ее нельзя было перечеркнуть, поскольку вся история Конрада Монферратского, его прибытия из Константинополя в Акру, затем — успешной борьбы против Саладина в Тире была слишком хорошо известна и на Западе, и на Востоке: о ней упоминается во всех мало-мальски значительных хрониках конца XII в.323) Но автор стремится по крайней мере ослабить впечатление от им же самим описываемых подвигов маркиза Монферратского критическими суждениями, чтобы как-то подорвать славу защитника Тира. «Прибытие маркиза в Тир, — пишет он, например, — послужило бы на пользу христианам и прославило бы [его] самого, если бы он проявил хоть какое-нибудь упорство (perstitisset) в начатом [деле]».324)

Политически тенденциозные умолчания налицо и в хрониках Четвертого крестового похода. Яркие примеры этого дает «История» Гунтера Пэрисского. Ограничимся хотя бы некоторыми. Излагая предысторию похода против Задара, хронист-папист, крайне неприязненно (это мы уже знаем) настроенный по отношению к Венеции, изображает действия венецианцев (потребовавших похода на Задар и отклонивших «превосходный» план похода в Египет, предложенный было предводителями крестоносцев) как акт ничем не оправданного своеволия. Просто они, «как хозяева кораблей и владыки Адриатического моря (domini navium et principes Adriatici maris), отказали князьям в предоставлении флота, если прежде вместе с ними, [венецианцами], не завоюют прославленный далматинский город Задар».325) Однако Гунтер совершенно не упоминает, на каком основании Венеция предъявила свое требование крестоносцам. О том, что они задолжали республике Святого Марка 34 тысячи марок, что как раз в расчете на возмещение этого долга натурой дож Энрико Дандоло предложил захватить Задар,326) хронист умалчивает. Он не хочет давать даже повода к каким-либо сомнениям в чистоте крестоносцев, явившихся в его изображении лишь жертвой венецианского властолюбия. Умалчивает автор и о том, что замыслы дожа, стремившегося [356] к насильственному захвату Задара, получили поддержку наиболее видных князей-предводителей, а также о штурме города, о захвате и дележе добычи, о яростной распре, разгоревшейся из-за нее среди крестоносцев. Эти события и поступки воинов божьих, кажущиеся хронисту несоответствующими их нравственному облику (идеализированному им самим), детально раскрывают менее лицемерные Виллардуэн, Робер де Клари и автор «Константинопольского опустошения».327) Трудно допустить, что все это не было известно Гунтеру Пэрисскому, информатором которого являлся участник похода — аббат Мартин.

Другой пример столь же бесцеремонного обращения эльзасского историка с фактами — умолчание о пожарах Константинополя, учиненных крестоносцами.328)

...Спустя четыре месяца после восстановления на престоле Исаака II и Алексея IV, с ноября 1203 г., между Византией и рыцарями началась необъявленная война. Ее первым актом была попытка греков сжечь венецианский флот при помощи брандеров, о чем сообщают и Виллардуэн, и автор «Константинопольского опустошения», и другие хронисты.329) Гунтер об этом ничего не говорит — и не случайно, не по незнанию или забывчивости. Такое умолчание тесно связано с общей тенденцией его хроники, проникнутой нарочитой идеализацией Алексея IV и его отношений с крестоносцами. Хронист старается оттенить лояльность Алексея IV к своим благодетелям; он многословно и с явным сочувствием описывает трудности василевса, водворенного на константинопольском престоле латинянами: с одной стороны, им возмущены греки, видящие, что он собирается отдать чужеземцам сокровища всей Греции; с другой стороны, ему необходимо расплатиться с крестоносными покровителями.330) Находясь в глубокой тревоге, мечась между «подлостью греков», «любовью к нашим и благодарностью к королю Филиппу»,331) этот молодой государь серьезно «боялся нанести ему оскорбление (graviter metuebat offendere), в случае если бы обманул или обидел наших».332) Розовая краска для характеристики Алексея IV потребовалась Гунтеру, чтобы тем резче очертить образ сменившего его в результате январского переворота 1204 г. Алексея V Мурцуфла — «жестокого убийцы, бесстыдно [357] захватившего царский престол» и таким путем — оправдать вторичный захват крестоносцами Константинополя (в апреле 1204 г.). Поступая таким образом, они, в изображении хрониста, лишь мстили убийце Алексея IV за его смерть.333) Отсюда — умолчание об эпизоде с посылкой греками брандеров, явившемся, как уже указывалось, началом открытого конфликта восстановленных царей со своими покровителями.

д) Фальсификация цифровых данных

Один из распространенных приемов искажения подлинного хода истории священных войн, применяемый хронистами, искусственное преуменьшение сил «своих» и преувеличение сил противника во время боевых схваток. К этому методу, известному с самых отдаленных времен, хронисты прибегают постольку, поскольку убеждены в том, что на стороне крестоносцев сражается всевышний: поэтому-то они и выходят победителями в бою даже с превосходящим по численности врагом. Такого рода фальсификаторская арифметика имеет также целью оттенить стойкость, мужество, отвагу и прочие доблести самих воинов креста: и обладая якобы во много раз меньшей численностью, чем противник, они одерживают над ним блистательные победы.

Часто численность вражеских сил поневоле определяется лишь в самых общих выражениях: точные цифры хронистам обычно неизвестны. Однако формулировки, в которые они облекают свои рассуждения, дают возможность понять значительное превосходство противника (в количественном отношении) над одолевшими его в том или ином бою католиками. Автор «Деяний франков» пишет об огромном войске неверных в сражении при Дорилее: «Наши очень дивились, откуда появилось такое множество (tanta multitudo) турок, арабов, сарацин и прочих, перечислить которых я не в состоянии (quos enumerare ignoro), — ведь почти все горы, и холмы, и долины, и все равнины везде и повсюду были покрыты этим отверженным народом».334) И «все-таки милостью божьей они были побеждены нашими».335) Кербога, в июне 1098 г. осадивший крестоносцев в захваченной ими Антиохии, «собрал бесчисленное множество языческих народов (innumeras gentes paganorum)»336) и, тем не менее, также был разбит. В Иерусалиме, взятом крестоносцами, «горстка людей (exilis numerus), — пишет Рауль Каэнский, — истребляет бесчисленный народ (защитников [358] города. — М. З.)», «немногие побеждают бесконечные тысячи (infinita licet debellent milia pauci)».337)

Вольное обращение хронистов с цифрами при характеристике соотношения сил сторон подчас просто поражает, однако оно закономерно обусловливается провиденциалистско-апологетическими установками этих писателей. «Чем мы были малочисленнее, — замечает Раймунд Ажильский, — тем более сильными делало нас божье милосердие (quanto pauciores numero fuimus, tanto fortiores nos Dei gratia fecit)».338) Сообразуясь именно с этим принципом, хронисты нагромождают одну цифровую нелепость на другую. Раймунд Ажильский передает, что однажды (дело происходило в конце 1097 г. под Антиохией) 400 рыцарей графа Роберта Фландрского обратили в бегство более чем 60-тысячное турецко-арабское войско: этой победой граф прославился сильнее Маккавея, который, согласно библии, «с тремя тысячами разбил армию в 48 тысяч».339) В другой раз, по сообщению того же очевидца, в бою с войском эмира Рудвана Халебского (9 февраля 1098 г.), посланным на выручку эмиру Антиохии, 700 крестоносцев будто бы противостояли не менее чем 28 тысячам турецких всадников, и последние все-таки потерпели поражение. Рыцари в этом бою разделились на шесть отрядов, благодаря чему, «говорят, бог так умножил их [силы] (tantum eas Deus multiplicavit), что если до того насчитывалось едва 700, то после разделения их стало словно более двух тысяч в каждом отряде».340)

В подтверждение правильности заведомо преувеличенной цифры — «не менее 28 тысяч» конных турок (Пьер Тудебод, в данном случае переписывающий Раймунда Ажильского, сокращает ее до круглого числа — 25 тысяч341)), провансальский летописец считает все же нужным сослаться на свой источник: он определил эту цифру «по рассказам вражеских перебежчиков (а profugis eorum didicimus)».342)

Еще в одной схватке под Антиохией, в битве у моста через Оронт (март 1098 г.), «60 наших, — утверждает Раймунд Ажильский, — выстояли против 7 тысяч сарацин»; в этом, полагает хронист, «явственно проявилось (claruit) великое чудо божьего покровительства».343) Рассказывая о той же баталии, Рауль Каэнский пишет, что навстречу врагу, насчитывавшему 15 тысяч воинов, выступили всего лишь около 200 конных рыцарей, причем добрая часть их вынуждена была сражаться на ослах [359] вместо лошадей.344) Итак, горстка рыцарей атаковала 15 тысяч турок, «как я узнал об этом от тех, кто участвовал в деле (ab his qui affuerunt didici)»,345) — спешит для верности добавить этот историк. И хотя сам он не выражает особого доверия к своим цифрам (описываемый факт кажется и ему «удивительным и словно невероятным — dictu mirabile et tanquam a fide alienum»), тем не менее он приводит это вздорное известие, сопровождая его хвалой в адрес доблестных рыцарей, проявивших «удивительную отвагу, достойную вечной славы». Мало того, Рауль Каэнский полагает даже уместным воспеть в громких стихах мнимый подвиг рыцарей: «Видел ли наш век что-нибудь подобное тому, чтобы около двухсот наполовину безоружных воинов обращали в бегство 15 тысяч хорошо вооруженных, — и это в та время, когда эти двести большей частью восседали на ослах, а те — на крепких конях?».346)

Несоответствие между числом воинов христовых и противостоящих им неверных весьма велико и в тех случаях, когда сообщается о таких решающих битвах, как взятие крестоносцами Иерусалима, сражение при Аскалоне и др. Приведем целиком показательные в этом отношении выкладки Раймунда Ажильского, касающиеся соотношения сил сторон накануне падения Иерусалима. «По нашему мнению и мнению многих (pro opinione nostra et multorum), в городе было до 60 тысяч человек, способных носить оружие (hominum belligeratorum), не считая детей и женщин, которых было без числа. Численность же наших воинов, годных к бою, насколько мы могли прикинуть (in quantum nos existimabamus), не превышала 12 тысяч; да к тому же у нас было много больных и бедняков. А рыцарей в нашем войске имелось 1200 или 1300, и, как я полагаю, не более».347) Таким образом, превосходство египетского гарнизона в Иерусалиме над силами крестоносцев, по данным Раймунда Ажильского, было пятикратным (60 тысяч против 12 тысяч) — и все же победу одержали воины божьи. Сам хронист недвусмысленно признается в том, с какой целью он приводит эти (объективно явно несуразные) сведения: «Мы упомянули об этом [для того], чтобы вы поняли (ut intelligatis), что ничто не пропадает втуне (frustra) и в большом, и в малом, что предпринимается во имя бога».348) Иными словами, хронисту потребовалось [360] измыслить пятикратное превосходство неверных над католиками для того, чтобы лишний раз проиллюстрировать его излюбленную идею покровительства всевышнего своему воинству. Видимо, этим же стремлением руководствовался историк-поэт Рауль Каэнский, когда, повествуя о взятии Иерусалима, изобразил некоего героя-рыцаря Эврара де Пюизе («сына Марса»), который, останавливая воинов, обращенных было в бегство врагом, «один бился против тысячи врагов».349)

В сражении при Аскалоне (12 августа 1099 г.), завершившем Первый крестовый поход, — сходная картина: здесь, по сообщению Эккехарда из Ауры (высказанному, правда, в предположительной форме), против ста тысяч всадников и четырехсот тысяч пехоты (столько их «могло быть») египетского султана выступают не более пяти тысяч рыцарей и пятнадцати тысяч пехотинцев-христиан.350) 20 тысяч крестоносцев одолели 500-тысячную армию противника! Раймунд Ажильский называет еще меньшую цифру крестоносцев, участвовавших в этой баталии, — 1200 рыцарей и 9 тысяч пехоты,351) а силы египтян считают равными: Аноним — 200 тысячам воинов,352) Рауль Каэнский — 360 тысячам одних только всадников.353) Если же добавить сюда не менее фантастическое соотношение сил, приводимое в хронике Альберта Аахенского («эту битву вели 20 тысяч рыцарей-христиан против 300 тысяч язычников, сарацин, арабов, павликиан, мавров из Эфиопии»354)), то получим превосходство египетской армии над ополчением крестоносцев в пределах от 10- до 25-кратного!

Нелепость этих цифр очевидна. Очевидно и другое: батальная арифметика хронистов преследовала цель во что бы то ни стало убедить читателя, что в божьем предприятии всегда «немногие силы наших рассеивают множество врагов».355)

Та же цель достигалась, с точки зрения хронистов, и при помощи соответствующих манипуляций с цифрами, характеризующими сравнительные потери сторон. Они также произвольно сокращаются или, напротив, раздуваются. В результате оказывается, что доблестные франки губят на полях сражений множество своих противников, сами же теряют очень немногих воинов. В бою с венграми под Малевиллой (Землин) плохо вооруженное бедняцкое войско, если верить Альберту Аахенскому, потеряло убитыми всего сто человек, «не считая раненых», тогда [361] как венгерская армия — около четырех тысяч.356) Судя по его же сообщению, в битве при Дорилее,357) «как говорят, погибли, будучи ранены [турецкими] стрелами, несколько рыцарей-христиан, турок же пало три тысячи».358) Абсурдность этих цифр тем более разительна, что, по сведениям (также, однако, крайне преувеличенным) других латинских хронистов Первого крестового похода, в битве при Дорилее против крестоносцев сражалось от 150 тысяч (Раймунд Ажильский359)) до 360 тысяч турецких лучников (Фульхерий Шартрский360)), «не считая, — как говорит Аноним, — арабов, число которых знает только один господь (extra Arabes, quorum numerum nemo scit nisi solus Deus)361)». В сражении отряда Балдуина Булонского за Самосату на Евфрате противник («изнеженные армяне — Armeni effeminati») потерял, по Альберту Аахенскому, «бесконечное множество людей, дравшихся неосмотрительно и трусливо (incaute et segniter dimicantium)», тогда как из крестоносцев погибли всего лишь «шесть храбрых и могучих рыцарей Балдуина, пронзенных стрелами».362) При Аскалоне, сообщает тот же автор, неверные потеряли в открытом бою на равнине 30 тысяч человек («о чем нам поведали те, кто участвовал в сражении») и, кроме того, две тысячи было задавлено и убито в свалке у городских ворот; чтобы дать полное представление о масштабе потерь египтян, хронист присовокупляет еще тех, «кто, рассчитывая избежать опасности битвы, бросались в море и без числа погибали в морских водах (undis abyssi maris submersi sine numero perierunt)». Что до крестоносцев, то «противник не убил никого из знатных воинов-христиан»; пало «лишь небольшое число пешего люда, как о том нам передано было, без сомнения, правдивыми собратьями (ut procul dubio а veridicis fratribus compertum est)».363)

Во всех этих случаях ложные цифровые данные проникнуты одинаковой тенденцией — преувеличивается число погубленных крестоносцами врагов, и крайне преуменьшаются собственные потери крестоносцев.

В хрониках Первого похода наблюдаются и иные проявления подобного рода фальсификации. Так, хронисты приводят [362] порой взятые из головы поистине астрономические цифры численности крестоносцев, делая это для того, чтобы подчеркнуть огромный масштаб священной войны, ее величие. Фульхерий Шартрский определяет общую численность всех крестоносных ополчений к моменту их соединения под Никеей (июнь 1097 г.) в 600 тысяч боеспособных («ad bellum valentium») воинов, «из которых было 100 тысяч закованных в латы и в шлемах» (т. е. рыцарей), «не считая безоружных, т. е. клириков, монахов, женщин и детей».364) Первоначальная же численность всех, кто принял крест, по мнению этого автора, составляла шесть миллионов человек. «Если бы здесь собрались все, кто покинул свои дома, то я не сомневаюсь, — пишет Фульхерий, — что [их] набралось бы шесть миллионов воинов».365) Альберт Аахенский утверждает, что Боэмунд Тарентский якобы привел с собой к Константинополю десять тысяч рыцарей и множество пеших воинов,366) — также несомненное преувеличение, опровергаемое рассказом Анны Комниной, согласно которому князь Тарентский явился в Константинополь с немногочисленным войском.367)

Иногда хронисты приводят явно завышенные цифры ради того, чтобы дать представление об ущербе, нанесенном крестоносцам их противниками (в Европе и на Востоке). По Альберту Аахенскому, бедняцкое войско потеряло под Нишем (Болгария) чуть ли не сорок тысяч человек, у болгар же был убит один воин.368) Говоря о нескольких рыцарях, которые вместе с Петром Пустынником целыми и невредимыми выбрались из схватки с болгарами под Нишем и позднее «случайно сошлись на вершине какой-то горы» с 500 другими также уцелевшими крестоносцами, хронист пишет: «Можно было подумать, что это было все, что осталось от сорока тысяч воинов». Петр Амьенский, сообщает лотарингский каноник, «тяжко вздыхает, скорбя по своим рассеянным легионам и стольким тысячам убитых: ведь из [363] болгар-то погиб только один человек». Вспоминая печальные события, Петр Пустынник удивляется тому, что «все же хоть кто-то остался в живых из сорока тысяч бежавших и рассеянных бойцов».369)

Некоторые исследователи усматривали во всех цифровых данных этого рода, приводимых хронистами, результат воздействия фольклорной традиции, эпоса, свойственной ему «количественной гиперболизации» (таково, например, было мнение Г. Хагенмейера).370) Доля истины в этом, по-видимому, есть, особенно если иметь в виду такого автора, как Альберт Аахенский. Показательна и абсолютная величина цифр, называемых хронистами: чаще всего встречаются крупные круглые числа, делящиеся на пять или на десять (25 тысяч, 40 тысяч, 100 тысяч, 150 тысяч, 200 тысяч, 360 тысяч, 400 тысяч и т. д.), что характерно как раз для фольклора. Приходится также учитывать, что сколько-нибудь точные подсчеты числа сражавшихся, убитых и раненых во время крестовых походов, как правило, никем не производились. Об этом ясно свидетельствует Фульхерий Шартрский. Рассказывая об одном сражении с неверными, происходившем уже много позднее — в 1125 г., он пишет: «Истину о числе убитых или раненых в этой или какой-нибудь другой битве никто вообще знать не может, разве только при условии, что кем-либо ведется счет этого числа»371) (из чего вытекает, что таковой обычно никем не велся).

Нужно отметить также присущее авторам того времени символическое истолкование цифрового материала.372) Вполне вероятно, что элементы такой арифметической символики проникали и в исторические сочинения: «тысячи» и «десятки» или «сотни тысяч», упоминаемые в хрониках крестовых походов, — это в известной мере условные обозначения таких понятий, как «очень много», «огромные силы» и пр.

И тем не менее мы склонны думать, что, каковы бы ни были причины, обусловливавшие арифметические нелепости латинских хронистов Первого похода, одна из них во всяком случае заключается в том, что по существу своему их цифровые данные представляют собой именно фальсификацию, предпринимавшуюся с указанными выше апологетическими целями. Очень [364] интересное рассуждение, прекрасно подтверждающее этот вывод, мы находим в хронике того же Фульхерия Шартрского. Вот как расценивает он батальную арифметику своих собратьев по перу: хотя никто и не знает настоящего числа убитых в том или ином сражении, пишет Фульхерий, но «весьма часто у писателей встречается различная ложь, и причиной этой лжи является лесть, когда стремятся снискать похвалу победителей и возвысить доблесть отечества перед современниками и потомками. Отсюда яснейшим образом происходит, что с таким бесстыдством лжи прибавляют и число убитых врагов и уменьшают потери друзей либо вовсе [о них] умалчивают».373) Это вполне авторитетное свидетельство католического хрониста о распространенном в его время методе статистической фальсификации, применявшемся adulationis causa. Приведенные выше случаи показывают, что им не пренебрегали и хронисты Первого крестового похода.

Такой вывод правилен также для хронистов и историков последующих крестовых походов.

Называя огромное число немецких крестоносцев, якобы погибших в Малой Азии от голода (после разгрома войска Конрада III под Иконием и его отступления к Никее), — 30 тысяч! — Одо Дейльский стремится таким образом лишний раз подчеркнуть пагубные последствия вероломной византийской политики; мимоходом он признает, что цифру эту почерпнул из слухов («sicut audivimus»). Если тот же Одо Дейльский пишет, что под Лаодикеей король Людовик VII смело вступил в бой с «народом неверных (aggreditur... gentem incredulam)», который в сто раз превосходил по численности французское войско, то это один из приемов восхваления возлюбленного хронистом государя — главного героя его повествования: ведь король здесь бросается на выручку беднякам, находящимся уже на грани полного поражения.374)

Не менее выразительны и подсчеты латинских историков, характеризующие силы крестоносцев и греков под Константинополем в 1203—1204 гг. Вдумываясь в цифры Жоффруа Виллардуэна и Робера де Клари, невольно вспоминаешь приведенное выше рассуждение Фульхерия Шартрского — настолько ярким подтверждением мыслей хрониста они являются.

В самом деле, по Виллардуэну, в день штурма Константинополя крестоносцами (17 июля 1203 г.) «у наших было всего [365] шесть отрядов, у греков же — до сорока, и притом каждый поболее наших».375) Численное соотношение крестоносцев и константинопольцев этот мемуарист полагает равным 1:200.376) Конных и пеших франков, по его исчислению, в апреле 1204 г. было не более 20 тысяч вооруженных людей, а они «одолели 400 тысяч или более».377)

Столь же тенденциозны и цифры Робера де Клари. Этот рыцарь, путаясь в собственных выкладках, сообщает, что под начальством императора Алексея III имелось семнадцать (в другом месте — девять) отрядов, которые он выстроил перед стенами Константинополя у Румских ворот: «в этих семнадцати отрядах насчитывалось около ста тысяч всадников» (или, по его же данным: ни одно из девяти вражеских подразделений «не имело менее трех или четырех тысяч конных воинов, а в иных было по пяти тысяч»378)). Между тем «франки выстроились всего в семь отрядов», причем общее число рыцарей не превышало, семисот, «ибо, — как заявляет Робер де Клари, — больше у них не было», да и то из этих семисот — пятьдесят были пешими.379)

Недостоверность всех этих цифр явствует из самой их противоречивости и многочисленных несовпадений: шесть или семь отрядов крестоносцев? Девять, семнадцать или сорок боевых частей у греков? Цифры сами по себе, мягко выражаясь, не внушающие доверия. По крайней мере во всем, что касается крестоносцев, и Виллардуэн, и Робер де Клари преуменьшают число воинов с целью возвеличить их заслуги. У Робера де Клари имеются, кстати, данные, существенно исправляющие выкладки обоих авторов. Он отмечает, что вопреки договору, который послы, направленные в Венецию баронами-крестоносцами, подписали там по их поручению (послам было наказано нанять суда для перевозки 4 тысяч рыцарей и 100 тысяч пехоты380)), в Венеции весной 1202 г. сошлись лишь тысяча рыцарей и не [366] более 50-60 тысяч пехоты, поскольку остальные отправились через другие порты (дож Энрико Дандоло, с упреком обращаясь на острове Лидо к крестоносцам, не выполнившим свои финансовые обязательства, говорит им: они «поступили плохо, ибо запрашивали через своих послов подготовить флот на четыре тысячи рыцарей со снаряжением и 100 тысяч пехоты, а из этих четырех тысяч рыцарей пришла лишь одна тысяча, а из ста тысяч пехотинцев — не более пятидесяти или шестидесяти тысяч».381) 50-60 тысяч — это все же не 20 тысяч!

Но дело даже не в этом: искусственны сами пропорции, как они выступают в мемуарах того и другого авторов (1:200, 20 тысяч против 400 тысяч, шесть-семь отрядов против девяти-сорока, 700 или даже 650 кавалеристов-крестоносцев против 36-100 тысяч конного войска греков и т. д.). Истинный характер подобных известий не вызывает сомнений — это заведомая ложь.382)

* * *

Мы рассмотрели некоторые приемы фальсификации событий истории крестовых походов в современных им латинских хрониках. Следует иметь в виду, что, предпринимая такого рода усилия, хронисты обычно не в состоянии были пойти дальше искажения большего или меньшего числа отдельных фактов. И это понятно — это вполне соответствует уровню хронографии крестовых походов в целом. Глубокие подспудные причины и связь событий, как правило, остаются вне поля зрения хронистов и историков или же усматриваются ими главным образом в воздействии небесных сил на земные дела. Историкам XI—XIII вв. чуждо стремление к широким обобщениям, поскольку таковые не выходят за рамки провиденциалистской схемы.

Эти авторы оперируют не отвлеченными историческими категориями и формулами, а конкретными, непосредственными, «осязаемыми» фактами, часто сосредоточивая внимание на более всего доступном им локальном материале.

Во всем этом сказывается обусловленная временем ограниченность исторического мышления современников крестовых походов. [367]

Она же проявляется и в только что отмеченной особенности раскрытия ими темы. Лишь очень немногие историки сумели выйти за рамки фактографичных искажений и преподнести читателю цельные концепции, в ложном виде представляющие историю какой-либо священной войны. К числу историков, которые «научились» и стали довольно искусно группировать события в своих повествованиях, приспосабливая факты к схеме, разработанной применительно к заранее поставленным политическим задачам, принадлежит, например, Жоффруа Виллардуэн. В его живописных, обильных интересными наблюдениями, насыщенных яркими картинами и характеристиками мемуарах перед нами безусловно образец своего рода фальсифицированной, хотя внешне стройной и излагаемой с подкупающей наивностью истории этого разбойничьего предприятия французского рыцарства. Весь ход его и самое завоевание Константинополя изображаются автором как результат серии случайностей, якобы отклонивших крестоносцев от их первоначальных, благих намерений и приведших войско христово (чуть ли не против его воли) под стены византийской столицы. Эта концепция проводится историком с удивительной последовательностью. Своим назначением она имела оправдание захвата Византии крестоносцами Четвертого похода.

Однако записки маршала Шампанского по уровню содержащейся в них фальсификации — произведение, едва ли не единственное в этом роде среди других рассмотренных в нашей работе.

* * *

Итак, хроники крестовых походов содержат большой и в значительной своей части достоверный фактический материал, поданный с относительной объективностью, проистекающей из непосредственного восприятия историками XI—XIII вв. окружавшей их действительности, из их социального опыта и политической позиции, из провиденциалистско-апологетических установок и многих других источников. Вместе с тем преподносимая в хрониках и мемуарах история крестовых походов и в целом, и во многих деталях представляет собой обусловленное временем, взглядами хронистов, уровнем историописания, его тенденциозностью искажение подлинной истории. Таковым является уже сама по себе общая богословско-панегирическая схема, согласно которой строятся все без исключения «Иерусалимские истории» и «Истории завоевания Константинополя». Изображая войны за гроб господень священными, вызванными высокими религиозными мотивами, изображая эти войны героической эпопеей, полной примеров доблести и самоотверженности, хронисты тем самым неизбежно рисовали их историю в духе идейно-политической концепции, отражавшей интересы феодального [368] класса. Смещению исторической перспективы в их произведениях во многом способствовала также односторонность освещения фактического материала, собранного хронистами. Картина войн западного рыцарства на Востоке, выступающая в латинских хрониках, авторы которых ставили своей задачей прославление разбойничьих подвигов крестоносцев, — это картина, освещаемая «со стороны Запада». Арабско-тюркский и византийский мир, его реакция на двухсотлетнюю агрессию католической Европы — сюжеты, которые в хрониках вообще почти не затрагиваются или затрагиваются крайне поверхностно и большей частью с пристрастной предвзятостью.

Отступлениями от истины являются постоянно встречающиеся в хрониках недостоверные, неполные сведения о тех или иных событиях, данные, составляющие сплав фантазии с реальными фактами, а также многочисленные случаи прямой фальсификации истории, к которой прибегали католические авторы XI—XIII вв. в целях превознесения вдохновлявшихся церковью войн против инаковерующих. Некоторые искажения в хрониках исторически обусловлены (и, значит, в какой-то мере исторически оправданы), т. е. являются неизбежным порождением как мировоззренческой, так и социально-политической позиции хронистов. Эти искажения объективно связаны с их религиозными убеждениями, с их классово-политическим статусом, наконец, просто с уровнем историописания эпохи классического средневековья. Другие носят характер умышленной обработки исторического материала, находившегося в распоряжении современников (искажение мотивов действий крестоносцев, нарочитая героизация священной войны с помощью восхваления ее вождей и участников, подтасовка фактов, привнесение вымышленных подробностей в описание событий, намеренные умолчания, апологетическая арифметика и пр.). Обилие примеров такого рода в хрониках и мемуарах XI—XIII вв. позволяет считать произведения латинских историков крестовых походов во многом фальсифицирующими историю последних. Тенденциозно препарируя факты, хронисты стремились удовлетворить силы феодально-католической агрессии, чьим идейно-политическим потребностям и служила литература о крестоносном движении. [369]


Назад К оглавлению Дальше

1) Raim. de Aguil., pp. 237, 246.

2) Ibid., p. 255.

3) Ibid., p. 262.

4) Rob. de Clari, pp. 5, 6, 49.

5) Ibid., р. 11: «...Que vous nous paierés ches XXXV m. mars que vous nous devés a le premieraine conqueste que vous feres de vo partie...»

6) Rob. de Clari, pp. 11-12.

7) Ibid., pp. 81-82.

8) Ibid., р. 84.

9) Ibid., р. 85.

10) Villehard., t. II, р. 34.

11) Rob. de Clari, pp. 68-69.

12) Anon., pp. 74, 214; Ekk. Uraug., p. 94.

13) Anon., pp. 138, 146 (profanum collegium — о военном совете армии Кербоги).

14) Ibid., pp. 66, 74, 162 е.а.

15) Ibid., р. 148.

16) Ekk. Uraug., pp. 74, 267; Anon., р. 50.

17) Anon., pp. 54, 80.

18) Ekk. Uraug., p. 176.

19) Anon., р. 44.

20) Ekk. Uraug., р. 66. См. ibid., Anm. 4 (Н. Hagenmeyer).

21) Anon., р. 54.

22) Alb. Aquen., pp. 285, 286.

23) Аноним, так же как Раймунд Ажильский и другие латинские хронисты, проводит, правда не всегда четкие, различия между турками (т. е. сельджуками) и арабами. В битве при Дорилее (с турками) всего, по преувеличенным данным Анонима, было 360 тысяч неверных, «не считая арабов (extra Arabes)» (Anon., р. 48). Ср. Raim de Aguil., p. 244: Turci vero et Arabes etc. По мщению Р. Хилл, неоднократно встречающееся в хронике Анонима выражение «Arabes et Turcos ас Saracenos» служит, вероятно, стандартной формулой для обозначения врагов крестоносного ополчения вообще. См. «The Deeds of the Franks and other Pilgrims to Jerusalem», p. 88, note 3.

24) Anon., p. 50.

25) Ibid., p. 184.

26) Raim. de Aguil., p. 260.

27) Ibid., p. 244: ...quod non jam sagitis eminus, sed cominus gladiis res gerenda foret...

28) Fulch. Carnot., p. 334.

29) Alb. Aquen., p. 481.

30) Сказанное относится и к изображению турок в произведениях хронистов последующих крестовых походов. Так, внимательный наблюдатель Одо Дейльский хорошо описывает тактику сельджуков во время прохождения французского ополчения западными районами Малой Азии: «С высоты гор они хитростью, не силой, мешали продвижению фланговых отрядов... Ловкие и легкие в бегстве, яростные в преследовании, они тревожили нас, [а затем] ловко и легко скрывались» (Odo de Diog., p. 110).

31) Raim. de Aguil., p. 236.

32) Ibid., p. 238.

33) Ibid., p. 262.

34) Ibid., p. 250.

35) Ibid., р. 289.

36) См. С. Klein, Raimund von Aguilers..., S. 32.

37) Raim. de Aguil., p. 275.

38) Ibid., р. 268.

39) Ibid., р. 258.

40) Ibid., pp. 267-268.

41) См. выше, стр. 70 и сл.

42) См. выше, стр. 72 и сл.

43) См. выше, стр. 82 и сл.

44) Rob. de Clari, р. 12: Li baron et li haut homme croisié s'assentirent а chou, que li dux avoit dit; mes tout chil de l'ost ne seurent mis chest consel, fors li plus haut homme.

45) Villehard., t. I, p. 66: Mult fu contraliez de ceus qui volsissent que l'ost se departist.

46) Именно поэтому, как он сам признает, бароны позднее послали его, Жоффруа Виллардуэна, урегулировать конфликт Бонифация Монферратского с первым императором константинопольским (Балдуином), когда тот двинул своих рыцарей к Салоникам, а маркиз осадил Адрианополь: «ибо он [Виллардуэн] был хорош с маркизом», «у него были с ним весьма добрые отношения» (Villehard., t. II, pp. 92, 94).

47) Ibid., t. I, р. 66.

48) Gunth. Paris., р. 71. Подробнее см.: М. А. Заборов, Папство и захват Константинополя крестоносцами в начале XIII в., — ВВ, т. V, М., 1953, стр. 165; Н. П. Соколов, Образование Венецианской колониальной империи, Саратов, 1963, стр. 365.

49) Эту дату, сообщаемую Виллардуэном, принимают почти все, в том числе и новейшие исследователи истории Четвертого крестового похода. См., например, Б. Примов, Жофроа дьо Вилардуен, четвъртият кръстоносен поход и България, стр. 22; Sara de Mundo Lo, Cruzados en Byzancio. La quarła crıızada a la luz de las fuentes latinas у orientales, Buenos Aires, 1957, p. 129, и др. Представляется неточной датировка событий Н. П. Соколовым: захват Задара крестоносцами он относит к 19 ноября 1202 г.; поскольку это случилось, по его же словам, «на пятый день после начала осады» (Н. П. Соколов, Образование Венецианской колониальной империи, стр. 368), последнее, с точки зрения этого историка, следовало бы приурочить, по крайней мере к 16 ноября, что не соответствует свидетельству вполне авторитетного в данном случае источника — мемуаров Виллардуэна, согласно которым крестоносцы прибыли к Задару накануне праздника Святого Мартина, т. е. 10 ноября 1202 г., а к активным действиям приступили на следующий день (Villehard., t. I, р. 78). Что касается взятия Задара крестоносцами, то оно произошло не 19 ноября, а, скорее всего, 24 ноября 1202 г. (ср. Villehard., t. I, р. 87, note 2).

50) Rob. de Clari, р. 14.

51) Ibid., р. 92.

52) Ibid., pp. 90-92. Cp. Villehard., t. II, p. 62.

53) Rob. de Clari, pp. 2-3.

54) Ibid., p. 3.

55) Ibid., pp. 79-80.

56) Villehard., t. II, pp. 58-60.

57) Rob. de Clari, p. 81.

58) Ibid.

59) Devast. Constantinop., p. 88.

60) Ibid.

61) Подробно см.: Н. П. Соколов, Образование Венецианской колониальной империи, стр. 369-370.

62) Raim. de Aguil., p. 251.

63) Ibid., p. 270.

64) Ibid., p. 278.

65) Gunth. Paris., pp. 104-105.

66) Ibid., pp. 105-106.

67) Ibid., р. 68.

68) Rob. de Clari, p. 96.

69) Odo de Diog., р. 34.

70) Ibid., р. 46.

71) Ibid., p. 48.

72) Ibid., pp. 48-50.

73) Ibid., р. 44.

74) Itiner. peregrin., p. 334.

75) Hist. de expedit., p. 98.

76) Anon. Halberstad., р. 12.

77) Ibid., р. 12; ср. Gunth. Paris., p. 72.

78) Anon. Halberstad., p. 42.

79) Gunth Paris., р. 72: Est eis veniale magis minori malo majus bonum compensare quam votum crucis inexpletum relinquere et gressu retrogrado ad suos cum peccato reportare infamiam.

80) Подробный разбор известий хронистов по поводу позиции Иннокентия III в событиях 1202 г. — в ст.: М. А. Заборов, Папство и захват Константинополя крестоносцами в начале XIII в., стр. 164 и сл.

81) Gunth. Paris., p. 94.

82) Villehard., t. II, p. 172.

83) Gunth. Paris., pp. 70-71.

84) Ibid., p. 85.

85) Подробно о взаимоотношениях Венеции и Византии в конце XII — начале XIII в. см. в кн.: Н. П. Соколов, Образование Венецианской колониальной империи, стр. 294 и сл.

86) Подробно см.: Б. Примов, Жофроа дьо Вилардуен, четвъртият кръстоносен поход и България, стр. 36 и сл.; Sara de Mundo Lo, Cruzados en Byzancio, p. 137 sq.; Н. П. Соколов, Образование Венецианской колониальной империи, стр. 369.

87) Epist. Innoc. III, lib. V, № 122. Ср. Gesta Innoc. III, § 82.

88) Epist. Innoc. III, lib. V, № 122. Подробно см.: М. А. Заборов, Папство а захват Константинополя крестоносцами в начале XIII в., стр. 162 и сл.

89) Albrici monachi Trium Fontium Chronica, — MGHSS, t. XXIII, p. 880.

90) Martin da Canale, p. 324.

91) См. U. Balzani, Le cronache italiane nel Medio Evo, p. 280.

92) Подробнее об этом см.: М. А. Заборов, Папство и крестовые походы, М., 1960, стр. 133, прим. 9. На протяжении последнего десятилетия к прежним сторонникам теории непричастности Иннокентия III к завоеванию Византия прибавился ряд новых, среди них — Н. П. Соколов, взгляды которого «на виновников и причины отклонения крестового похода» от первоначальной цели во многом совпадают, по его собственному признанию, с трактовкой проблемы в работе Адольфа Вааса (ФРГ) — А. Waas, Geschichte der Kreuzzüge, Bd I-II, Freiburg, 1956. См. Н. П. Соколов, Образование Венецианской колониальной империи, Приложение III, стр. 456. Автор этой книги считает сомнительными и даже бездоказательными предпринимавшиеся ранее, в том числе нами, попытки установить соучастие Иннокентия III в организации похода под Константинополь (там же, стр. 498, прим. 1; стр. 502, прим. 66, и др.), полагая, что источники, включая хронику Мартина да Канале, «передают чужие рассказы, представляющие в этом пункте простые сплетни». Рамки настоящего исследования не позволяют входить в детальное рассмотрение спорных вопросов, однако со своей стороны заметим, что Н. П. Соколов, равно как и те из новейших зарубежных медиевистов, чьи воззрения совпадают с его взглядами, крайне преувеличивают доказательную силу эпистолярия Иннокентия III. К сожалению, Н. П. Соколову остались неизвестными некоторые исследования, проливающие новый свет на проблемы Четвертого крестового похода и, в частности, — роль в нем папской дипломатии (например, упоминавшиеся выше труды болгарского ученого Б. Примова и аргентинской медиевистки С. де Мундо Ло).

93) Сохранилось только ответное письмо Иннокентия III Бонифацию Монферратскому, позволяющее реконструировать слова последнего, ранее обращенные к папе (Epist. Innoc. III, lib. VIII, № 133). В этом письме говорятся: ...Quod autem illius adolescentis suscepisti ducatum... consilium fuit dilecti filii, Petri... apostolicae sedis legati...

94) Разбор и оценку этих известий см.: М. А. Заборов, Папство и захват Константинополя крестоносцами в начале XIII в., стр. 163-164.

95) Gunth. Paris., p. 75.

96) Ibid., p. 78.

97) Ibid.

98) Ibid.

99) Guib. Novig., p. 120.

100) Ibid., p. 142.

101) Ibid., p. 196 sq.

102) Подробно см.: L. Boehm, Studien zur Geschichtsschreibung des ersten Kreuzzuges. Guibert von Nogent., Diss., München, 1954, S. 121 sq.

103) В хрониках XII в., затрагивающих историю Первого крестового похода, исследователи давно уже обнаружили такого рода заимствования: а.) из «Деяний франков» Анонима — в хрониках Пьера Тудебода, Бодри Дольского, Роберта Монаха, Раймунда Ажильского (К. Клайном было высказано предположение, впрочем, недоказуемое, будто провансальский капеллан и рыцарь Аноним были знакомы друг с другом и во время похода делились материалами, которые каждый собирал и записывал самостоятельно; отсюда исследователь выводил совпадение многих описаний в обеих хрониках — см. С. Klein, Raimund von Aguilers, S. 135), Гвиберта Ножанского, Эккехарда Аурского, Ордерика Виталия, Гюга Флэрийского, Генриха Гентингдонского, амонимного автора «Саксонских анналов» и многих других летописцев более позднего времени (см. L. Bréhier, Histoire anonyme de la première croisade, Introduction, p. XIV sq.; cp. «The Deeds of the Franks and the other Pilgrims to Jerusalem», ed. by R. Hill, Ihtroduction, p. XI); б) из «Иерусалимской истории» Фульхерия Шартрского — у Гвиберта Ножанского, Бартольда де Нанжи, Эккехарда Аурского, Готье Канцлера, Альберта Аахенского, Ордерика Виталия, Вильяма Малмсбэрийского, Лизьярда Турского, Ричарда Клюнийского и даже Матвея Эдесского, а равно и в гораздо более поздних хрониках (см. Fulcherii Cannotensis Historia Hierosolymitana, ed. H. Hagenmeyer, Heidelberg, 1913, S. 71 sq., 87 sq.); в) из хроники Бодри Дольского — у Ордерика Виталия и Винсента Бовэзийского; г) из «Истории франков, которые взяли Иерусалим» Раймунда Антильского — у того же Винсента Бовэзийского и особенно — Гийома Тирского; д) из Роберта Монаха, служившего источником чуть ли не для всех, по замечанию П. Риана, дошедших до нас поэтических произведений о Первом крестовом походе. См. F. Kraft, Heinrich Steinhöwels Verdeutschung der Historia Hierosolymitana des Robertus Monachus, 1906, S. 5, Anm. 4. По мнению Г. Марквардта, даже «Песнь об Антиохии» покоится на известиях Роберта Монаха (G. Marquardt, Die Historia Hierosolymitana des Robertus Monachus, Diss., Königsberg, 1892, S. 02). Однако, вопреки этой точке зрения, французский исследователь А. Атам полагал, что поэмы о крестовых походах «ровно ничем не обязаны никому из историков (ne doivent rien, absoilument rien, à aucun historien)», — см. А. Hatem, Les poèmes epiques des croisades, Paris, 1932, p. 401, note 3. С конца XII и в XIII в., после создания в 1169—1184 гг. «Истории деяний в заморских землях» Гийома Тирского, именно эта компиляция затмила в качестве источника для прямых заимствований все прочие хроники XII в. Труд Гийома Тирского наряду с хрониками Винсента Бовэзийского и отчасти Сигберта из Жамблу сделался своего рода главнейшей сокровищницей для авторов, писавших о событиях 1096—1099 гг. Г. Зибель в специальном исследовании этого вопроса, помещенном в первом издании его «Geschichte des ersten Kreuzzuges» (1841, S. 149, 158), показал, что хроника архиепископа Тирского переписывалась историками вплоть до XIX в. Быть может, единственной соперницей его «Истории деяний в заморских землях» являлась «Иерусалимская история» Роберта Монаха, которая на протяжении всего средневековья оставалась популярнейшим источником сведений о Первом крестовом походе. См. L. Boehm, «Gesta Dei per Francos» oder «Gesra Francorum»? Die Kreuzzüge als historiographisches Problem, — «Saeculum», Bd 8, Heft 1, 1957, S. 52.

104) L. Bréhier, Histoire anonyme de ta première croisade, Introduction, p. II; «The Deeds of the Franks and the other Pilgrims to Jerusalem», ed. by R. Hill, Introduction, p. XI sq.

105) Anon., pp. 2, 4, 6-18 sq.

106) Ibid., p. 18: ...bellipotens Boamundus; ibid., pp. 32, 44, 46, 48, 66, 76, 152 etc.: vir sapiens; ibid., pp. 36, 74, 82 etc.: vir prudens; ibid., p. 136, 158 etc.: vir venerabilis; ibid., pp. 60, 84: doctissimus Boamundus; ibid., p. 28: honestissimus dominus Boamundus; ibid., p. 68: fortissimus Christi athleta. Подробно о Боэмунде см.: R. В. Jewdale, Bohemond I, Prince of Antioch, Princeton, 1924.

107) Anon., p. 30. При этом автор предпочитает обходить молчанием поражение самого Боэмунда под Лариссой в 1085 г. См. F. Chalandon, Essai sur le règne d'Alexis Comnène, Paris, 1900, pp. 62-94.

108) Anon., pp. 20-22.

109) Ibid., р. 26. Ср. Baldr. Dol., p. 24 (Бодри, давая уже волю фантазии, детально описывает спор, якобы вспыхнувший между Боэмундом и рыцарями).

110) Anon., р. 26.

111) Ibid., р. 24.

112) Ibid., р. 136.

113) Ihid., р. 24.

114) Ibid., р. 158.

115) По мнению Л. Брейе, в поступке Боэмунда сказалась политическая проницательность «истинного предшественника норманнских королей Обеих Сицилии» (L. Bréhier, Histoire anonyme de la première croisade, р. 158, note 5).

116) Anon., p. 176.

117) Ibid., p. 62.

118) Ibid., p. 44.

119) Ibid., p. 66.

120) Ibid., pp. 34-36.

121) Ibid., pp. 70-72.

122) Ibid., р. 76.

123) Ibid., pp. 82-86.

124) Ibid., pp. 102-106.

125) Ibid., р. 28.

126) Ibid., р. 68.

127) Ibid., р. 78.

128) Об этом см.: Guib. Novig., p. 174.

129) Anon., p. 78.

130) Ibid., pp. 130-132.

131) Ibid., р. 82.

132) Об этом см. в кн.: F. Chalandon, Histoire de la domination normande en Italie, t. I, Paris, 1907, pp. 282-283.

133) Anon., p. 144.

134) По мнению Л. Брейе, данное место в хронике представляет собой интерполяцию, относящуюся ко времени последующего обострения отношений Боэмунда с Византией (L. Bréhier, Histoire anonyme de la première croisade, Introduction, p. VII). Напротив, Р. Хилл признает этот фрагмент органической частью хроники Анонима. См. «The Deeds of the Franks and the other Pilgrims to Jerusalem», ed. by R. Hill, Introduction, p. XVI; p. 63, note 2.

135) Anon., p. 158.

136) Rad. Cadom., p. 607.

137) Ibid.

138) Ibid., pp. 608-609.

139) Ibid., р. 617.

140) Ibid., p. 623.

141) Ibid., р. 629.

142) Ibid., р. 643.

143) Ibid., pp. 639, 641, 643, 644, 688.

144) Ibid., pp. 605-606.

145) Ibid., pp. 610, 644.

146) Ibid., р. 603.

147) Ibid., р. 650.

148) Ibid., р. 674.

149) Ibid., р. 670.

150) Ibid., р. 685.

151) О нем см.: J. Н. Hill, L. L. Hill, La justification historique du, titre de Raymond de St. Gilles: «Christiane militie excettentissimus princeps», — «Annales du Midi», 66, 1954, pp. 101-112; Raimond IV Saint-Gilles, comte de Toulouse, Toulouse, 1959. Ред.: Р. Rousset — MA, № 1-2, 1961, p. 176 sq.

152) Raim. de Aguil., p. 238.

153) Ibid., р. 236.

154) Ibid., р. 239.

155) Ibid.

156)

157) Fulch. Carnot., pp. 364, 365.

158) Готфриду Бульонскому посвящена огромная литература; назовем лишь несколько новых работ: М. Lobbet, Godefroid de Bouillon. Essai de biographie antilégendaire, Bruxelles, 1943; H. Glaesener, Godefroid de Bouillon, était-il un médiocre? — RHE, 39, 1943; J. C. Andresson, The Ancestry and Life of Godefrey of Bouillon, Bloomington, 1947; M. Corbian, Godefroid de Bouillon,— «Annales sedanaises d'histoire et d'archéologie. Bulletin de la Société des amis du Vieux Sedan», № 51, 1964, pp. 5-21.

159) Alb. Aquen., p. 309. О недостоверности этого известия в целом говорят и не соответствующий действительности титул Боэмунда Тарентского (который, как известно, не был «князем Сицилии и Калабрии»), и сообщение хрониста, будто, получив ответ герцога Готфрида, послы князя Тарентского in terram Apuliae reversi sunt (ibid.), тогда как Боэмунд со своим ополчением весной 1097 г. находился уже неподалеку от Константинополя.

160) Alb. Aquen., p. 329.

161) Ibid., p. 330.

162) Ibid., pp. 329-331. Недостоверность альбертова описания битвы при Дорилее убедительно раскрыл еще Г. Зибель, восстановивший на основании свидетельств очевидцев подлинную картину событий. См. Н. Sybel, Geschichte des ersten Kreuzzuges, S. 293-296. Этот историк доказал, что в действительности на выручку норманнского авангарда 1 июля 1098 г. подоспели французские и немецкие отряды шедшей поодаль второй части франкского воинства; Готфрид Бульонский не был ее предводителем, и его отряд сражался наряду с отрядами Раймунда Тулузского, Гуго Вермандуа, Роберта Фландрского и др.

163) Alb. Aquen., p. 312.

164) Ibid., pp. 341-342. Легендарный характер этого эпизода (поединок Готфрида с медведем) также был доказан Г. Зибелем См. Н. Sybel, Geschichte des ersten Kreuzzuges, S. 67-68.

165) Alb. Aquen., p. 345.

166) Ibid., p. 271, note 1.

167) Raim. de Aguil., p. 241.

168) Rad. Cadom., p. 617.

169) Ibid., р. 610.

170) Ibid., р. 652.

171) Ibid., pp. 615, 627.

172) Ibid., p. 616.

173) Alb. Aquen., p. 315.

174) Anon., p. 36.

175) Ibid., р. 184.

176) Ibid., р. 100.

177) Rob. de Clari, p. 30 sq.

178) Villehard., t. I, р. 72. Э. Фараль датирует обращение Алексея первой половиной августа 1202 г. (ibid., р. 78, note 4).

179) См. выше, стр. 294.

180) Rob. de Clari., p. 68.

181) Villehard., t. II, р. 60.

182) См. подробно об этих особенностях средневековой исторической литературы: О. Л. Вайнштейн, Некоторые черты средневековой историографии, — СВ, вып. 25, стр. 251; Западноевропейская средневековая историография, М.-Л., 1964, стр. 102 (там же и библиография вопроса).

183) Anon., pp. 94-96.

184) Ibid., р. 96.

185) Ibid., р. 98.

186) Baldr. Dol, р. 52.

187) Odo de Diog., p. 78.

188) Ibid., p. 74.

189) Villehard., t. I, р. 4.

190) Ibid., р. 20.

191) Ibid., р. 24.

192) Ibid., pp. 28, 30.

193) Ibid., р. 66.

194) Ibid., р. 92.

195) Ibid., р. 62.

196) Gunth. Paris., p. 71.

197) Villehard., t. I, pp. 64-66.

198) Rob. de Clari, p. 12.

199) Gunth. Paris., pp. 74-75.

200) Villehard, t. I, р. 78.

201) Rob. de Clari, pp. 31-32.

202) Villehard., t. I, p. 96: qu'il ne s'i accorderoient mie, que ce ere sor crestïens...

203) Rob. de Clari, p. 32.

204) Villehard., t. II, р. 8.

205) Gunth. Paris., р. 85.

206) Ibid.

207) Ibid., p. 89.

208) Villehard., t. I, р. 194: ...Que, se il se heberjoient en la ville, il doteroient la mellee d'als et des Grius, et bien en porroit la cite estre destruite...

209) Gunth. Paris., p. 83.

210) Ibid.

211) Rob. de Clari, p. 61.

212) Odo de Diog., pp. 82, 98, 142.

213) Ibid., pp. 16-18.

214) Ibid., p. 6.

215) Ibid., p. 2.

216) Ibid., p. 80.

217) Ibid, p. 128.

218) Ibid., p. 44.

219) Ibid., р. 136.

220) Ibid., p. 12.

221) Ibid., p. 110.

222) Ibid., p. 114.

223) Ibid., p. 14.

224) Ibid, p. 32.

225) Ibid., p. 2.

226) Hist. de expedit., p. 5.

227) Ibid., р. 26.

228) Ibid., р. 90.

229) Ibid., p. 25.

230) Ibid., р. 88.

231) Itiner. peregrin., p. 349.

* так — HF.

232) Ibid., pp. 248-249.

233) См.: Hugo Weingart. Chron., p. 475 sq.: L'Estoire d'Eracle, t. II, p. 40. Cp.: H. E. Mayer, Das Itinerarium peregrinorum, Einleit ung, S. 60, Anm. 43; Zum Itinerarium peregrinorum. Eine Erwiderung, — DAEM 20 Jahrgang, Heft 1, 1964, S. 215.

234) Itiner. peregrin., pp. 313-314.

235) Villehard., t. I, р. 152.

236) Gunth. Paris., p. 107.

237) Villehard., t. I, pp. 58, 72.

238) Rob. de Clari, pp. 2-3. Подробнее см. выше, стр. 161, прим. 154.

239) Villehard., t. II, pp. 96, 98, 100.

240) Gunth. Paris., pp. 68, 80 и др.

241) Günther von Pairis, Die Geschichte der Eroberung von Konstantinopel, Übers. und erl. von E. Assmann, Weimar, 1956, S. 40, Anm. 41.

242) Villehard., t. I, рр. 18, 27, 31. О значении слова «prouz» см. комментарий Э. Фараля: ibid., р. 19, note 4.

243) Villehard, t. I, pp. 68, 70.

244) Ibid., p. 176.

245) Ibid., р. 42; t. II, р. 72 е. а. Ср. Gunth. Paris., p. 91.

246) Rob. de Clari, pp. 48-49.

247) Gunth. Paris., p. 101.

248) Villehard., t. II, pp. 38-42.

249) Anon. Suession., pp. 6-7; Rob. de Clari, p. 74.

250) Rob. de Clari, pp. 75-76.

251) Anon., p. 176.

252) Baldr. Dol., pp. 85-86.

253) Rad. Cadom., pp. 653-654.

254) Ibid., pp. 705-706.

255) Ibid., р. 636.

256) Baldr. Dol., p. 81.

257) Anon., pp. 162-164: Apprehenderunt omnes illius loci colonos, et qui christianitatem recipere noluerunt, occiderunt. Аналогичные известия, впрочем, изредка встречаются и в хронике-поэме Рауля Каэнского. См. выше, стр. 226.

258) Подробно см.: М. W. Baldwin, Raimond III of Tripolis and the Fall of Jerusalem, Princeton, 1936, pp. 57 sq., 70-76.

259) Itiner. peregrin., pp. 256-258.

260) См. R. С. Smail, The Crusading Warfere, Cambridge, 1966, р. 195.

261) См.: M. W. Baldwin, Raimond III of Tripolis..., pp. 109-113; R. C. Smail, The Crusading Warfere, p. 197; H. E. Mayer, Das Itinerarium peregrinorum, Einleitung, S. 57.

262) Gunth. Paris., р. 74: ...Que civitas, postquam suis victoribus tradita est mox eam Veneti a fundamenti inexorabili odio subverterunt.

263) Villehard., t. I, pp. 88, 100.

264) Anon. Halberstad., p. 14.

265) Gunth. Paris., p. 86.

266) Anon. Halberstad., p. 14.

267) Villehard., t. I, pp. 96-98, 110-112.

268) Devast. Constantinop., р. 88: Quod cum populus cognovisset, se videlicet in Greciam iturum... facta conspiratiane iuraverunt, se nunquam illuc ituros.

269) Rob. de Clari, p. 40.

270) Villehard., t. I, pp. 116-118, 120. Cp. ibid., p. 121, note 2.

271) Anon. Suession., p. 6.

272) Gunth. Paris., p. 98.

273) Devast. Constantinop., p. 89.

274) Villehard., t. I, р. 208: Et quant се virent li baron de l'ost qui estoient herbergié d'autre part del port, si furent mult dolent et mult en orent grant pitié, cum il virent ces haltes yglises et ces palais riches fondre et abaissier, et ces granz rues marcheandes ardoir a feu. Et il ne pooient plus faire.

275) Villehard., t. II, pp. 48-50.

276) Rob. de Clari, pp. 78-79: ...Et s'il ne se voloient combatre ne il ne voloient le vile rendre, qu'il esgarderoient de quel part li vens venroit, si bouteroient le fu seur le vent, si les arderoient: ensi si les prendroient par forche... A chest consel s'acorderent tout li baron.

277) Gunth. Paris., p. 103.

278) См. Villehand., t. II, pp. 46, 52.

279) Gunth. Paris., p. 71: ...Putabant enim rem omnino detestabilem et christianis illicitam, milites crucis Christi in homines christianos, cede, rapina et incendio degrassari...

280) Gunth. Paris., p. 102.

281) Ibid.

282) Ibid.

283) Rob. de Clari, p. 80.

284) Villehard., t. II, р. 46.

285) Anon. Suession., p. 7.

286) Gunth. Paris., p. 106.

287) Rob. de Clari, p. 80.

288) Ibid. p. 69.

289) Villehard., t. I, p. 34.

290) Подробно см.: А. Я. Гуревич, Фальсификация истории Латинской империи, — ВВ, т. IV, М., 1951, стр. 286.

291) Nic. Chon., р. 757.

292) Raim. de Aguil., p. 240.

293) Anon., p. 48.

294) Raim. de Aguil., p. 240.

295) Fulch. Carnot., р. 334

296) Anon., р. 44.

297) Alb. Aquen., р. 329.

298) Fulch. Carnot., p. 337.

299) Anon., р. 58. См. выше, стр. 223.

300) Odo de Diog., p. 58.

301) Cinnam., II, 17. Ср. Odo de Diog., р. 59, note 53.

302) Anon., p. 88.

303) Ibid., p. 96.

304) Raim. de Aguil., pp. 249-250.

305) Anon., p. 108.

306) Fulch. Garnot., p. 348; Raim. de Aguil., p. 252.

307) Anon., p. 112.

308) Raim. de Aguil., p. 262.

309) Anon., p. 30.

310) Baldr. Dol., p. 25.

311) Anon., pp. 188-190.

312) Rad. Cadom., p. 683.

313) Соответствующее распоряжение было дано, как установил еще Р. Рэрихт, в 1172 г. См. R. Röhricht, Die Rüstungen des Abendlandes гит dritten Grossen Kreuzzug — HZ, 34, 1875, S. 11, Anm. 2.

314) Itiner. peregrin., p. 269.

315) См. R. Röhricht, Regesta regni Hierosolymitani (MXCVII—MCCXCI), Oeniponti, 1893, № 678. Cp. H. E. Mayer, Das Itinerarium peregrinorum, S. 269, Anm. 6.

316) Itiner. peregrin., p. 269.

317) См. H. E. Mayer, Das Itinerarium peregrinorum, Einleitung, S. 55.

318) Ibid., S. 91. Подробно о битве при Хаттине см.: R. С. Smail, The Crusading Warfare, pp. 189-197; J. Prawer, La bataille de Hattin, — «Israel Exploration Quarterly», v. XIV, 1964, p. 160-179.

319) Itiner. peregrin., pp. 259-260.

320) Об этом сообщает арабский историк Имад ад-Дин. Подробно см.: J. Kraemer, Der Sturz des Königreiches Jerusalem (583/1187) in der Darstellung des Imad ad-Din Al-Katib Al-Isfahani, Wiesbaden, 1962, S. 42.

321) См. Gesta Henr. Sec. et Ric. Prim., p. 341; Rog. de Hoved., p. 51 sq.

322) Itiner. peregrin., pp. 355-356.

323) См.: А. Chroust, Quellen zur Geschichte des Kreuzzuges Kalsers Friedrich I, Berlin, 1928, Einleitung, S. XCIII sq.; H. E. Mayer, Das Itinerarium peregrinorum, Einleitung, S. 166.

324) Itiner. peregrin., p. 262.

325) Gunth. Paris., p. 71.

326) По рассказу Виллардуэна, дож, обращаясь к своим советникам, говорил: «...Et nos lor respiterons les XXXIIII. M. mars d'argent que il nos doivent...» (Villehard., t. I, p. 64).

327) Villehard, t. I, pp. 66, 78-90; Rob. de Clari, p. 12; Devast. Constantinop., p. 88.

328) См. Villehard., t. I, pp. 178, 208-210; t. II, pp. 48-50.

329) Villehard., t. II, p. 16 sq.; Devast. Constantinop., p. 91.

330) Gunth. Paris., pp. 89-90.

331) Гунтер Пэрисский — хронист ярко выраженной проштауфенской ориентации, не скрывающий своих симпатий к Филиппу Швабскому, воспитателем которого, по предположению А. Паннеборга, являлся в бытность свою священником в Кёльне. См. А. Panneborg, Magister Gunterus und seine Schrift, FDG, Bd XIII, 1873, S. 280; cp. P. Riant, Exuviae sacrae Constantinopolitanae, t. I, Genevae, 1877, Préface, p. LXXVI.

332) Gunth. Paris., pp. 89-90.

333) Ibid., pp. 90, 92-93.

334) Anon., pp. 46.

335) Ibid., р. 52.

336) Ibid., р. 110.

337) Rad. Cadom., pp. 697, 698.

338) Raim. de Aguil., p. 250.

339) Ibid., р. 245.

340) Ibid., pp. 246-247.

341) Petri Tudeb., p. 44.

342) Raim. de Aguil., p. 247.

343) Ibid., p. 250.

344) Путая по своему обыкновению разные события, Альберт Аахенский Приводит эту же цифру (200) в сообщении о генеральной схватке с Кербогой (28 июня 1098 г.). У крестоносцев, оказывается, «ко дню, когда им пришлась сражаться со столькими языческими народами», уцелело всего около двухсот боевых коней: все остальные, которых они привели с собой из Галлии, «как утверждают по истине те, кто был (ut affirmant ex veritate qui aderant)» при этом, пали от бескормицы (Alb. Aquen., p. 427).

345) Rad. Cadom., p. 647.

346) Ibid., pp. 646-648.

347) Raim. de Aguil., р. 298.

348) Ibid.

349) Rad. Cadom., p. 698.

350) Ekk. Uraug., р. 176: In exercitu Christiano non plus quam quinque milia equitum et XV milia peditum fuissent et in exercitu hostium centum milia equitum et quatuor centum milia peditum esse potuissent.

351) Raim. de Aguil., p. 304.

352) Anon., p. 216.

353) Rad. Cadom., p. 703.

354) Alb. Aquen., pp. 496-497.

355) Rad. Cadom., p. 703.

356) Alb. Aquen., p. 277.

357) Лотарингский каноник, слабо разбиравшийся в географии восточных стран, именует Дорилейскую долину vallis Degorganhi, quae et a modernis Orellis nuncupatur (Alb. Aquen., р. 328).

358) Ibid., p. 332.

359) Raim. de Aguil., p. 240.

360) Fulch. Carnot., p. 334.

361) Anon., p. 48. Ансельм де Рибмонте в своем письме приводит цифру в 260 тысяч неверных, якобы противостоявших крестоносцам при Дорилее (Epist. et chartae, р. 145). Формула «nemo scit nisi solus Deus» распространена в церковном языке начала XII в. См. L. Bréhier, Histoire anonyme de la première croisade, р. 49, note 4.

362) Alb. Aquen., pp. 353-364.

363) Ibid., p. 497.

364) Fulch. Carnöt., p. 333. О безоружных крестоносцах подробно см. в ст.: W. Porges, The Clergy, the Poor and the Non-Combattant on the First Crusade,— «Speculum», vol. XXI, 1946, № 1, january, pp. 1-23.

365) Fulch. Carnot., p. 333. В нашу задачу не вводит установление действительной численности воинских контингентов, упоминаемых хронистами. Такие попытки неоднократно предпринимались историками военного искусства. Весьма интересны, в частности, выкладки Ф. Лота, считающего цифры, приводимые хронистами Первого крестового похода, сильно преувеличенными; для определения подлинной величины армии крестоносцев исследователь произвел подсчет примерной численности вассалов каждого из крупнейших сеньоров-предводителей и пришел к выводу, что в целом оно не превышало 2900 рыцарей; Ф. Лот принял в расчет и вероятные денежные ресурсы этих сеньоров, показывающие, по его мнению, что едва ли их средства позволяли содержать «многочисленные силы». См. F. Lot, L'art militaire et les armées аи moyen âge en Europe et dans le Proche Orient, Paris, 1946, pp. 129-130. Аналогичные вопросы рассматриваются и у Р. К. Смэйла (R. С. Smail, The Crusading Warfare, Cambridge, 1956).

366) Alb. Aquen., p. 312.

367) Alexiade, lib. X, XI, t. II, p. 230.

368) Alb. Aquen., p. 281.

369) Ibid.

370) См. Ekk. Uraug., Einleitung, S. 38.

371) Fulch. Carnot., p. 472: De numero autem occisorum vel sauciatorum comprehendi veritas nec in hoc nec in alio quolibet bello potest, quum nisi sub aestimatione, talis summa a neminem taxetur.

372) В своей монографии «Цивилизация средневекового Запада» Жак Ле Гофф приводит примеры цифровой символики, поскольку она проявлялась в трактатах по архитектуре, музыке и арифметике (Гюг де Сен-Виктор, Эд Морибондский и другие) (J. Le Goff, La civilisation de l'Occident médiévai, Paris, 1964, pp. 407-409). Однако Ле Гофф, к сожалению, не затрагивает вопроса о том, в какой степени эта черта средневекового мышления была свойственна взглядам историков XI—XIII вв.

373) Fulch. Carnot., р. 472: Sed multoties varietas scriptorum utique fallacia est, quae quidem fallaciae causa profecto adulatio est, dum victorum laudes accumulare, virtutemque patriae extollere vel praesentibus vel posteris student. Unde lucidissime patet, quoniam tali impudentia mentiendi et occisorum hostium numero adjiciunt, et amicorum damna minuunt vel omnino reticent.

374) Odo de Diog., pp. 96, 118. По мнению М. Пако, численность крестоносцев Людовика VII составляла от 25 до 50 тысяч. См. М. Pacaut, Louis VII et son royaume, Paris, 1964, p. 49.

375) Villehard., t. I, р. 180.

376) Ibid., р. 164: ...Por un qu'il estoient en l'ost estoient il. CC. en la ville.

377) Villehard., t. II, p. 54.

378) Rob. de Clari, p. 45: ...Et fist XVII batailles; en ches XVII batailles esmoit on bien pres de c.m. hommes a cheval; cp. ibid., p. 48: Et li empereres chevochoit encontre no gent a tot nuef batalles, ne n'i avoit chelui de ches nuef batalles, ou il n'eust III m. chevaliers, ou quatre, ou chinc en tele i avoit il.

379) Rob. de Clari, p. 46: ...Li Franchois... ne fisent que VII batalles de VII chens chevaliers, que plus n'en avoient... Et des ches VII c. en estoit L. a pie.

380) Rob. de Clari, pp. 6-7: Que il liuasscnt waissious a passer IIII m. chevaliers et ...c.m. hommes a pie... В отношении первой цифры известия мемуариста почти совпадают с документальными данными: по Pacte de nolis 1201 г. Венеция обязывалась предоставить флот для переправы 4500 рыцарей. Вторая цифра — 100 тысяч пехоты — придумана самим Робером де Клари; договор называет цифры в 9 тысяч щитоносцев и 20 тысяч пехоты. См. текст договора у G. L. F. Tafel und G. M. Thomas, Urkunden zur älteren Handels- und Staatsgeschichte der Republik Venedig mit besonderer Beziehung auf Byzanz und die Levante, I Theil (814—1205), Amsterdam, 1964 (Nachdruck der Ausgabe Wien, 1856), S. 365.

381) Rob. de Clari, pp. 9-10.

382) Заметим, что Роб ер де Клари следует тем же принципам арифметической символики, по сути фальсифицирующей действительность, и в сообщениях о малозначительных эпизодах крестового похода. Так, по его рассказу, в схватке рыцарей графа Анри Фландрского с отрядом Мурцуфла близ Филеи (2 февраля 1204 г.) тридцать крестоносцев разбили четыре тысячи греческих воинов (Rob. de Clari, p. 65). Подлинное положение вещей гораздо вернее раскрывает Виллардуэн, указывающий, что граф «вывел сюда большую часть добрых рыцарей» (Villehard., t. II, р. 24: ...Et mena grant partie de la bone gens de l'ost).

Назад К оглавлению Дальше